Каждый охотник желает знать, где сидит фазан

Маленькая трилогия

 

 

Часть первая

 

 

Каждый охотник желает знать, где сидит фазан

 

 

2011-2012

 

Все совпадения описанных в повести событий с реальными являются совершенно случайными и незлонамеренными, хотя кого когда это убеждало

 

 

 

Красный

 

 

 

Она стояла на высоком крыльце, положив руки на перила ограждения лестницы.

Вообще-то, было непонятно, зачем она там стояла. Обычно с крылец царапающим горло и вызывающим надсадный кашель криком звали по вечерам домой своих детей деревенские матери.

У нее не было детей. И был день.

Семилетняя соседская девочка наблюдала за ней из-за забора двора своего дома, полагая, что остается замеченной.

Девочка была одета в голубую куртку и темно-синие спортивные штаны. Коротковатые ей рукава куртки обнажали ее красные, местами даже отливающие фиолетовым от промозглой осенней влажности кисти рук, костистые, как птичьи лапки, и худенькие запястья. Из-за резинки манжет, туго обхватывающих узкие лодыжки, ботинки выглядели еще более непропорционально большими и громоздкими. Девочка казалась некрасивой еще и из-за собственной уверенности в своей некрасивости, сутулости и какой-то ощутимой во всем ее облике готовности к… виноватости.

Женщина на крыльце не была красивой, но она была похожа на героиню красивого кино о какой-то другой – так не бывает - жизни. У нее были длинные черные волосы, жесткие, тяжелые, с крупными локонами, не собранные в хвост: пышная копна смотрелась очень необычно на фоне более традиционных для жительниц деревни коротких стрижек с химической завивкой. Черные, пушистые ресницы, загнутые кверху. Тонкие черные линии бровей. Накрашенные ярко-красной помадой узкие губы с четким контуром. Тонкий нос с горбинкой.

И она красила ногти. На руках и на ногах.

Ногти на ногах у нее были накрашены ярким, "броским" красным лаком.

В деревне никто не красил ногти. Тем более на ногах. Тем более таким вызывающим лаком. Даже по праздникам. Маникюр мгновенно погибал в ходе битв за осенние урожаи, во время промышленного летнего сбора грибов и ягод в лесах и эпических сражениях с бесконечной домашней работой. На ногах ногти не красили, потому что в обуви все равно не видно.

У женщины, стоявшей на крыльце, не было огорода. У нее был только цветник, за которым она, впрочем, ухаживала тоже далеко не самым образцовым образом. В деревне цветы не сажали: предусмотрительно экономили силы для выращивания более практичных плодовоовощных культур, а всяким "пустоцветом" здесь никто никогда не озадачивался.

Пустоцвет он и есть пустоцвет. Бессмысленный и ни за чем не нужный. 

Сейчас, осенью, цветы соседки жухлыми, побитыми дождями грязными снопами «допогибали» в ее дворе. 

На ногах у соседки были босоножки - шлепанцы на высокой пробковой платформе с сеточкой. И золотые браслеты на руках. Девочка вообще никогда не видела браслетов на ком-нибудь в жизни - только в кино. Это самое неудобное украшение из всех возможных: оно мешает делать все. Несмотря на холод, на соседке был только пеньюар с запахом, густого, насыщенного алого цвета, у мамы девочки тоже был такой, она привезла его из Чехословакии, но никогда не надевала: пеньюар лежал на самых верхних полках секции вместе со старой одеждой, которой больше не пользовались.

Продрогшая, девочка рассматривала соседку, и ей было мучительно неловко за нее. Зачем та стоит на крыльце просто так? Тем более, на холоде, в одном пеньюаре? Она ждет мужа с работы? Рано еще. Подругу? – вряд ли, подруг у нее не было, к ним не ходили гости: в деревне эту пару недолюбливали. Почему соседка не спрячется в квартире – она ведь знает, что над ней все смеются? Над тем, что она в течение дня по несколько раз меняет наряды. Что носит неприличные платья из тонких, полупрозрачных тканей. Что сильно красится. Она же не ходит на работу. Зачем тогда ей столько одежды и косметики?

Она пустоцвет, как и ее цветник.

Почему ее муж на ней женился? Она плохая. Над ним из-за нее в деревне тоже все смеются. Почему он не ругается с ней и не требует, чтобы она перестала его позорить - их ведь обоих из-за нее "заклюют"?

Наверное, потому что он «тихий».

Соседка заметила наблюдавшую за ней девочку, и, улыбнувшись, махнула ей, приглашая подойти ближе.

- Хочешь, покажу тебе что-то? Иди сюда!

Не понимая, зачем она понадобилась странной соседке, девочка неожиданного приглашения испугалась, но, боясь обидеть отказом, и любопытная, все же вышла из своего укрытия и, перешагнув через протекающий между их и соседским домом ручей, поднялась по лестнице следом за модницей-сковородницей в красном пеньюаре.

Квартира оказалась удивительно уютной, сухой, без свойственной деревенским квартирам сырости, и какой-то очень солнечной и золотисто-оранжевой. Робея, девочка сняла в прихожей ботинки и куртку. Пальцы немного дрожали от волнения и чуть-чуть – от неловкости, ведь она только что стояла и плохо думала о хозяйке квартиры, а сейчас находится у нее в гостях и изображает почтение, лицемерка, а так нельзя, это плохо, ей не нравилось так поступать, - и прошла в комнату.

В центре гостиной стояло внушительное плетеное кресло-качалка. На двухстворчатом трюмо в углу выстроились ряды флаконов с духами, баночки с кремами и сверкающие футляры помад. Со створок-ставен зеркала свешивались накинутые на них нити разноцветных бус. На одной из створок поверх бус на уголок была надета белая шляпа с широкими полями. На стуле рядом с трюмо лежала большая соломенная сумка, перед зеркалом стоял пуфик – низкий, обтянутый замшевой тканью пуфик, чтобы, сидя на нем, было удобно наносить на лицо крем или макияж.

Хозяйка квартиры молчала: она не знала, как, не умела общаться с детьми – это было видно. Девочка же не знала, как общаться с малознакомыми взрослыми. Это взрослые общаются с детьми, а не наоборот. Обе чувствовали скованность, девочка краснела от смущения и напряжения.

- Смотри здесь все, что захочешь, - предложила соседка, ее, кажется, зовут Тамара: не уточнишь ведь, как-то неудобно спрашивать у взрослого человека его имя.

Соседки, обсуждая кого-либо и сплетничая, по имени никого, как правило, не называли, используя вместо этого различные описательные конструкции. В адрес Тамары это были насмешливые «цыганка», «попугай», «клоун», «фифа» или вообще просто «эта» в сопровождении бурной жестикуляции, словно бы рассказчица руками пыталась изобразить в воздухе некие длинные шикарные перья, торчащие во все строны. Называли ее также «просто уткой», но это было что-то совсем уж нелогичное: что обидного в таком обзывательстве?

Зашуршали нити бамбуковых штор в проеме двери – молодая женщина ушла на кухню, а бамбуковые костяшки еще какое-то время продолжали раскачиваться и мелодично постукивать друг о друга.

Шшшшшурх-тук-тук-тук… Тук… Тук…

Оставшись одна, девочка присела на мягкий пуфик. Взяла в руки шкатулку, инкрустированную разноцветными стеклянными камушками, с колечками и сережками внутри. Провела пальцами по нитям бус. И тут среди баночек и флаконов она обнаружила нечто совсем невообразимое: статуэтку из твердой плотной резины - сидящую на коряге русалку.

Это было, словно материализовавший кусочек сказки, как ставшая осязаемой фантазия: изгибы рыбьего хвоста, сверкающие чешуйки, настоящие, а не пластмассовые, как обычно у кукол, ресницы, и такие же мягкие, «живые» густые волосы. Обнаженную грудку и маленький круглый животик с точечкой пупка прикрывали только тяжелые длинные пряди.

Несмело, делая вид, будто это получилось нечаянно, словно стесняясь кого-то, как если бы кто-то мог за нею наблюдать и – отругать - девочка едва коснулась подушечками пальцев кукольного тела - не фарфорового, не металлического, не керамического - резинового, а потому мягкого и теплого, почти как настоящее. Его хотелось потрогать, чтобы убедиться в его существовании - в самой возможности существования чего-то подобного: девочка никогда не видела настолько красивой женской груди.

Бабушка часто брала девочку с собой в общественную баню, расположенную в цеху большого советского завода, на котором бабушка работала. В бане всегда было сумрачно и парно, и как-то «темно-коричнево»: темная плитка на полу и на стенах, покрытые темно-голубой краской стекла окон с узкой не закрашенной полосой в самом верху «для света», темный пластик волнистых, как листы шифера, перегородок душевых кабин, почерневшие от влаги деревянные лавки и столы. В клубах пара, плотных, матовых, густых, как молоко, неуклюже и острожно, чтобы не поскользнуться на мокром полу, передвигались большие грузные женские фигуры с алюминиевыми тазами в руках. Груди свешивались на живот, каждую купальщицы поочередно поднимали, чтобы помыть пространство под ней, затем так же деловито вымывали пространства между многоярусными складками живота, скрывающими под собой разросшийся аж на бедра треугольник. Было ужасно неудобно являться невольным наблюдателем всего этого, и девочка старалась не смотреть, хотя совсем ничего не видеть все равно не получалось.
Аккуратно, не торопясь, женщины поднимали тазики с водой и опрокидывали их на свои по-китовьи массивные тела. Хлестко и звонко расплескивались по полу водопады, струились по туловищам потоки, смывая мыльную пену с кожи. Гулко и звонко грохотали тазы, складируемые друг на друга на отдельном столе закончившими свои гигиенические процедуры парильщицами.

- Письку помой! – напоминала бабушка, и уши мучительно вспыхивали от стыда: девочка всегда старалась успеть предвосхитить это бабушкино напоминание, и самой сделать все, не дожидаясь громкого, с эхом под высокими сводами потолка, указания. Но, поскольку свои интимные мероприятия она осуществляла, как и подобает осуществлять интимные мероприятия, - максимально незаметно - бабушка их и не замечала, а потому избежать вызванной неделикатными "цеу" публичности никогда не удавалось.

Поэтому в бане всегда хотелось, чтобы все побыстрей закончилось, хотелось как можно скорей одеться, и чтобы оделись все вокруг. Но раскрасневшиеся распаренные женщины с мокрыми волосами, реденькими жидкими прядками прилипшими ко лбу, не спешили. Голые до пояса, в одних трусах, больших, доходивших до середины бедра – бабушка, смеясь, называла их «парусами» - сидели на скамейках у шкафчиков в раздевалке, широко расставив свои монументальные ноги, и медленно, обстоятельно натягивали шерстяные чулки, закрепляя их по очереди на каждом бедре скрученными резинками.

Смотреть на русалку не было стыдно. Ее не хотелось одеть или укрыть волосами. Как раз наоборот, тяжелые локоны хотелось откинуть назад, за спинку, обнажить тоненькие хрупкие ключицы, красивые длинные ручки с худенькими запястьями, и смотреть на них долго-долго, сидя, покачиваясь, в кресле-качалке, в котором было удобно и уютно, как у бога за пазухой.

Казалось, что там, за окном квартиры - стоит только подойти и выглянуть на улицу - никакая не осень, никакой не север, там море, теплые волны разглаживают желтый песок, и тропические цветы, много-много пестрых, красочных, насыщенных соками цветов, тающих, истекающих в зное питкими сладкими запахами - другой, совсем-совсем другой мир, о котором ты откуда-то догадываешься: видел его в кино? Во сне? В прошлой жизни?

- Смотри, что я хочу подарить тебе, - в сопровождении шуршания и перестукивания сочленений нитей бамбуковых штор снова вошла в комнату хозяйка дома.

Приблизившись, она протянула своей маленькой гостье пакетик.

- Там колечки, брошка, кулоны на цепочках. Я все это уже не ношу. Хочешь, отдам тебе? Забирай! Все! Бери!

- Спасибо, - девочка взяла протянутый ей подарок. – Мне нужно уже идти.

Так нестерпимо хотелось… Конечно же, никогда она не решилась бы на это… попросить эту волшебную куклу… за все сокровища мира… за полжизни…

Девочка проглотила свою просьбу, кирпичиком-комком болезненно застрявшую в груди.

- До свиданья!

Хотелось расплакаться от непереносимого сожаления о невозможности обладания желаемым.

Девочка надела свою голубую куртку, сунула пакетик с украшениями в карман и вышла на крыльцо. По привычке, автоматически села на перила и съехала по ним вниз.

Было страшновато – никто не видел, что она была в гостях у чудаковатой соседки? Дружить с тем, над кем все смеются… боязно. В памяти всплыло еще одно услышанное когда-то в адрес Тамары выражение - «белая ворона». На первый взгляд нисколечки не обидная, особенно по сравнению со всеми остальными эпитетами, отпускаемыми ей вслед, эта формулировка почему-то была – это чувствовалось – самой оскорбительной из всех.

Девочка пошла домой.

Мама плакала на кухне. Раздеваясь в прихожей, девочка слышала, как мама всхлипывает и выдыхает остаточные рыдания.

За маму всегда было особенно, как-то по-животному страшно. Когда она болела, плакала или ругалась с отцом. Одновременно к этой душераздирающей тревоге примешивалось очень ощутимое, пронзительно-острое понимание того, насколько мало, недостаточно этого ее детского сопереживания и сострадания, насколько она сама – это не то, что нужно, и насколько не способна она заменить того, что нужно, - или хотя бы частично компенсировать его нехватку. Но все эти мысли и переживания вызывали не обиду, а чувство горького, до слез, разочарования и злости на себя за собственную незначительность.

Шкаф в прихожей, где хранились не носимые вещи, был открыт, и разноцветные одежки мятой грудой валялись на полу. Девочка опустилась рядом с этой кучей. Вытянула из нее красивое черное платье в белый горошек, из тонкой, почти невесомой, полупрозрачной ткани. Оно пахло мамиными духами. Как и другое платье – малиновое, с разводами орнаментов. Босоножки на высокой платформе с цветами из кожи. И такие же, как у соседки, «шлепки» с сеточкой – только не на платформе, а на невысокой шпильке: так было даже красивее. Джинсы с яркой вышивкой на правой штанине.

Почему мама все это не носит? Это все такое красивое. Мама такая красивая. И почему она сейчас плачет на кухне?

В дальней спальне проснулся маленький годовалый братик - в спальне, где они спят с мамой втроем: отец уже давно спит отдельно один, в детской, куда девочка наотрез отказалась «переезжать», панически боясь темноты.

Из кухни вышла мама.

- Где ты была? Где тебя черти носят? Иди покорми поросят!

Девочка послушно встала с колен и прошла на кухню, где стояло приготовленное ведро с поросячьим пойлом.

Нельзя быть пустоцветом. И белой вороной.

Нельзя! Нельзя!

Стыдно.

Очень стыдно.

И страшно.

Оранжевый

Девочка забилась в самый угол дивана и вжималась в него спиной, словно хотела каким-то образом раствориться, рассосаться в нем. Ну или хотя бы, максимально собравшись в комок, уменьшиться в размерах, чтобы занимать как можно меньше места в окружающем мире. Мама уже перестала кричать, и громко плакала на кухне. Излучало жар пунцовое пульсирующее пятно от пощечины, побаливало плечо руки, за которую мама удерживала ее, рвущуюся прочь и уворачивающуюся от не столько даже болезненных, сколько ужасно унизительных шлепков авоськой по обнаженным ягодицам.

Особенно стыдно было потому, что за поркой наблюдали три подружки, пришедшие в гости и ставшие нечаянными свидетельницами. Им, наверное, было очень смешно видеть ее голую попу, которую она пыталась спрятать от чужих взглядов, изо всех сил стремясь сесть на пол.

- Я больше не буду, я больше не буду, я больше не буду, - едва слышно шептала девочка, чтобы не разбудить спящего братика, и чтобы не сказать и не сделать чего-то, что могло бы еще больше разозлить маму.

Все началось с того, что она не хотела есть.

Она очень плохо ела. Сидела над своими тарелками по часу и больше. Ну… невкусно.

- Есть нужно, чтобы жить, а не жить, чтобы есть. Зажрались все. Столько денег на еду уходит. Работаешь на унитаз. Мы не в ресторане, я не могу выготавливать тут каждому, кто что хочет! Вкусно, невкусно, - съешь все быстро, не размусоливая, и иди отсюда, чтоб я тебя не видела! – пока мама хлопотала на кухне, пару ложек супа пришлось проглотить.

Но едва мама ушла, как девочка обвисла на подпирающей подбородок руке. Из картофельного пюре она соорудила горку, в которой, как в песчаном замке, проделала оконные и дверные проемы. Сквозь компот в стакане она рассматривала, как причудливо деформируется мир. По оранжевому диску щей в тарелке плавали белые кружочки застывшего жира, как кувшинки в пруду.

Думать она могла только о том, что подружки соскучатся и уйдут, не дождавшись ее. Несколько раз на цыпочках, чтобы не услышала мама, она пробиралась в детскую, и шептала девчонкам, что она уже скоро.

Она отчаянно соображала, как бы ей избавится от несъеденного. Вылить назад в кастрюлю нельзя – в тарелке суп со сметаной, в кастрюле – без, сразу будет заметно. Дверца шкафчика, за которой притаилось спасительное мусорное ведро, сильно скрипела и уже не раз выдавала злоумышленницу. Вылить суп в форточку стало невозможным из-за прикрепленной недавно к раме марли от комаров.

Можно было, конечно, в очередной раз выбросить все за холодильник. Но уровень уже складированной там еды, черной от плесени, поднялся угрожающе высоко, и в любую минуту это могло быть обнаруженным.

В детском саду, где не было мусорного ведра и холодильника, девочка принимала пищу так: глотала, не жуя. Желудок протестовал, реагируя рвотным рефлексом. Она глотает, оно назад. И так раз по пять-семь. Однажды не хватило компота. Нечем стало запивать. Без жидкости не глоталось вообще. И после очередной обреченной попытки девочка прекратила свою безрезультатную борьбу, оставив злосчастный кусок котлеты во рту.

Так и отправилась с ним в кровать во время тихого часа.

Так и сидела с ним над детским журналом вечером в ожидании, когда ее заберут из сада.

По дороге домой она несколько раз хотела выплюнуть котлету, но опасалась, что заметит мама. Кроме того, она уже поняла, исследовала: если кусок не тревожить, он не давал о себе знать, но стоило чуть сдвинуть его, улежавшийся, с места, как он тот час же напоминал о своем существовании своим тошнотворным запахом и привкусом, ввергавшим в полуобморочное состояние от омерзения. Поэтому девочка держала кусок за щекой, пока странный флюс не привлек внимания, после чего треклятая котлета, проведшая у нее во рту часов пять как минимум и уже едва ли не ставшая частью ее, была извлечена и выброшена в мусорное ведро за скрипящей дверцей кухонного шкафчика… Ну и влетело по первое число, конечно. 

Перебрав все варианты, девочка решила попробовать вылить суп в унитаз. Это был бы самый лучший и надежный выход из безвыходной ситуации, если бы не вызывающий подозрения шум спускаемой воды и опасность, что за один слив может всего не смыть: "кувшинки" жира из супа могли остаться предательски плавать на поверхности. Пришлось бы смывать еще раз, а это тем более подозрительно.

Осторожно, чтобы не расплескать жирный бульон, девочка все же прокралась с тарелкой в руках в туалет, где ее и застала мама.

Подружки бесплотными тенями просочились мимо них – мамы с зажатой в руке, взлетающей и опускающейся вновь и вновь авоськой, и девочки, кружащей вокруг матери, как на безумной карусели, в попытке вырваться или хотя бы как-то спрятать наготу, - и тихонько выскользнули из квартиры: краем глаза девочка доли секунды наблюдала их ссутуленные спины и втянутые в плечи головы, исчезающие друг за другом в проеме входной двери.

Наконец, руку удалось вырвать, и девочка шлепнулась на пол. На ходу натягивая штаны, отползла в сторону - хорошо, хоть подружки ушли и не могли видеть этого чудовищного зрелища!

Сердце колотилось в горле, кололо в груди, было больно вдыхать. Сидя на диване, девочка поджимала ноги к себе, обхватив их прыгающими от крупной дрожи руками, и прислушивалась к затихающим и все более редким всхлипываниям на кухне.

Мама не хотела, конечно, пугать и обижать ее. Мама говорила, что их с сестрами в детстве родители могли еще и резиновым шлангом до крови отходить, авоськой же совсем не больно. Ну, почти. Мама жалеет о случившемся, потому и плачет, но не извиняется, мама никогда не извиняется, наверное, просто потому, что в таком случае придется признать свою вину перед собственным ребенком, а это чувство одно из самых по-настоящему невыносимых. Проще уверять себя, что ты была права, и что ты ничего такого не сделала. Подумаешь, какая мелочь. Все так делают. Это же на пользу – чтоб ребенок человеком вырос.

Хочется, чтобы тебя не стало. Нет-нет, ты не хочешь умереть – в этом возрасте ты еще не можешь хотеть такого, просто хочется, чтобы тебя не было. Ведь это из-за тебя родной, любимой, самой лучшей в мире мамочке плохо. Ты не хотел, чтобы маме было плохо - в самом страшном сне ты не хотел бы расстроить маму - ты просто всего лишь не хотел есть суп. Ты не сделал ничего плохого, но из-за тебя маме плохо, значит, это ты сам по себе плохой, и от тебя всем плохо - значит, было бы лучше, если бы тебя не было.

"Я плохой, ты хочешь, чтоб я умер?" - спрашивал свою мать трехлетный двоюродный брат. Разозлившись на маленького сына за что-то, тетя гаркнула на него: "Сядь на место!", после чего тот молниеносно сорвался со стула и шустрой белкой забился под диван. Как щенок, которому, путавшемуся под ногами, больно наступили на лапу и в сердцах шикнули "Место!".

Девочка вздрагивала всякий раз, когда слышала приближающиеся к комнате шаги. Мама ходила в прихожей, но в гостиную не входила.

Впереди будет как минимум несколько дней, когда в качестве дополнительного наказания - как будто всего произошедшего не было достаточно - мама не будет разговаривать с ней. Сначала она вообще не будет произносить ни слова. Потом начнет обращаться только строго по делу. Потом, когда, очень нервничая и волнуясь, девочка отважится приблизиться и начнет умолять о прощении, мама скажет что-нибудь вроде «за что я должна простить тебя?», продолжая тем самым перекладывать вину за произошедшее исключительно на дочку.

Потом разговаривать мама начнет, но холодок и легкое пренебрежение будут звучать в ее голосе еще очень долго.

Девочка прижимала ноги к себе как можно сильнее. А еще сильнее получится? Вот чтобы тебя стало мало-мало? Ведь если тобой так сильно недовольна твоя собственная родная мамочка – человек, который должен любить тебя любым той самой безусловной родительской любовью, - то весь остальной мир в таком случае, наверное, должен просто ненавидеть тебя самой лютой черной ненавистью?

Часы на стене прямо над головой тихонько тикают, отщелкивая секунды.

Щелк. Щелк. Щелк. Щелк. Щелк.

Девочка постепенно успокаивалась, унималась дрожь, градус жалости и презрения к себе, плохой, ничтожной, недостойной занимать место в жизни, все же начал снижаться, несмотря на все ее детские усилия удерживать его накал на изначальном уровне.

Девочка начала скучать. Хотелось поиграть с чем-нибудь, но было страшно выйти из комнаты за игрушками и показаться маме на глаза. Кажется, в спальне должны были оставаться какие-то куклы - она брала с собой, когда укачивала братика.

Тихонько, чтобы не скрипнул пол, она прокралась в спальню.

На трюмо в углу были свалены скомканные выстиранные пеленки. Со створок зеркала свешивались ползунки и детские чепчики. На гладильной доске лежала куча родительской и ее собственной одежды, снятой с бельевой веревки в огороде.

Девочка подошла к доске и начала складывать вещи, предварительно разгладив их руками, аккуратными, идеально ровненькими стопочками. Отцовские брюки, рубашки, мамино нижнее белье. У мамы было много красивых шелковых комбинаций нежных желтого, розового, салатового, голубого оттенков, с кружевной отделкой лифа и подола. Наряжаясь в них, девочка играла «в принцессу» – мама не носила комбинашки. Как и тончайшие чулки, которые крепились при помощи специальных зажимов к белоснежному поясу с кружевами. Все это было сложено в шкафу в дальнем углу, за стопками используемых бюстгальтеров и трусов - больших, хлопковых, местами с распоровшимися швами и выглядывающей в прорехи резинкой.

Девочка сложила свои собственные трусишки и маечки, застиранные, вылинявшие, хотя еще совсем недавно купленные, непонятного грязного цвета, с растянутыми неровными боками. Новые, неношенные яркие трусики надевались только к врачу – там предстояло раздеваться, было бы неудобно, если бы доктор увидел обычное белье, которое носилось во все остальные дни: под одеждой же не видно.

Сложив все вещи на гладильной доске, девочка перешла к трюмо. Ползунки достались брату от кого-то по наследству – зачем покупать детские вещи, если дети так быстро из них вырастают? - и были совсем заношенными: худенький, длинненький, как суслик, малыш стоял в этих «сиротских» тряпочках за прутьями своей кроватки, такой жалкий, что даже вызывал легкое чувство брезгливости – к нему не хотелось подходить и брать его на ручки… Чувство вины за эти страшные ощущения трансформировалось в пронзительную, до боли, жалость к маленькому, ни в чем не виноватому и никак не способному защититься от чужой незаслуженной нелюбви родному существу.

Затем девочка поснимала и сложила висевшие на створках зеркала детские чепчики.

Мамины украшения, сережки, колечки и косметика были свалены в картонную коробку, которая хранилась в нижнем ящике трюмо. Крышки от некоторых помад потерялись, сами помады «расквекались» по дну коробки, перепачкав звенья цепочек и нити перепутанных между собой бус. Там же, в общей куче хранились оторванные пуговицы, булавки, пустые пузыречки из-под духов, все еще сохраняющие сильный, до дурноты, запах.

Девочка время от времени наводила порядок в коробке: выбрасывала испорченные помады, распутывала и отчищала бусы, ссыпала пуговицы в пакетики и прикалывала к подушечке с иголками булавки. Однако странным образом хаос и не разбираемая куча-мало, в которой невозможно было ничего найти, каким-то загадочным образом самообразовывалась снова и снова, раз за разом все опять переплеталось, рвалось, рассыпалось и оказывалось перепачканным в помаду.

В спальне девочка нашла одну единственную куклу. Это была самая нелюбимая, ее им тоже кто-то отдал, кукла Галя: девочке не нравилось даже это казавшееся ей грубым и каким-то «деревенским» имя. А больше всего ей не нравились галины волосы, огненно-рыжие патлы, сбившиеся в безнадежные колтуны, которые невозможно было расчесать, и они уродливыми струпьями торчали во все стороны.

Девочка смотрела на голую куклу, испытывая легкое чувство вины перед ней за собственное отторжение и невнимание: у бедняжки даже одежды не было.

Достав из шкафа фантастически красивый мамин шарф ультрамаринового цвета, девочка укутала в него пластмассовое тельце. Сочетание синего с апельсиновым цветом волос получилось просто завораживающее. Кукла даже начала немного нравиться.

Девочка услышала, как домой вернулся отец. Зазвучал громкий мамин голос. Мама опять за что-то кричала на него. Как ни парадоксально, но девочка испытала некоторое облегчение: внимание переключилось с нее на другой, более важный и сильнее «проштрафившийся» объект. Возможно, мама даже забудет, что недавно так сильно сердилась на дочь, и начнет разговаривать с ней пораньше, чем обычно?

Голос мамы становился все громче и громче, она кричала и плакала, и говорила отцу какие-то злые, обвиняющие слова, и становилось все более тревожно. Услышав пугающий звук, словно упало что-то большое и тяжелое, девочка выскочила из спальни и увидела родителей на ковре в прихожей: отец старался придавить руки мамы к полу, а та вырывалась из-под него и норовила попасть ему кулаком в лицо – на отцовской щеке уже кровоточило несколько царапин. От страха, что отец может причинить маме боль, девочка не смогла с ходу сообразить, что это мама избивала отца, а он лишь пытался защищаться. В какой-то момент он изловчился, подскочил на ноги и метнулся в спальню, где только что играла девочка. Мама бросилась за ним, схватив на ходу подвернувшийся под руку тот самый босоножек с сеточкой. Со всей силы она начала колотить туфелькой по запертой двери, которую отец подпирал спиной изнутри. В мягком материале, из которого была сделана дверь, появилось небольшое отверстие, быстро увеличивающееся с каждым новым ударом острой шпилькой. В детской захлебывался от плача проснувшийся братик.

Девочка не плакала, не кричала, не пыталась оттащить маму от двери. Все происходило так быстро, и происходило так много всего, что ее мозг не успевать воспринимать информацию, куда уж там анализировать и реагировать на происходящее.

Мама отбросила свой босоножек и ушла в детскую, оттуда еще какое-то время были слышны ее рыдания, и плач никак не успокаивающегося ребенка. Девочка видела сквозь огромную – с ее голову – дыру отца в спальне, прислонившегося спиной к двери и продолжавшего подпирать ее, несмотря на то, что мамы уже не было. На отце была красивая голубая, сейчас выехавшая из брюк рубашка с то ли расстегнутыми, то ли вырванными пуговицами. На воротнике виднелись какие-то пятна. Красные пятна, которые что-то очень сильно напоминали. Кровь?

Там, в спальне, Галя… только бы отец ей ничего не сделал…

На полу под дверью белела небольшая полянка из осыпавшихся опилок.

Все было, как в вялотекущем кошмаре.

Отец с опаской выглянул из комнаты и осторожно выскользнул из дома. Девочка юркнула в спальню, и выхватила свою куклу, как пожарный погорельца из загоревшейся квартиры.

С куклой было не так одиноко.

Что будет дальше? Как закончится этот оглушительно страшный день? Будет тихо? Будет, наконец, когда-нибудь просто тихо?

Нужно подмести пол. Девочка прошла на кухню, взяла веник и совок. Отец куда-то ушел. Хорошо, что он ушел. Но куда он ушел?

Высыпая опилки в мусорное ведро, девочка вспомнила о совсем забытом в кармане куртки пакетике с украшениями, подаренными ей соседкой. Сердечко взволнованно затрепыхалось: почему-то казалось, что маме очень не понравится, что дочь была в гостях в доме напротив.

Нужно было срочно избавиться от опасной улики, пока на нее никто не наткнулся. Нужно как можно быстрее выбросить ее.

И тут девочка вспомнила, что напомнили ей пятна на воротнике отцовской рубашки.

Они были цвета пеньюара соседки.

И ее губной помады.  

Желтый

Собаки бывают разные, и чаще всего деревенские кабысдохи - грязные, запаршивевшие, облезлые - красивыми не были и в помине.

А эта собака была именно такой, какую представишь, когда слышишь слово «собака»: с умными блестящими глазами, небрехливая, довольная крупная, крепенькая, пропорциональная, с ухоженной мягкой шерстью. Так приятно было гладить ее большую голову и обнимать ее, крепко-крепко, прижимаясь лбом к ее лбу - между ушами, там, где самая мягкая и густая "щетка".

В саду под деревьями была расстелена клеенка с расставленными на ней тарелками со всевозможными закусками, вокруг которой прямо на траве сидели гости: пикник был в честь юбилея и выхода на пенсию главного бухгалтера маминой «конторы».

Сначала девочка увлеченно играла с внуком юбилярши, мальчиком Андреем, который был немного младше ее и немного ниже ростом, но который все равно очень нравился ей. Они дразнили гусей, пасшихся на лужайке на пригорке, пока раздраженная стая, агрессивно шипя и неистово хлопая крыльями, не потекла белоснежной лавой по склону холма вниз к малолетним провокаторам. Те с визгом со всех ног бросились спасаться бегством, и, укрывшись в доме, для пущей надежности еще и спрятались на печи за занавеской, где, успокаиваясь после пережитого стресса, один раз поцеловались: симпатичный Андрюша предложил. Девочка ни разу этого не делала, о чем и сообщила своему юному другу, как выяснилось, уже многоопытному в таких делах: с видом бывалого тертого калача тот показал как надо.

Вообще-то в детском саду был Сережа, сын воспитательницы и лучшей подруги мамы девочки. Сережка был давним и безупречно преданным поклонником, которым было легко манипулировать при помощи одной магической формулы «или не выйду за тебя замуж!». Угроза неизменно срабатывала без малейших осечек: Сережка делал все, что она требовала от него.

Девочка понимала, что по этой причине невероятно хорошенький, хотя и чуток отталкивающе-чванливый избалованный Андрюша не должен нравиться ей. Но он нравился.

Кроме этого, в коктейле девчачьих чувств и ощущений присутствовали еще два мощных аккорда.

Во-первых, Андрей был сыном самого главного начальника в их поселке – председателя колхоза, которого все боялись и слушались, и столь непосредственная близость – приближенность - к «высшему существу» приятно волновала детскую душу, пока еще чуждую тщеславию, но интуитивно уже понимающую лестность подобного положения вещей.

Хотя он не казался таким уж страшным и важным, этот Андрюшин папа. Он был высоким и стройным, подтянутым и очень красивым, с густыми темными волнистыми волосами. Он носил костюм с галстуком, а в его кабинете громоздился внушительный стул-«трон» с высокой спинкой, обтянутый темно-коричневой, почти черной кожей: до рождения братика мама частенько задерживалась на работе допоздна и брала девочку после сада с собой в контору, разрешая заглянуть в председательский кабинет при условии ничего там не трогать.

Во-вторых, девочка знала об Андрее одну очень некрасивую тайну. Точнее, не совсем про него, а про его родителей, но это ведь почти одно и то же. Как-то она случайно подслушала разговор соседок: посмеиваясь, одна рассказывала другой, что жена председателя (мама Андрюши) избила своего мужа деревянной вешалкой для одежды, сломав ее об него. Сломала вешалку об того, в чьем кабинете было страшно даже вздохнуть чуть глубже, - то есть жена высшего существа берет и лупит его вешалкой, как какого-нибудь вечно пьяного, всеми неуважаемого колхозного пастуха по кличке Шлема, и разносит эту вешалку в щепки!

Понимая, какой неприятной для Андрея правдой она обладает, девочка очень хотела рассказать своему новому приятелю про дыру в двери, тем самым «уровняв» некрасивости их "пятнистых" биографий. Тем более, что дыра казалась такой волнующе необычной: сквозь нее можно было заглянуть в комнату, не открывая дверь – где еще такое увидишь! Но мама строго-настрого запретила говорить кому-либо о том, что произошло.

Никому! Никому-никому ничего не говори, слышишь?!

Девочка понимала, что это очень стыдно – если посторонние люди узнают, что происходит внутри твоей квартиры. Все вокруг поголовно самым ревностным образом следили за тем, чтобы через их наглухо запертые входные двери не просочилось наружу ни единого звука. Воображение рисовало картину: когда дверь чужого дома запирается на ключ, а окна занавешиваются плотными ночными шторами, все находящееся внутри… исчезает. Там, за закрытой дверью, исчезает мебель, цветы в вазонах, ковры, люстры, люди, все цвета и даже воздух, и остается только сплошное ничего. И лишь перед выходом из дома по утрам люди проступают из этого небытия, обретают контуры, постепенно заполняющиеся материей, и окончательно воплощаются на уличном крыльце – уже сразу одетые, умытые и причесанные.

А в домах за дверями и шторами их нет, дома они не бывают раздетыми или одетыми в домашнюю, роль которой исполняла старая, затасканная до непотребного состояния бывшая «не домашняя», одежду, не ругаются с домочадцами, не кричат на детей, не плачут, не прячут друг от друга чужие опасные подарки. И только их семья – девочка, мама, братик и папа - преступники, предатели, отщепенцы – единственные не исчезали за дверью, продолжали существовать, потому эту их страшную фамильную тайну нужно было любой ценой уберечь от огласки.

Узнать о том, что произошедшие в доме председателя события стали достоянием широкой общественности, было и очень неожиданно – как допустили, недоберегли засекреченную информацию? - и одновременно волнительно-радостно: за дверью, оказывается, не исчезает никто. У всех есть собственный шкаф-кладбище сломанных вешалок и туфлей, использованных отнюдь не по прямому назначению…

Очень хотелось, чтобы облегчение от этого знания испытал и милый Андрюша – девочке почему-то казалось, что он тоже терзается, как и она, подобными тяжкими переживаниями и размышлениями. Однако от рвущейся из груди исповеди ее удерживало опасение ранить друга обнаружением своей информированности о его домашних делах. Посомневавшись, она все же начала свой рассказ о волшебной дыре-"портале в иное измерение", однако непоседливый малолетний несмышленыш совершенно не заинтересовался ее сообщением, как и не смог проникнуться и оценить, насколько огромное доверие - и высокая честь! - были ему оказаны, а потому так нужного ей понимающего и сочувствующего собеседника девочка в нем не нашла. В ней тот час же возникло чувство неприятия и досады на своего недалекого собеседника, с которым вовсе и не стоило целоваться и предавать тем самым верного Сережку, - вот кто настоящий друг и надежный боевой товарищ!

А потом за Андрюшей пришла его мама, крупная, дородная женщина с толстыми ногами, напоминающими колонны в доме культуры, где папа «крутил» кино, подрабатывая по выходным кино-механиком.

Оставшись одна, девочка совсем загрустила.

Какое-то время она играла в свою любимую игру: насобирав в саду букет осенних желтых листьев, она представляла себя певицей на сцене, ошеломительно красивой и знаменитой, которую восторженные поклонники завалили цветами. Петь она не умела и, на самом деле, совсем не любила – просто ей нравилось представлять себя в центре внимания обожающих взглядов, а всеобщее восхищение вызывают ведь только певицы и актрисы.

Но вскорости не поражающая многогранностью сюжета игра надоела, к тому же букет напомнил о том, как неделю назад соседская девочка подарила ей на день рождения пакет, туго набитый такими же опавшими листьями. Мама сказала, что эти их соседи живут небогато, и денег на настоящий подарок – карандаши или книжку – у них нет. Поэтому маленькая гостья нашла вот такой оригинальный выход из затруднительной финансовой ситуации.

Девочка вовсе и не настаивала на том, чтобы нуждающиеся соседи разорялись на покупку подарка, и дареному коню в зубы, конечно, не смотрят, но пакет, плотно утрамбованный листьями – это было тоже как-то слишком… лишь бы отделаться.

Чувствуя себя немного виноватой, она тайком выбросила подарок: мама наверняка расценила бы это как проявление недопустимого высокомерия – «Ты что, считаешь себя лучше других? Чем ты лучше других? Ты ничем не лучше других!».

Хотя причем здесь это? - из тех же листьев можно было сделать аппликацию, или хотя бы, на худой конец, собрать их в красивый букет. Бабушка Андрея и вовсе мастерила из сухих листьев удивительные розы - в этом месте мысль девочки снова перескочила в новое русло.

Дело в том, что кроме роз из листьев, бабушка Андрея умела плести из соломы невероятные поделки: не понарошковские, по-настоящему - ух, ты, ну ничего себе - красивые, почти как те, что продавались в магазинах в отделе сувениров. За стеклянными дверцами буфета в доме новоиспеченной пенсионерки стояла одна из таких ее работ – большая соломенная кукла с длинными толстыми косами из ниток, в пышном платье с золотистыми, солнечными переливами драпировки подола.

Девочка очень любила соломенных кукол. Всякий раз, оказавшись в сувенирном отделе, она зачарованно застывала у стекла витрины, рассматривая соломенных красавиц с видом голодающего бедняка под окнами колбасной лавки, но попросить такую куклу себе в подарок никогда не решалась: дорого, и считалось - это было прямо растворено в воздухе - что сувениры вообще, и соломенные куклы в частности – это самое бесполезное и бессмысленное приобретение, что только можно себе представить, «пылесборник», глупейшая трата денег. Использовать такую куклу можно исключительно в качестве украшения интерьера, а в деревне было не принято покупать украшения для дома – никто же не видит.

Жилища украшали чем-то, что могло пригодиться в хозяйстве, то есть, чем-то практичным, совмещающим в себе приятное с полезным: хрустальной посудой "для гостей", бутылкой презентованного благодарным клиентом дорогого алкоголя, который было жалко открывать, или настенными часами. Порой встречались всякие фарфоровые статуэтки пастушек, гипсовые олени-копилки и барельефы с изображением а-ля античной обнаженной натуры – тоже чьи-то подарки, получая которые в свое время именинник улыбался, борясь с острым ощущением сильнейшего разочарования.

Можно было еще – куда ни шло, в качестве исключения, - самому привезти сувенир с отдыха на море. За потраченные на который деньги потом сам себя какое-то время коришь, ну да золотой якорь с изображением маяка между пластмассовыми зубцами уже висит на стене…

Все больше скучая, девочка пыталась придумать, чем себя занять, как в ее поле зрения и попала хозяйская собака. Девочка начала играть с ней, но пес все сильнее бил хвостом по земле, выражая свое недовольство, и все больше жался к своей конуре.

Гости пили вино, громко смеялись и не думали расходиться.

Раньше, давно, до рождения братика, они с родителями нередко ездили на такие пикники: был там и красивый председатель, и многие тети и дяди с работы мамы. Они также расстилали клеенку – только не на земле, а на широком капоте председательской «Волги», - и так же раскладывали потом на ней еду и расставляли разные напитки. И смеялись, все так громко и весело хохотали, и мама смеялась тоже, у нее такая красивая улыбка, такие ослепительно белые ровные зубы: мама такая красивая.

А потом начинало темнеть и делалось холодно, начинали нещадно кусать комары. В свете включенных фар роилась мошкара, и неодолимо хотелось спать - глаза просто слипались, когда, наконец, все рассаживались по машинам. В каждую набивалось по несколько человек, становилось тесно, но и сразу, мгновенно, очень тепло, мама держала ее на коленях и прижимала к себе, взрослые пели песню «Поедем, красотка, кататься!», и лучше всех пела мама. Девочка чувствовала, как поднималась мамина грудь под ее головой каждый раз, когда мама набирала в легкие побольше воздуха:

«Окрасился месяц багрянцем,

Где волны бушуют у скал.

- Поедем, красотка, кататься,

Давно я тебя поджидал!

- Кататься я с милым согласна,

Я волны морские люблю.

Дай парусу полную волю,

Сама же я сяду к рулю!

- Ты правишь в открытое море,

Где с бурей не справиться нам.

В такую шальную погоду

Нельзя доверяться волнам!

- Нельзя? Почему ж, дорогой мой?

А в горькой минувшей судьбе

Не помнишь, изменщик коварный,

Как я доверялась тебе?

Меня обманул ты однажды,

Сегодня тебя провела!

Ты чувствуешь гибель, презренный?

Как трус побледнел, задрожал!  

Всю ночь волновалося море,

Кипела морская волна.

А утром качались на волнах

Лишь щепки того челнока…»

Смысл не всех слов был понятен и не все получалось разобрать сквозь полудрему, но песня очень нравилась девочке. Она очень любила, когда мама пела, и часто просила спеть ей перед сном любимые мамины «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина», «А ты опять сегодня не пришла» и «Красотку» тоже.

А потом, после таких поездок, бывало, мама болела, лежала в кровати, а рядом на полу стоял тазик, маму тошнило, и папа приносил ей лекарства, чай и воду. Паникуя и страшась, что с мамой может случиться что-то по-настоящему серьезное, девочка сидела на полу у кровати, и мама целовала ей ручки, а девочка пугалась и недоумевала: за что? Это она должна целовать руки маме.

А потом родители стали ездить на такие праздники очень редко, пока не перестали ездить вовсе. Мама завела хозяйство: поросят и кур, и братик родился.

И они начали все чаще и все сильнее ругаться с отцом. Мама говорила, что папа «трутень». И эгоист. Что он ничего не хочет делать и думает только о себе.

Если честно, девочке тоже больше нравилось ездить на пикники, чем кормить вонючих поросят. И вовсе не потому, что она вся в своего папочку - тоже та еще лентяйка и бездельница. На каникулах девочка без малейшего внутреннего сопротивления помогала бабушке и деду - просто у бабушки все было как-то совершенно по-другому.

Бабушка всю жизнь работала, как каторжная: после войны укладывала рельсы во время строительства железной дороги, затем была фрезеровщицей на заводе, целыми днями напролет стояла за станком, кроме того, они с дедом всегда держали огромное хозяйство - коров, свиней, кур. Поэтому бабушка как никто прекрасно знала цену минутам отдыха. «Сядь, посиди!» - это было самое щедрое и роскошное предложение, которое она могла сделать любимой внучке-непоседе. Состояние неподвижности и покоя было для бабушки единственным сильным желанием и одним из немногих доступных удовольствий в ее такой непростой жизни.

Вдоль тротуара, ведущего к корпусам завода, на котором она трудилась, и куда брала с собой внучку, регулярно оставшуюся у нее, на специальных металлических конструкциях-держателях, установленных друг за дружкой, были закреплены огромные плакаты с нарисованными на них воодушевленными улыбающимися лицами людей. «Даешь пятилетку за четыре года!», «Выполним и перевыполним план!», «К труду и обороне будь готов!», «Энергию каждого – в единый трудовой поток!», «Труд – наш общий долг!», «Ударный труд – дело чести!», «Наш долг сегодня работать лучше, чем вчера, а завтра работать лучше, чем сегодня», «Ночь работе не помеха!», «Трудом народа родина сильна!».

Вид этих нарисованных лиц и словно бы высеченных из камня фигур, мало похожих на одушевленных существ, всех этих огромных букв и частокола восклицательных знаков, вызывал ощущение «пропоротости», загнанного в грудь кола, намертво пригвождающего к месту, который никак не удавалось исторгнуть из себя, как кусок отвратной котлеты.

Внутри все сжималось и леденело от чувства западни, ловушки, обреченности, безысходности и беспроглядной тоски, черным туманом обволакивающих, пропитывающих насквозь все твое естество, и единственным, что хоть немного спасало от полного отчаяния, было разве только то, что бабушка относилась к этим плакатам без всякого пиетета и подобострастия, с абсолютным пренебрежением, в котором могло бы ощущаться насмешливое презрение, если бы бабушка замечала их – но бабушка не видела этих плакатов в упор. Они попросту не попадали в ее зону видимости, она была совершенно невосприимчива к их облучению.

Папа постоянно повторял, что держать поросят нет никакой необходимости. Но так делали все. Мама же не какой-нибудь там пустоцвет! Как их дурацкая соседка, над которой все смеются. Нет слова «хочу», есть слово «надо», жизнь не праздник, мало ли что ты там хочешь или не хочешь, хочешь-перехочешь, не умеешь-научим, не хочешь – заставим, я тоже много что хочу, но мама спит и я молчу, хотеть не вредно, надо, значит надо.

Хотя кому это надо? И зачем оно надо?

Собака спряталась в своей конуре и забилась в дальний угол. Никакие уговоры и мольбы не могли заставить ее выйти наружу. Девочка встала на четвереньки и забралась внутрь, надеясь вытащить упрямого пса, как вдруг тот, уже несколько минут безостановочно и безрезультатно предупреждающе рычавший, метнулся ей навстречу… Девочка не сразу поняла, что случилось. Больно не было. Просто кровь лилась и лилась, капая с подбородка, теплая, жуткая, до жути противная, и девочка лишь наклонялась вперед, чтобы кровь стекала на землю, чтобы не запачкать куртку. Думать она могла только о том, что сейчас все внимание будет переключено на нее, мама испугается… Девочка до последнего надеялась, что кровь остановится сама. Что время каким-то образом вернется назад, и она ни за что не полезет в будку к собаке и та не укусит ее прямо за переносицу, только чудом не откусив ей нос… Но кровь все шла, и девочка покорно побрела к взрослым. Увидела широко распахнутые шокированные глаза. Подскочившую мамочку с выражением ужаса на лице.

Время как будто замерло, в застывшей тишине отчетливо и контрастно слышался шелест затрепыхавшейся от порыва ветра листвы - протяжный, размытый, «замыленный», как в замедленной съемке:

Шиии-ш-ш-ш-ш-шь…

И чье-то укоризненное, едва различимое, смазанное, прошедшее где-то по самой окраине звукового фона: «Не доглядела!»

Зеленый

За окном было еще совсем светло, и спать совсем не хотелось. Это казалось каким-то абсурдом: как можно спать, когда еще так видно?

Сначала девочка пыталась читать украдкой пронесенную с собой в кровать книгу. Рассказ был о маленьких братике и сестричке, убегавших с поля от внезапно настигшей их грозы, и спрятавшихся от ливня в стогу сена. На рисунке было видно, как уютно, тепло и сухо детям в их маленьком укрытии.

Потом читать стало невозможно, для чтения стало темно.

Братик тихонько посапывал в своей кроватке.

Девочка просто лежала в кровати и рассматривала шторы на окне. Их им подарила бабушка. Они были какие-то совершенно «иноземные». Бабушке они достались каким-то случайным и почти полусказочным образом. На полотне были изображены ярко-салатовые разлапистые пальмы у моря с золотистой солнечной дорожкой на волнах. На желтом песке на берегу сидела красивая девушка в закрытом купальнике и шляпе с широкими-широкими полями, свешивающимися до плеч.

Точь-в-точь такой, как на зеркале у соседки Тамары.  

Мама делала заготовки на зиму, закатывала банки с огурцами и помидорами. На кухне было жарко, влажно, вовсю бежали струйки воды по запотевшему стеклу окна, и на весь дом вкусно пахло маринадом.

Негромкие звуки бурной маминой деятельности, доносившиеся сквозь две закрытые межкомнатные двери, ничуть не мешали, аккурат наоборот – успокаивали, умиротворяли, дарили ощущение уюта.

Вдруг хлопнула входная дверь и вслед за этим раздались взбудораженные, как их не старались приглушать, голоса: девочка узнала в поздней посетительнице дальнюю соседку, и сердце заныло от предчувствия беды. Неужели та пришла жаловаться маме на нее?

Днем они с подружками играли во дворе недалеко от дома, в котором жила эта худая, высокая – в деревне ее называли «мосластой» и «жердью» - молодая еще, но рано состарившаяся женщина со старательно проработанным лицом человека, находящегося при смерти. Девочка слышала, как судачили о ней другие тети: будто свою неизлечимую болезнь хитрая симулянтка просто-напросто выдумала, чтобы оправдывать себя за то, что она нигде не работает. Поссорившись с дочкой этой мнимой, или не мнимой, больной, девочка в сердцах опрометчиво выкрикнула той в лицо все, что слышала о ее матери. Переживая за честь родительницы, жаждущая сатисфакции ябеда незамедлительно покинула песочницу, а минутой позже где-то вдалеке зародился и начал быстро нарастать, приближаясь и по мере приближения становясь все более оглушительным, крик: из своего дома по направлению к детской площадке небольшим смерчем в облаке пыли неслась оскорбленная мощеподобная страдалица.

Сообразив, что ничего хорошего данное природное явление не предвещает, девочка нырнула во дворы, одна из подружек, видимо, не разобравшись, что к чему, тоже на всякий случай припустила за ней следом. Беглянки домчали до дома подружки в надежде схорониться у той в квартире, но едва не расшиблись, наскочив с разгону на запертую дверь: подружкина мама с новорожденной сестричкой куда-то непредвиденно ушли. Слыша приближающиеся визгливые крики и топот – как весть о неотвратимом праведном возмездии – заполошные шкодницы в отчаянии спрятались в кладовке.

О том, что было дальше, память монтировала клип из вспыхивающих в темноте ее хранилищ осколков ощущений и образов.

Могильный холод бетонной стены в прижимающихся к ней лопатках… Шумное дыхание запыхавшейся от бега полной подружки где-то в кромешной темноте… Запах подвальной сырости и удары бьющегося в горле собственного сердца - такие громкие, что, казалось, слышные на весь поселок… Распахнувшаяся дверь, хлынувший в проем ослепительный дневной свет и сотрясающий воздух крик... Силуэт тощей фигуры – «черная дыра» в расходящихся вокруг нее лучах…

Разъяренная истица вытащила трясущихся клеветниц на улицу и учинила публичное судилище со скорым приговором в виде донельзя унизительного таскания за уши – подружке тоже почему-то перепало, за компанию, наверное.

Спустя некоторое количество ужасных минут неистовая стихия начала постепенно выдыхаться, голос крикливой умирающей становился все тише, пока, сам по себе затихающий и вдобавок уносимый вдаль, не затих окончательно.

Какое-то время девочки сидели в деревянной беседке, избегая смотреть друг на друга, чтобы не встретиться с чужим взглядом побитой собаки. Им нечего было друг другу сказать – жертва жертве не товарищ, не поддержка и не утешение.

Совместное унижение не сближает.

Стараясь делать вид, что вовсе ничего такого не произошло, вскорости они разошлись по домам.

Одеревеневшая недальновидная любительница рубить правду-матку напряженно вслушивалась в разговор за дверью спальни. Нет, слава богу, говорят не о ней. Кажется, стряслось что-то посущественнее дневного скандала.

По нескольким с трудом выхваченным репликам в итоге удалось составить картину «чепе», о котором шла речь.

Пятилетняя соседская малышка играла со спичками. Ее мать зашла в квартиру, но смертельно опасной игрушки не заметила: боясь наказания, ребенок спрятал ручку с горящей спичкой за спину. Мать вышла во двор кормить скотину. Синтетическое платье на ребенке начало тлеть. Малышка стала бегать по комнате, пытаясь, наверное, убежать от пламени за собой, но тем самым еще больше разжигая его. Загорелись волосы. Ребенок почему-то не кричал, или кричал, но его не слышали.

Может, и не кричал, боясь, что отругают.

Пострадавшая малышка получила ожоги более семидесяти процентов кожи. Ее увезла в большой город «Скорая».

Ужас удавом обвил тело, сдавил грудную клетку удушающим кольцом. Обгоревшая девочка немногим старше ее братика – это было рядом. Не где-то там, где нереальные пальмы и девушка в шляпе. Это было прямо за шторами – если выглянуть в окно, увидишь дом, где разыгралась эта уму непостижимая трагедия.  

- Ужас… ужас… черная вся… как головешка… как же так… как же так… - доносилось из прихожей.

Снова хлопнула дверь – соседка ушла. А через минуту мама вошла в спальню.

Сначала девочка хотела притвориться, что спит, но мама, опустившись на край кровати, сама заговорила с ней взволнованным шепотом:

- Такая беда! Такая беда… ты же знаешь эту маленькую девочку… баловалась со спичками… какой кошмар, какой кошмар!

- Она совсем вся черная, да? – спрашивала девочка тоже шепотом, чтобы не разбудить братика.

Мама крепко прижимала ее к себе и только повторяла «какая беда, какая беда».

- Совсем черная? Она не умрет? Мам? Она не умрет? Мама! Мам! Она же не умрет?

- О, господи! О, боже! О, боже! – лишь всхлипывала мама в ответ.

Уложив дочку обратно и укрыв одеялом, мама наклонилась поцеловать ее и так и просидела еще какое-то время, словно не в силах оторваться от нее, словно хотела навсегда закрыть ее собой от всех опасностей жизни. Мама тяжело дышала, часто вздыхала, горестно, тоскливо, с отголосками сдерживаемых слез в случайно прорывающихся полувсхлипах-полустонах.

Поцеловав ее еще раз, мама ушла на кухню доделывать свои прерванные поздним визитом неоконченные дела.

Оставшись одна, потрясенная всем услышанным, девочка пыталась представить, что будет, если обгоревшая малышка умрет.

Как это вообще – когда тебя больше нет?

Воображение рисовало разрушенный город, совсем пустой, коричневый, словно бы построенный из темного песка, с пустыми оконными и дверными проемами и медленно, но неостановимо осыпающимися стенами. В этом городе не было людей, собак, машин, мусора на улицах, ветра и вообще никаких звуков. Абсолютная пустота, тишина и неподвижность, только темные песчаные руины. Угодив в этот город, ты можешь видеть его, но не можешь ничего сделать, не можешь закричать, закрыть глаза, не можешь, что самое страшное, убежать оттуда – твоего тела у тебя больше нет, у тебя осталась только способность видеть происходящее: но не при помощи зрения, а каким-то другим, особым видением. Пустой песчаный темно-коричневый город внушал такое запредельное нечеловеческое отчаяние, что хотелось плакать. Как бы ТАМ ни было, там будет очень плохо, очень одиноко и очень, по-настоящему, совсем и навсегда… окончательно.

Оставаться живым. Нужно во что бы то ни стало оставаться живым.

А попасть в беду так легко. Как не старайся беречься. Как бы ни старались тебя уберечь.

Летом они с подружками бегали на речку за бабушкиным домом. Берег был заболоченным, наступишь на траву – земля сочится холодной водой, выбивающейся между пальцами босых ног небольшими гейзерами. А на противоположном берегу, на который ведет полуразрушенный железнодорожный мост, есть старый, заброшенный бревенчатый колодец, куда раньше сбрасывали отработанный картофельный жмых с крахмального завода. Они наткнулись на него случайно, пробираясь по узкой тропинке, по обе стороны заросшей бурьяном в пояс, как вдруг, буквально в шаге от тропы обнаружили этот квадрат в земле, сгнившие борта которого давно сравнялись с землей. Метра два в ширину и столько же в длину, и такой же, если не большей, глубины, до краев заполненный густой зеленой гниющей жижей… Одно неосторожное движение, поскользнувшаяся на мокрой траве нога, порыв ветра и…

А однажды они с дедом ездили на его мотоблоке косить траву коровам. За дедовой деревней на старых отстойниках, куда сбрасывалось содержимое городской канализации, заполненных и уже засыпанных песком, росла неудивительно сочная трава: ее и косил дед для своей многочисленной скотины. От натужно трясущегося, трескуче тарахтящего мотоблока лужайка ходила ходуном: там, под слоем земли - еще не разошедшиеся толщи невообразимо гадкой мерзости. В какой-то момент внимание девочки, скучавшей в ожидании, пока косец закончит свою непростую и небыструю работу, привлекло внушительных размеров цилиндрическое сооружение чуть поодаль. Стало любопытно, что это такое, и хотя дед строго-настрого запретил отходить от него, девочка приблизилась к загадочному объекту. Приподнявшись на носки, заглянула через стенку огромного колодца: внутри из бетонного кольца торчала труба диаметром в полметра, из которой мощнейшим потоком с грохотом низвергались вниз, в самые недра земли, нечистоты. Шарахнувшись, она вернулась к деду, оглушенная, перепуганная до онемения, до рвоты, даже как будто опозоренная увиденным...

Или вот это: как-то они с подружкой поднялись по ржавой железной лестнице трансформаторной подстанции и заспорили, что будет, если взяться рукой за толстые гудящие высоковольтные провода. Недолго думая, подружка решила выяснить это опытным путем и, встав ногами на металлическую перекладину ограждения лестничной площадки, потянулась к ближайшему проводу. Руку отшвырнуло. Потом, обретя дар речи, подружка рассказала, что ее сначала притянуло к проводу, как магнитом, а потом отбросило. Больно как-будто не было, но любопытная Варвара была бледна, как полотно. А в песчаном карьере за деревней недавно засыпало обрушившейся лавиной песка двоих подростков. Девочка бывала на этом карьере. Песок там был потрясающий - мелкий-мелкий, без царапающих вкраплений более крупных фракций, желтенький и очень-очень приятный на ощупь - и когда он был сухой, нагретый летним солнцем, и мокрый после дождя, "хрусткий", как крахмал. После летних гроз на дне карьера образовывались еще и чудеснейшие лужи с прозрачной, идеально чистой водой без мути, с россыпью солнечных бликов по всей поверхности, и настолько теплой, что в ней, не замерзая, можно было лежать часами прямо в платье - то мгновенно высыхало на солнцепеке. Играя в этом карьере, подружка нечаянно попала девочке в лицо песком - больно было ужасно, сколько бы она не промывала глаза, веко опухло и не открывалось, безостановочно текли слезы, а сам глаз жгло, словно бы в него сыпанули битым стеклом. Песка набилось и в рот, и тот противно скрипел на зубах. Узнав новость о подростках - о них рассказали по радио - девочка все никак не могла опомниться, снова и снова переживая свои собственные ощущения от попавшего в глаза и рот песка: сколько же его было в легких у погибших на карьере мальчишек?..

А буквально на днях уговаривала она Сережу перелезть через забор и посмотреть что там дальше за пределами двора детского сада. Посомневавшись, имеет ли она право после измены с Андрюшей шантажировать друга проверенным излюбленным методом: она была не настолько бессовестной и вероломной, - и все же решив, что ради такого приключения можно, она привычным образом – хотя и непривычно неуверенным тоном - пригрозила «или не выйду за тебя замуж!». И уже в следующую минуту захлебнулась вдохом от неожиданности: Сережка вдруг впервые в жизни взял и бросил совершенно бескомпромиссное: «Ну и не надо!». Наотрез отказавшись лезть за ней следом, он развернулся и ушел, - то есть, не остался даже хотя бы в качестве свидетеля, способного прийти или хотя бы позвать кого-нибудь на помощь в случае чего!

До той минуты все же колебавшаяся и трусившая, а потому нуждавшаяся в сообщнике, после такого вопиющего демарша своего неизменного соратника девочка уже из принципа вскарабкалась на забор - Сережке назло.

Трясясь от нервного возбуждения, она упрямо пробиралась все дальше в поле с густой и высокой травой. Остановиться она была вынуждена, когда под ступнями «зачавкало» – начался заболоченный участок. Посмотрев под ноги, она поняла причину заболоченности: в лопухах вокруг канализационного колодца чуть поодаль разливалась зловонная лужа. Люк отсутствовал, в сочных листьях проем открытого переполненного колодца был почти незаметен.

Похожий, вечно затопленный и открытый колодец располагался и в самом их поселке за одним из домов. О нем знали все и благоразумно обходили его стороной – уже один только смрад не давал приблизиться к нему на опасное расстояние. Тем не менее, однажды шестилетний мальчик из близлежащего дома, разогнавшись с горки на велосипеде и не успев затормозить, провалился в него. К счастью, не утонул – застрявший трехколесный велосипед не дал ездоку уйти на дно смертоносной страшной бездны.

Развернувшись, девочка побрела назад на подгибающихся ногах.

Весь остаток дня они не разговаривали: Сережа - потому что злился, она – потому что понимала, что злость и раздражение друга абсолютно справедливы, и будучи не на шутку угнетенной полученным уроком. Сережа говорил ведь, что там, в поле – опасно… предупреждал. Колодец был всего в шаге. Если бы, злая на "жениха", а потому невнимательная настолько, что даже не почувствовавшая характерного зловония, - если бы она сделала этот еще один шаг…

От всех этих кошмарных воспоминаний, так хорошо, во всех красках и деталях сохранившихся в ее феноменальной памяти, желудок сжался в сверхплотный комок и словно окаменел, превратился в кусок льда. Начало подташнивать.

Девочка бездумно, неосознанно потрогала швы, наложенные на переносице после укуса собаки. На скуле рядом белел еще один старый шрам – аккурат под глазом: поскользнувшись на ковровой дорожке, она упала и рассекла щеку об острый угол спинки кровати.

Ее не уступающее памяти буйное воображение с неумолимой садисткой настойчивостью снова и снова рисовало сцены одна изощреннее другой. Вот она, опрокинувшись, летит вниз в адский бездонный колодец под сокрушительную низвергающуюся струю… Поскользнувшись, погружается в густой склизкий тошнотворный студень из картофельного жмыха… Острый угол пропарывает не щеку, а вонзается на несколько миллиметров выше – прямо в зрачок… Невозможно было остановить этого безжалостного беспощадного внутреннего «киномеханика», прекратить этот самоистязательный «киносеанс», хотя уже не оставалось абсолютно никаких сил выдерживать этот страх – страх смерти - сделавшийся настолько концентрированным, что самым парадоксальным образом даже стало хотеться умереть, лишь бы только перестать испытывать его.

Девочка плакала и самозабвенно просила, чтобы бог не дал погибнуть ей, маме, папе, братику, бабушке и деду, и этой несчастной соседской крохе.

Вскорости мама закончила свою домашнюю работу и тоже легла в кровать. Они спали так – это называлось у них «стульчик»: девочка - спиной к маме, согнутые в коленях ноги которой образовывали «ступеньку» аккурат под ее детскими бедрами. Мама гладила ее по волосам и по плечу, и россыпь мелких иголочек волнами разбегалась по всему закоченевшему телу.

Стало тепло, и хотя живот все еще болел, и по-прежнему подташнивало, сделалось несравнимо спокойнее и легче. Как тем ребяткам из книжки в их уютном убежище в стоге сена.

Как хорошо, когда так. Когда мама – укрытие от грозы.

Не гроза.

Голубой

В большой коробке оказалась Золушка в настоящем "принцессочьем" голубом платье, щедро отделанном кружевом. У куколки было нежное, красивое, удивительно взрослое личико, тонкие руки и длинные стройные ноги, что очень отличало ее от обычных кукол-«деток» с ножками-«колбасками», ямками на коленках и выпирающими, «яблочными» холмиками щек под широко распахнутыми пустыми пастмассовыми глазенками. Помимо этого в коробке обнаружился еще один комплект одежды – «замарашкин»: простое желтое платье из грубой ткани с передником, чепцом и деревянными башмаками-«кломпами». Лохмотья у производителей получились неубедительными: «рабочая униформа» Золушки тоже вышла очень элегантной и прекрасно сидела на фигурке изящной красавицы.

Мама сказала, что кукла дорогая, и предложила посадить ее на телевизор как украшение - чтобы не истрепать волшебный наряд.

До Золушки такие наряды в реальной жизни - не в книжках со сказками, не в кино и не в раскрасках - девочка видела лишь дважды. На маме на их с отцом свадебных фотографиях в альбоме, и на незнакомой невесте у деревенского ЗАГСа.

Ротозейничая в толпе незваных зевак, они с подружками наблюдали, как жених вынес на крыльцо на руках новобрачную, и какое-то время стоял с ней, пока нерасторопный фотограф делал снимки. Удерживать пышнотелую увесистую прелестницу тщедушному жениху помогал друг: по красному от напряжения лицу молодожена струились дорожки-ручейки пота, на шее и на руках вздулись кровеносные сосуды. Казалось, это будет длиться вечно: мучения молодого человека, и неловкие попытки его друга помочь ему, сделав это максимально незаметно - чтобы на фотографиях не было видно, как двое больших сильных мужчин из последних сил удерживают фею в подвенечном платье…

В ту минуту девочка испытала самую настоящую паническую атаку: она казалась себе немаленькой, очень высокой и наверняка тяжелой. Неужели ее будущий муж тоже не сможет поднять ее? Худосочный Сережка-вермишелька явно же не сдюжит… Она твердо решила, что никогда не выйдет замуж, чтобы не дай бог не оказаться в подобной нелепейшей ситуации, и только после этого смогла немного примириться с полученными у деревенского ЗАГСа новыми удручающими знаниями о мире.

Золушку ей подарили мамины подружки, приехавшие в гости.

- Какая ты уже большая! – потрепав ее по волосам, активно хвалили они девочку, когда она вернулась, толкая перед собой коляску с братиком, с прогулки, на которую их отправила мама. – Все правильно, так и надо: сначала няньку, потом ляльку!

Молодые женщины давно не виделись, а потому многословно и шумно радовались встрече:

- А прическу-то, прическу-то навела! Красота! – смеясь, делали они друг дружке неловкие комплименты.

- Ай, скажешь тоже! Тоже мне, красоту нашла! Просто вчера в парикмахерской была. У нас новая парикмахерша, молодая девочка, такая умница! - смущаясь, оправдывались они в ответ, беззлобно иронизируя друг над другом и сами над собой.

- Сама-то расфуфырилась! От тряпок дома уже шкаф трещит!

- Какие тряпки! Придумала! Некогда мне выряжаться!

- И не говори! Я раньше, в молодости, помню, была страшной «тряпочницей». Мне нужно было каждый день ходить на работу строго в разной одежде. А сейчас как отняло… Да и некогда!

Прибывающие гости рассаживались за столом, менялись местами, перешучиваясь и передвигая стулья. Поскольку собрались еще не все приглашенные, есть и пить без опаздывающих не начинали. Дальний родственник, молодой мужчина, законопослушно сидевший смирно, не шевелясь, сложив руки на груди и откинувшись на спинку дивана, вдруг неожиданно подобрался, потянулся к тарелке и взял ломтик арбуза.

Девочке самой ужасно хотелось сделать то же самое с той самой минуты, как арбуз, нарезанный, торжественно водрузили на стол. Но мама запретила таскать еду с украшенных праздничных тарелок: зияющие на месте украденных кусочков и ломтиков пустоты нарушили бы красоту блюд и гармонию сервировки. Девочка ощутила глухую неприязнь к невоспитанному нарушителю правил этикета.

С трудом подавляемой недоброжелательностью она украдкой наблюдала, как тот ест, сплевывая косточки в руку и выкладывая их потом на блюдце перед собой.

Бабушка этого их родственника недолюбливала. Она говорила, что он какой-то ненормальный. Не от мира сего. Как не свой. Некоторая дистанцированность ощущалась и в его отношениях с другими членами семьи.

Рассказывали, что, еще будучи студентом ПТУ, он ограбил магазин. Как-то вечером они с парнями пили портвейн, выпивка кончилась, и они разбили окно в местном поселковом гастрономе, работавшем до шести вечера и уже давно закрытом. Они взяли пару бутылок вина и пару пачек «Беломора», деньги за которые оставили на прилавке. Это и ограблением-то было не совсем. Скорее, хулиганство… Кажется, за хулиганство их и судили, срок дали условный. В семье этот проступок осуждали, но оправдывали хулигана тем, что он «интернатовский»: «хлебнул» ребенок, да и какое там, в детдоме, воспитание?

А однажды он, молодой еще совсем человек, отрастил бороду. Не до груди, конечно, но довольно длинную. Бабушка назвала ее «помелом». Девочка уточнила, что это значит, бабушка объяснила, что это такая метла, которой пепел из печи выметают. Потом очень долго девочка не могла отделаться от этого навязчивого, преследовавшего ее образа молодого человека, склонившегося к печным заслонкам и выметающего большую бабушкину печь в деревенском доме своей лохматой рыжей бородой…

Девочке борода страшно не нравилась, правда, вскорости растительность на лице родственник сбрил.

Потом этот чудак купил фотоаппарат. Это было приобретение, неоправданно дорогое только лишь для того, чтобы фотографировать семейные застолья и спорадические поездки в отпуск на море летом: а что еще стоит того, чтобы быть сфотографированным, если не застолья и не отдых на море? А для таких целей вполне достаточно было брать фотоаппарат напрокат, как это делали все остальные.

Какое-то время смутьян увлеченно снимал все семейные праздники. В альбоме скопилась пухлая стопка его коричневатых, чуть размазанных работ, с искаженными улыбающимися лицами, и выглядывающими на переднем фоне из-под нижнего края кадра бутылочными горлышками. Но постепенно – дорогое это удовольствие: пленка, печать фотографий, да и сколько можно фотографировать одни и те же лица и одни и те же горлышки? – его увлечение сошло на нет.

После этого он купил магнитофон. Огромный, неподъемный агрегат занимал непозволительно много места в крохотной квартирке, к тому же на пленку в бобинах был записан только Высоцкий, под которого невозможно было танцевать, а потому очередная дорогая игрушка снова оказалась бессмысленной тратой денег и бесполезным «пылесборником»: на семейных торжествах все танцевали, включая старый проигрыватель. Музыка на пластинках была гораздо более разнообразной и танцевальной: «Трава у дома», «Старинные часы», «Улыбнитесь, каскадеры!» и «Эй вы там, наверху!»:

«Делу - время, делу - время,

да-да, да-да, да,

делу – время, делу – время,

да-да, да-да, да,

ааааа потехе – час!»…

Девочка тоже этого их родственника не то, чтобы недолюбливала – скорее, считала, что не должна «долюбливать», потому что его недолюбливали взрослые. За то, что он не такой, как все. Делает то, чего никто из нормальных взрослых мужчин не делает. Занимается какой-то ерундой. Носится по пустым дорожкам. Думает только о себе. У него все, не как у людей. Ему больше всех надо.

Нельзя быть, не как все, и нельзя дружить с теми, кто не как все, иначе с тобой самим никто не будет дружить.

Вместе с тем, в глубине души девочка понимала, что не любить родственника ей особо не за что – плохого он никому ничегошеньки не сделал. Просто чудак.

Все утро в ожидании гостей мама ужасно нервничала и переживала, накрывая на стол. К радостному праздничному воодушевлению в такие дни всегда неизбежно примешивалась изрядная доля этой выматывающей, обессиливающей нервозности. Можно было забыть о возможности поиграть, мама то и дело снова и снова обременяла каким-нибудь новым заданием.
Сначала нужно было из большой стопки «гостевой» посуды на нижней полке в секции выбрать одинаковые блюдца по количеству гостей, и непременно проследить, чтобы на них не было сколов – а то стыдно перед людьми будет. Протереть перемытые вилки, стаканы и рюмки.  Расставить все это по периметру стола, положить под каждое блюдце салфетку, а на блюдце – кусочек хлеба, как будто гости сами не смогут дотянуться и взять хлеб из общей корзинки. Тем более, что, как правило, этот хлеб никто не ел и потом, убирая со стола после застолья, его приходилось так же собирать и выбрасывать поросятам.

И если поначалу быть «умницей» и «маминой помощницей» нравилось, и девочка выполняла все распоряжения с энтузиазмом, то постепенно азарт начинал угасать. Больше всего утомляло именно это: переживать из-за того, что важным совсем не казалось.

Почему всякой ерунде придается столько значения, в то время как совсем не ерунда считается ерундой?

Девочка начинала относиться к родительским поручениям спустя рукава, мама все чаще ругалась и требовала переделать сделанное.

- Ой, уйди, исчезни с глаз моих, мне от тебя плохо! – махнула она на бестолковую помощницу рукой, опускаясь на табуретку, двумя руками убирая со лба влажные волосы.

И уже даже совсем не хотелось никаких гостей вовсе. Если гости – это так трудно и тяжело, то зачем все это надо?

Жизнь не праздник даже в праздник.

Дыру в двери спальни занавесили детским одеяльцем, якобы повешенным туда с целью просушиться после стирки. Наблюдая за гостями, девочка немного тревожилась, чтобы одеяльце не привлекло ничьего внимания, и чтобы, проходя в спальню и обратно, самой нечаянно не задеть и не сдернуть его. Но, кажется, на дверь никто внимания не обращал, как и не замечал легкого беспокойства виновницы торжества: гости созывались по поводу ее давно прошедшего, но отмечаемого только сейчас Дня рождения.

Наконец, собрались все, сделалось еще более шумно и суетливо, зазвучали все более оживленные разговоры и смех.

Одобрительно посмеиваясь над героями своего повествования, любимый дядя рассказывал за столом, как его знакомые рыбаки, - настоящие рыбаки, такие, которые не забывают водку, отправляясь на рыбалку, - возвращаясь под утро с озера, съехали с дороги в кювет, прямо в небольшое болотце. Сидевший на пассажирском сиденье товарищ даже не проснулся, водитель же выбрался из салона машины и, видимо, собираясь с мыслями, как быть дальше, в задумчивости начал стаскивать с крыши автомобиля водоросли и цветы кувшинок. В это время мимо проходила одна из работниц завода, возвращавшаяся домой с ночной смены, настороженно поглядывая в сторону болотца с негодующе квакающими лягушками.

«Что смотришь? Не видишь – букеты собираю! Хочешь, подарю?» - не растерялся стоящий по колено в воде находчивый рыбак.

Дядя всегда отлично выглядел: подвижный, спортивный, со щегольскими прическами, в красивых рубашках, которые он носил строго с закатанными рукавами и двумя расстегнутыми верхними пуговицами, - он был настоящий красавчик, и девочка просто обожала его. К тому же у него было прекрасное чувство юмора: если после обязательной непродолжительной, эффектной паузы дядя открывал рот и не произносил какой-нибудь остроумной и действительно смешной шутки, это вызывало недоумение и легкое чувство неузнавания.

Так же снисходительно посмеиваясь над собой, дядя рассказал, как однажды он сам, собираясь на рыбалку, решил накопать червей, для чего отправился в супружнин огородик – дело было весной – и перекопал трудолюбиво, старательно, все грядки с только что посаженной морковочкой и свеколкой… Он говорил, что – честно! - не знал о том, что грядки уже засеяны.

Сидящая за столом мамина подруга смотрела на рассказчика испепеляющим взглядом:

- Ты совсем дурачок? Мозгов вообще, что ли нету? Вообще не соображаешь, что делаешь? С головой не дружишь? - грозная гостья казалась ожившим  плакатом со стендов на бабушкином заводе.

Все ее лицо словно бы стремилось вниз - тяжелые обвисшие мочки ушей с крупными серьгами, уголки скривившихся в неодобрительной гримасе губ, каскад складок на шее, мелко дрожавших от возмущения в унисон сережкам и спиралькам завивки на голове.

Но дядя почему-то не разозлился и не обиделся:

- Да ладно, хватит тебе бурчать! Пойдем лучше потанцуем!

Однако сердитая гостья, так и не сменив гнева на милость, раздраженно сбросила с плеча мужскую руку, пытавшуюся вытащить ее на танец.

- Ну как хочешь, - так же легко и непринужденно, не тушуясь, смирился со своим очередным поражением дядя и невозмутимо вернулся на свое место.

Девочка кусала губы и давилась проглоченным смехом – суровая тетенька с ожесточением посмотрела на нее: ты находишь это смешным?

Девочка находила истории дяди смешными.

До той минуты за столом разговаривали о ненавистной работе, об интригах подлых коллег и нищенской зарплате, жаловались на несправедливость сволочей-начальников, урезающих премию. Вздыхали о маленьком братике и его диатезе: бедное дитя расцарапало себе все лицо до состояния кровавой маски. Сетовали на плохой урожай картошки. Какое-то время вяло обсуждали неожиданное и нежданное, небывало теплое и солнечное бабье лето. Вот это действительно было неинтересно и скучно.

Обычно на всех больших семейных торжествах присутствовал дед, сам любитель историй в "стиле дяди" - человек-гора, человек-толпа, человек-солнце, вокруг которого вращалась большая семья-галактика. Его с его космической харизмой упрекать в чем-либо никто не осмеливался: язвительный, он мастерски умел поставить на место любого зарвавшегося интервента в его личное пространство: не оскорбительно – не придерешься! - но припекало ощутимо. Но, даже оказавшись без своего приболевшего единомышленника и в одиночку борясь с сопротивлением среды, дядя не побоялся рассказать эти свои вызывающие всеобщее недовольство хулиганские басни.

- А ты что скажешь? – вдруг подмигнул он племяннице-имениннице. – Что важней – рыбалка или огород?

Дядя всегда любил как-нибудь поддеть ее. Словно подбивая: «Давай к нам! У нас веселей!». Девочке всегда очень, очень хотелось ответить ему в тон достойной шуткой и вызвать его одобрительный заразительный хохот. Но, ощущая сверлящий ее затылок взгляд обладательницы мелко дрожащих сережек и «спиралек», маленькая трусиха любимого дядьку не поддержала:

- Тетя Алиса же работала…  ей было тяжело, а ты все испортил... - промямлила она, но удовлетворения от раздавшегося после этого согласного с ней гула женских голосов не испытала, и густо покраснела.

- Так пусть не копает! Пусть со мной на рыбалку едет – кто ж ей не дает?! Это же она сама – сама не живет и другим не дает! – дядя, это было видно, был готов к тому, что поддержки не дождется.

- Ага, на рыбалку! На рыбалку все горазды, а работать кто будет? Чем детей кормить? – снова загудел многоголосый женский хор. - Жизнь - это тебе не кино! Это только в кино так бывает, а в жизни так не бывает!

В альбоме родителей на их старых студенческих фотографиях, которые девочка любила рассматривать, были мама с папой, и дядя с женой, и этот невоспитанный любитель арбузов со своей невестой. Все были такие молодые, красивые, счастливые и веселые. Все улыбались, девушки в ярких коротких юбках валялись на траве, положив головы на колени своим молодым людям.

Сейчас сидевшие за столом женщины мало чем напоминали себя самих на тех фотографиях. Они коротко обрезали свои волосы, перестали пользоваться косметикой – разве что вот, в гости, немного туши для ресниц и помада для губ, опущенных уголками вниз. И платья на них, даже нарядные, какие-то… совсем не нарядные и обыкновенные.  

Становилось все более душно, и мужчины все чаще выходили на улицу – без курток, в тапках, - курить. Женщины не курили и почти не пили вина. Они ждали мужчин за столом, лакомясь тортом с чаем и сокрушаясь над своим лишним весом, признавая необходимость похудения, но жмурясь от наслаждения – эх, сколько той жизни, гори оно все синим пламенем!

- Ради кого тут худеть? Ради этих, что ли? Нету мужика, ради которого хотелось бы быть красивой!

- Муж должен любить жену любой! Хорошего человека должно быть много! Они же не собаки на кости кидаться!

- А ваша соседка так и не работает нигде? Как она еще на стены не лезет? Я бы сошла с ума, кажется, сидя дома в четырех стенах! Не представляю, чем можно заниматься целыми днями дома… Я умерла бы, наверное… как волк, одна… Сутками напролет ничего не делать – это ж надо!

А потом возвращались мужчины и начинались танцы. Женщины - в бусах, с завитыми на бигуди накануне вечером волосами, с накрашенными ресницами-иголочками и ободками от «съеденной» помады на губах, в платьях и тапках, которые предлагалась хозяевами квартиры взамен уличной обуви, - молодые еще совсем женщины нескладно, преодолевая смущение и скованность, двигались в такт музыке на тесном свободном пятачке. Веселые захмелевшие мужья хватали и крепко прижимали к себе вырывающихся жен, возмущавшихся отчасти наигранно, со смехом, но отчасти, все же, и с нотками искреннего недовольства нетрезвой мужской сентиментальностью. Видеть родителей обнимающимися в последнее время можно было только на таких вот становившихся все более нечастыми праздничных семейных застольях.

Грязные тарелки мама убирала, взамен приносила чистые – не из «гостевых», из тех, что «для себя», отбракованных во время сервировки утром, со сколами и из разных наборов, с разными рисунками на них. Все смешалось на праздничном столе: и вот стоило все это утренней нервотрепки?

Девочка в очередной раз переодела Золушку сначала в "лохмотья", затем в ее дивный бальный наряд. Рядом лежала Галя, с которой она не расставалась в последнее время. Сейчас, на фоне новой фаворитки, Галя, увы, как бы бесконечно не было жаль, - безнадежно померкла.

Девочка чувствовала себя ужасно виноватой и время от времени брала Галю на руки, убеждая саму себя, что любит ее по-прежнему, но реальность от этого не менялась – Золушка нравилась больше. Можно из чувства вины и жалости принуждать себя делать вид, что тебе нравится то, что не нравится, но искренне нравиться будет только то, что по-настоящему нравится.    

Девочка сняла резинку с собственных волос.  Пригладив руками апельсиновую копну, завязала Гале тугой аккуратный хвост: стало совсем не заметно, что волосы спутаны. Кукла мгновенно преобразилась. Немного поколебавшись, девочка все же приняла это решение и надела на Галю золушкино желтое платье – той оно идеально подошло. Кукла стремительно нравилась все больше, и любить ее стало намного проще.

Опавшие желтые листья – это не розы, но это вовсе не значит, что листья можно просто затолкать в пакет, выдавая это за подарок и шантажируя получателя, навязывая ему чувство вины за недостаточно восторженную реакцию на презент. Талантливо составленный букет из желтых листьев – это тоже красиво. По-другому, но тоже красиво.

Девочка посадила свою новую куклу, как они и договаривались с мамой, на телевизор.

Красивое, до чего же красивое платье!

Синий

Да, ужасная тварь по-прежнему оставалась на своем месте, словно дожидаясь, когда несчастная затворница покинет свое убежище.

Девочка отошла от двери и снова села на сложенные в углу сарая доски.

Она до смерти боялась этого соседского петуха. Он бросался на каждого, кто проходил мимо, проклятая птица настолько не знала страха, что нападала даже на своего хозяина соседа дядю Ваню, за что тот, матерясь и страшно ругаясь, всякий раз грозился отрубить задире безмозглую башку, но свое обещание в исполнение никак не приводил, несмотря на частые жалобы соседей. Чтобы миновать соседский сарай, за которым располагался их собственный, и избежать встречи с пернатым психопатом, девочка обходила длинную гряду хозпостроек с другой стороны. И вот надо же, сегодня петух словно разгадал ее маневр и бросился навстречу – она едва успела запрыгнуть внутрь сарая через высокий порог и захлопнуть за собой дверь.

Побелевшими пальцами она тянула дверь на себя, словно бы маленькое чудовище крылом могло рвануть за ручку снаружи.

В дверную щель было видно, как, бешено хлопая крыльями, вытягивая и шею и издавая остервенелое пронзительное кудахтанье, словно посылая вслед упущенной беглянке самые страшные проклятия и угрозы, топчется перед входом ее устрашающий страж.

Дома был дядя, но рассчитывать на его скорую подмогу не приходилось: вряд ли ему придет в голову, что племянница, ушедшая кормить поросят, задерживается, по сути, взятая в плен драчливым петухом. Скорее всего, дядя решит, что она встретила друзей на площадке и они куда-то умчались беспризорной деревенской гурьбой...

Девочка вылила принесенное пойло в корыто и устроилась на сложенных в углу досках.

Дома оставалась потрясающая новинка – дядя маме вчера подарил - синяя пластмассовая сумочка-косметичка с длинной ручкой-цепью. Внутри сумочки в индивидуальных выемках лежали пудра, алая помада, флакон с духами и тушь для ресниц.

Вчера она тайком накрасила губы этой фантастической помадой, и мгновенно стала такой взрослой, такой похожей на всех этих изысканных актрис и певиц. У нее даже непроизвольно расправились плечики, выровнялась спина и вздернулся кверху подбородок. Наскоро покрасовавшись, она стерла помаду и - о, ужас! – губы по-прежнему алели, словно бы пигмент въелся в кожу, как чернила в запачканную ими ткань. И чем больше она пыталась стереть его, тем ярче он становился. Избавиться от коварного красителя удалось не сразу и с немалым трудом.

Скрючившись на досках, девочка быстро озябла от неподвижности, и, пытаясь согреться, засунула руки поглубже в карманы куртки. В кармане что-то было. Забравшись в прореху в подкладке, девочка нащупала завалившийся туда пакетик.

Украшения, подаренные Тамарой! Она совсем про них забыла!

Девочка вытрясла содержимое пакетика на ладонь и впервые внимательно рассмотрела. Некоторые сережки и колечки были совсем заурядными, кроме того, уши у нее не были проколоты, а потому сережки и вовсе были ей без надобности. Но вот колечко в форме змейки, несколькими кольцами обвивавшей палец, и брошка-паучок, невероятно похожий на настоящего, натуралистичный, но, несмотря на ее клиническую арахнофобию, показавшийся ей невероятно обаятельным и трогательным, - очень понравились ей. Она надела колечко на палец и приколола паучка к куртке. Красиво. Почему нельзя носить украшения и красивые платья? Потому что они могут прийти в негодность? Но ведь они и так просто мятой кучей лежат на антресолях? Откуда их разве что девочка иногда достает – поиграть «в принцессу».

Подарок «жег» ладошку. Он греха подальше, от него давно бы следовало избавиться. Может, засунуть его прямо вот туда, между досок, под пол? Нет, там его могут обнаружить. Девочка решила, что выбросит пакетик где-нибудь подальше от дома, как только выберется из своего заточения.

Дядя-дядя, как дать тебе знать?..

После обеда родители с братиком уехали в магазин, и они с дядей, оставшись вдвоем, замечательно проводили время. Началось с того, что родственник-вольнодумец не стал ограничивать ее в количестве разрешенного к поглощению зефира в шоколаде.

Сладости она любила маниакально. Но мама говорила, что есть много конфет вредно и выдавала не больше трех-пяти штук в день, что для девочки было просто жалкой каплей в море. Зная об этой их несхожести взглядов, мама конфеты прятала. Но, то ли спрятать что-то в небольшой квартире не так просто, то ли у девочки действительно был нешуточный талант кладоискателя, но мамины тайники она обнаруживала с легкостью, даже ничего особого для этого не предпринимая. Отчаявшись, мама стала класть пакет с конфетами на шкаф, возносившийся к самому потолку – высота для семилетнего ребенка недостижимая. Но там были конфеты. И не было силы, способной остановить одержимую сладкоежку в ее решимости их добыть.

И она нашла выход. Поставила на кровать, упирающуюся изголовьем в спинку шкафа, стул. На него табуретку. И на эту жутко неустойчивую конструкцию она умудрилась вскарабкаться. Шаткая пирамида ходила под ней ходуном, а юной эквилибристке нужно было не только пытаться удержаться на ней, но и, дотянувшись до крыши шкафа, нащупать там заветный пакет.
На краю крыши лежат отцовский дипломат, в котором хранились старые, черно-белые фотографии, документы и бумаги. В какой-то момент, как и следовало ожидать, расхитительница сокровищниц начала падать, в отчаянии судорожно пытаясь ухватиться хоть за что-нибудь. Но влажная от испуга ручонка соскользнула, и потревоженный, сдвинутый со своего места дипломат ухнул вниз, «проехав» по руке, в буквальном смысле как скальпелем срезав гроздь бородавок на большом пальце.

Надо сказать, это убожество на руке было настоящим проклятием, девочка ужасно стеснялась этого своего уродства. Мама с бабушкой изводили бородавки всеми мыслимыми и немыслимыми народными способами. В ход шли местная наружная уринотерапия, прижигания какими-то бытовыми кислотами, завязывания узелков на нитке над многострадальной рукой с нашептываниями и заговорами (после чего нитка помещалась в петли ворот: считалось, что, истертая работающим механизмом, она исчезнет с лица земли, унеся с собой в небытие и эту деликатную проблему). Не помогало, ясное дело, ничего.      

И вот на руке не осталось и намека на былое несовершенство. И крови было как-то немного. И шею она себе не свернула, хотя абсолютно все предпосылки для этого были. Она даже ударилась несильно.

Поначалу, приходя в себя после падения, девочка клялась себе, что никогда в жизни больше не поднимется выше уровня пола. Однако время шло, сердце уже не пыталось вырваться из грудной клетки, а вожделенные конфеты так и оставались на невзятой высоте. Ее любимые «Молодежные» с сочной шоколадной начинкой, с тремя фигурками девушек в платочках в длинных сарафанах – зеленом, красном и синем – на рисунке на обертке. Которые она не выбрасывала, а, тщательно разгладив, складывала стопочкой и бережно хранила, время от времени наслаждаясь божественным ароматом пропахшей шоколадом бумаги.

Кроме того, вопиющее доказательство ее злых умыслов и дерзких попыток их осуществления – упавший дипломат - тоже неплохо было бы вернуть на место. Собравшись с духом, отчаянная циркачка снова повторила свой номер и не только водрузила на место тяжеленный дипломат, но и ухватила-таки несколько заветных конфет из пакета! И даже более того: наловчившись, потом она лазала за конфетами таким образом еще не раз…

Было у мамы и другое «сховище».

В прихожей стоял самодельный шкаф из фанеры. Со временем его дверцы перекосились так, что открывать и закрывать их на щеколду стало возможным только при помощи молотка: стучишь по шляпке щеколды – она нехотя поддается, и набитый скарбом по самое дальше некуда Сим-Сим являет свои щедрые недра.

Там в уголочке и хранилась коробка конфет, что очень осложняло миссию, конечно: опустошенные зияющие конфетные «ложа» выдавали понесенные потери гораздо явственней, чем пакет. Но юную воровку-рецедивистку это не остановило. Каждый раз острое наслаждение от украденного лакомства сменялось не менее пронзительным чувством ноющей тревоги: обнаружение пустеющей коробки и наказание, грозящее ей, были лишь вопросом времени…

Тем временем коробка неостановимо пустела, а девочка замирала ледяной скульптурой всякий раз, когда мама приближалась к шкафу в прихожей. Но по счастливой невероятной случайности, конфет так никто не хватился: мама про них попросту забыла. Утрамбованный, как на случай ядерной войны, шкаф до отказа был набит вещами, в которых никто никогда не нуждался, и стоял, по сути, заколоченный, потому как столь неудобный способ его открывания никому не досаждал: открывали его крайне редко.

Девочка в очередной раз подошла к двери и выглянула в щель: пернатый мизантроп так и прохаживался все на том же месте. Будто уловив легкое движение за дверью, петух поднял голову, присмотрелся и, казалось, весь выжидательно подобрался. Глотая слезы от злости и бессилия, узница вернулась на свое место.

Ну что за день сегодня!

Утром, пока мама собиралась на похороны, девочке было велено присмотреть за братом. Братик рассекал по двору в своих громоздких самодельных, позвякивающих на неровностях асфальтированной дорожки ходунках. Было солнечно и довольно тепло, бабье лето в этом году выдалось и впрямь поразительно погожим. Вдоль дорожки доцветали какие-то последние осенние цветы – неприхотливые и довольные посредственные, но очень яркие и радующие глаз, особенно сейчас, в период октябрьского снижения разнообразия «разноцветия».

Девочка расположилась на ступеньках лестницы с книгами. Она перелистывала очередную страницу, когда раздался этот леденящий кровь звук: звон и грохот опрокинувшихся ходунков и взорвавший сонную деревенскую тишину детский плач. Девочка подхватилась с места, но подбежать к упавшему ребенку не успела: на улицу выскочила мама. Она вырвала книги из рук дочери и в сердцах швырнула их через перила крыльца. Пробегая обратно с плачущим ребенком на руках, мама на ходу схватила девочку за волосы и больно оттаскала за них. Ругательства рвались сквозь ее плотно-плотно сжатые побелевшие, даже чуть посеревшие губы, но мама так ничего и не сказала.

Девочка поднялась в квартиру следом и тихонько прошла в пустую детскую. На цыпочках, стараясь приподнимать все тело вверх, словно пытаясь сделать его тем самым более легким, почти невесомым, неспособным надавить своей массой на напольное покрытие и вызвать скрип половиц. Она так часто ходила вот так, поднимая себя над землей, что оставалось только удивляться, как она еще не научилась левитировать.

Мама успокаивала брата в дальней спальне. Девочка присела на край кровати. Она не представляла, что делать. Оставалось только просто сидеть и ждать. Маленькое тело стало тяжелым, словно сила притяжения земли вдруг увеличилась втрое. Как в кошмарном сне, когда не можешь сдвинуться с места, будто прилип к воздуху. О том, чтобы пойти в спальню, убедиться, что братик пострадал несильно, поцеловать его, целовать снова и снова, жалеть и плакать вместе с ним, прося прощения, чего сейчас хотелось больше всего на свете, - об этом не могло быть и речи. Маме на глаза сейчас лучше было не попадаться.

Это так страшно, когда мама кричит. Когда каждый раз, слыша приближающиеся шаги за спиной, ты окаменеваешь до состояния трупного окоченения, готовясь получить в спину удар звуковой волны, сплющивающей позвонки.

За крошечное пятно на свитере, за завалившуюся за спинку дивана газету с телепрограммой, несправедливые обвинения в пропаже которой сыпались на нее, за недосмотренного семилетней нянькой братика, за несъеденный суп, за нечаянно разлитый чай – крик, нестерпимый, невыносимый, разрушительный, раздавался в доме постоянно. Дом - это место, где постоянно кричит мама.

Если бы мама была плохой: злой, глупой, некрасивой, - ее хотя бы можно было ненавидеть. И защитить себя тем самым хоть немного. Но мама хорошая. Мама столько делает для них. Она любит их и хочет, чтобы у них все было хорошо. Она устает, она очень устает, она не может позволить себе отдых, она очень переживает из-за всего, из-за каждой мелочи, и поэтому кричит. А ты любишь маму больше жизни. Поэтому каждое ее слово - как проникающее ножевое ранение в самое солнечное сплетение, а каждый окрик – ранение огнестрельное.

Девочка теребила пальцы рук. Мама права - она эгоистка. Она думает только о себе. А на маму и на братика ей плевать. Она ужасный урод, от которого всем только хуже. Лучше бы это она сгорела вместо соседки-малышки.

Душили слезы, но девочка считала, что не имеет права, не заслуживает возможности плакать. Потому что слезами делу не поможешь, произошедшего назад не вернуть, раньше надо было думать и смотреть за ребенком, а не «прохлаждаться», занимаясь всякой ерундой, она же сама - будущая мать!

Девочка подошла к окну и выглянула во двор. Если бы этаж был повыше, можно было бы просто взять и сделать так, чтобы все это кончилось раз и навсегда – все эти мысли, все это отвращение и ненависть к себе, и чувство собственной тотальной неисправимой плохости и омерзительности, интенсивных настолько, что уже почти несовместимых с жизнью.

В этот момент ее взгляд упал на книги, вторкнувшиеся в мягкую, перекопанную после уборки картошки, землю. И вдруг, несмотря на страх за братика и жалость к нему, несмотря на все сожаление о случившемся, раскаяние и тревогу в ожидании продолжения наказания, несмотря на подавленность и отчаяние, девочка просто согнулась пополам в приступе безудержного истерического смеха: на грядке выросли книжки! И чем больше она старалась прекратить смеяться, тем смешнее становилось. Всхлипывая от проглоченного смеха, она вышла из дома, и извлекла книги из песка – и очень вовремя: во двор как раз заходили соседки - то-то была бы им тема для захватывающих шушуканий!

Мама с повязанным на голову черным шарфом вышла из дома и срезала букет цветов.

Тихой скорбной группкой женщины направились к большой компании людей, собравшихся во дворе дома погибшей малышки.

В центре темной комнаты с опущенными шторами на двух поставленных в ряд табуретках стоял маленький закрытый гробик, обтянутый малинового цвета бархатом, окантованный полосой розового кружева – совсем кукольный, «игрушечный», «понарошковский».

Горели свечи, было много людей, кто-то негромко всхлипывал, кто-то горестно вздыхал. На ковре в нескольких местах виднелись небольшие обугленные черные проплешинки от капнувшей на него расплавившейся синтетики детского платья.

Почему малышка не кричала?

Девочка вспомнила, как однажды ей защемило палец: она вылезала из кабины грузовика, на котором их семья возвращалась с поля с мешками собранной картошки в кузове. Закрывая большую тяжелую дверь, она не успела убрать руку и большой палец оказался зажатым. Не заметивший этого водитель тронулся с места, а девочка лишь молча побежала следом за машиной, и только то, что скорость самосвала была совсем небольшой, спасло ее от падения прямо под колеса. Когда водитель, почуяв неладное, наконец, остановил машину и палец извлекли, он представлял собой просто кровавое месиво.

Девочка тогда тоже не кричала. Она не издала ни звука.

Потому что стыдно. Стыдно быть в положении человека, испытывающего боль. Стыдно быть жертвой. Стыдно просить о помощи. Нельзя быть нытиком. Нельзя быть слабым. Да и лучше самому потерпеть, чем на тебя будут кричать. Мозгов же нету! Сама во всем виновата. Совсем не соображает, что делает!

- В сарай отлучилась… И ведь она заходила в дом! Как могло так получиться, что не заметила? Как не обратила внимания? Взяла ведра и пошла кормить скотину… Не пьяница, не какая-нибудь там лахудра! Жила - все для детей, все детей! Работала, как проклятая, всю жизнь! – перешептывались присутствующие на похоронах жители деревни.

На голове у матери погибшей малышки был завязан черный платок «под колпак»: по-деревенски, по-старушечьи. На ее еще совсем не старом, но уже каком-то "онекрасивевшем", изможденном лице, сейчас еще и искаженном от горя, пролегли глубокие черные морщины. Загрубевшими, растрескавшимися, как рассохшаяся глина, от постоянной работы с землей пальцами, с намертво въевшейся в кожу чернотой, она теребила мокрый от слез носовой платок.

- Не доглядела... Никто не виноват… судьба… бог дал, бог взял… значит, ее время вышло… роковая случайность… несчастный случай… не дай бог такое… никому… врагу не пожелаешь…

Было невыразимо, несказанно жаль умершую детку, но – хоть девочка и запрещала себе додумать себе эту мысль, но та все же промелькнула в ее голове, - после похорон мама не вспоминала об утреннем инциденте с братиком, и это было тем самым «худом», которое не без добра. Слишком страшное «худо», и несоизмеримо мелко компенсирующее его добро, но иногда, честное слово, начинало казаться, что смерть – это единственное, что только и может быть страшнее твоих детских оплошностей и провинностей.

Ожидая конца церемонии прощания, девочка прошла в чужую спальню.

На прикроватной тумбочке лежала стопка неинтересных взрослых журналов «Работница и крестьянка», «Сад и огород», «Домашнее хозяйство» и прочих, но от нечего делать девочка начала пролистывать их, чтобы немного отвлечься. Картинок в этих скучных журналах было совсем немного. Надписи на них гласили: «Крестьянка, ухаживай за грудями: мой соски мылом!», «Стирай трусы каждый день после смены!», «Ходи в баню после работы в поле!», «Ясли и родильную помощь – каждой работнице и крестьянке!». Эти журналы почему-то очень напомнили одну книгу, которую девочка видела в доме деда – "Справочник скотовода", в котором тоже рассказывалось о том, как ухаживать за коровьим выменем и сосками свиноматок.  

Вернувшись после похорон, девочка рассказала любимому дядьке о страшных антрацитовых пятнышках на ковре. Он слушал с искренним - не из вежливости - вниманием, и тяжело вздыхал.

Интуитивно ощущая, что ему должно понравиться ее приключение, она решилась рассказать дядьке и о краже конфет – дядя действительно от души повеселился. Ободренная его одобрением, и подсознательно стремясь загладить вину за свое вчерашнее мини-предательство за столом, девочка рассказала своему благодарному собеседнику и о книжках, «выросших» на грядке утром, пока дядя еще спал, - дядя снова залился смехом.

Войдя в азарт и разухарившись, девочка хотела было рассказать и о дыре в двери под одеяльцем, но, памятуя о случае с Андрюшей, об этом все же решила умолчать. И так уже наболтала лишнего.

Спина совсем затекла от долгого неудобного сидения на досках, когда невольница услышала, как с крыльца ее зовет вернувшаяся из магазина мама. Но девочка не отозвалась: все равно ее крики из сарая не будут слышны.

Девочка сняла брошку и кольцо. Сложила назад в пакетик и засунула в карман. Вспоминая о своей утренней говорливости, она ощутила, что нехорошие предчувствия все сильнее сковывают диафрагму. О чем они говорят сейчас там, дома? Вдруг дядя выдаст все доверенные ему секреты? И – о, ужас! – она даже начала мечтать, чтобы, от греха, любимый родственник поскорей уже уехал и увез все ее тайны с собой…

Послышались оживленные голоса – дядин, мамин, отца. Можно было, конечно, попытаться докричаться до кого-нибудь, но было жутко неловко – как признаться в своей трусости, как показаться на глаза после такой глупейшей ситуации?

Родители прощались с дядей на улице. Езжай ты уже быстрей!

Наконец, хлопнула дверь машины, загудел двигатель, зашуршали шины по гравию.

Шурппп-шшшурп-пп…

Не оставалось сомнений - гость уехал.

Что он подумает о ней? Она с ним даже не попрощалась!

Несносная птица продолжала топтаться прямо под дверью. Слезы – от усталости от страха, от обиды, от облегчения и одновременного сожаления об отъезде дяди, от умственного и эмоционального переутомления - полились ручьем, и в глазах потемнело от ненависти. Зная – бабушка говорила об этом! – что это самое страшное, о чем можно подумать и что только можно пожелать другому живому существу, и чего нельзя, нельзя желать никому и никогда, она, задыхаясь, позабыв обо всех нерушимых табу, не помня себя, зашипела, не про себя, вслух, в истерике повторяя опять и опять:

- А чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох! Чтоптыздох! Чтоптыздохчтоптыздох!!!

Фиолетовый

 

За окном разлиты чернила, в квартире холодно: в доме собственное отопление, и за ночь батареи остывают. С тебя стаскивают одеяло. От резкого пробуждения и холода в спазме смыкается пищевод и бронхи, и кажется, вот-вот вырвет.

Нога с трудом просовывается в колготки, севшие после стирки, слипшиеся изнутри – раздираешь их пальцами стопы, буквально через минуту они уже будут висеть пузырями на коленках.

- Где носки? Где твои носки? Куда ты их дела? Бл..ское создание, куда ты дела носки? Придушу сейчас тебя! Я тебя сейчас как лягушку раздеру! Я опаздываю на работу из-за тебя каждое утро! Сколько можно! Что за наказание божье! Ты совсем уже того? У всех дети как дети, а тут! Уродится же такое! Проклятущее создание! За что мне все это? Почему я всем должна, а мне никто ничего не должен? – не проснувшееся, полуобморочное сознание воспринимает мамин крик, как равномерный гул на заднем фоне.

Тебя дергают за руку и тащат сквозь начинающую синеть фиолетовую черноту. Ты в мокрых перчатках – вчера забыла повесить их на батарею сушиться, а сегодня страшно было с утра признаться, проще в мокрых. Кажется, что сознание оборвалось и болтается где-то не в голове, а в желудке, бьется при ходьбе об его стенки, и сейчас тебя точно вырвет.

Перчатками она вчера пыталась вытереть лужу молока на крыльце, чтобы скрыть следы своего вредительства. Вечером она возвращалась от соседки, которая держала корову и приторговывала молоком, как вдруг почему-то непреодолимо захотелось попробовать пронести тяжелую трехлитровую банку, зажав ее подмышкой.

Подружка рассказывала, как однажды ей вот так же захотелось проверить, что будет, если описать в воздухе круг рукой с бидоном молока. Подружка размахнулась, бидон взлетел. Когда он оказался над головой естествоиспытательницы крышкой вниз, незамедлительно устремившейся к земле, произошло то, что должно было произойти – любопытную Варвару окатило молоком с ног до головы.

Но, невзирая на понимание, чем могут быть чреваты подобные эксперименты, девочка тоже осуществила свое желание. Ожидаемые последствия не заставили себя ждать - банка выскользнула и, ухнув на каменное крыльцо, разлетелась на мелкие осколки. У ног растеклась лужица, белеющая в беспросветной позднеосенней темноте.

Сначала девочка хотела соврать дома, что молока не было, но она не могла не понимать, что ложь рано или поздно откроется, как только обнаружится, что и денег, которые ей выдали заплатить соседке, тоже нет. Пока мама выходила по хохяйству, девочка призналась во всем отцу, тот похлопал ее по плечу и сказал, что ничего страшного. Но когда мама вернулась и начала ругаться, отец даже не попытался заступиться за дочь и избегал встретиться с той взглядом, чтобы не видеть ее немой просьбы о помощи, оказать которую не мог: жертва жертве не товарищ.

Темно, редкие фонари освещают одинаковые, как каждый день в саду, унылые домишки. Ты едва поспеваешь за быстро идущей мамой, тянущей тебя за руку.

На массивном дубовом столе в кабинете председателя колхоза лежала стопка журналов с проектами частных домов. Деревянные, каменные, двухэтажные, с мансардами, верандами и балконами, колоннами и башенками – нарисованные в журналах домишки казались ненастоящими, нереалистичными, потому что в реальной жизни вокруг были совершенно другие, даже не уродливые – абсолютно банальные, примитивные кирпичные коробки. Среди этого тоскливого однообразия не было места балконам, увитым плющом верандам и открытым террасам с уютными плетеными креслами на них, как и не было места для пуфиков у зеркал, цветников, платьев, шляп, бус, помад, духов, колечек, русалок и соломенных кукол – "не практичных", ни на что не нужных, мешающих, бессмысленных и бесполезных.

На одном из фонарных столбов по пути в сад недавно повесили новый плакат. На нем на фоне оранжевого языка пламени был изображен черный силуэт маленького ребенка. «Спички детям не игрушка! Не оставляйте детей без присмотра!» – гласила надпись.

Раздевалка. Ряд шкафчиков, похожий на колумбарий. На шкафчиках сушатся поделки из пластилина – собаки, лошадки, козы - раскрашенные гуашью. Для этого фигурки нужно было сначала обвалять в муке - обезжирить материал, чтобы краска не стекала. У девочки получился невероятно похожий на настоящую лайку щенок с симпатичной умной мордой и проницательными, все понимающими глазами. Он стоит, склонив голову чуть набок, высохшая гуашь на спинке вся в мелких трещинках.

В сонной, совсем неживой пустой головке звенит одинокая мысль.

Хочу к бабушке. Я хочу бабушке. Я так хочу к бабушке.

Надо ходить в сад. Мама и папа должны ходить на работу, а ты должна ходить в сад – это твоя работа такая. Там социализация, дисциплина и режим! Что значит «не хочу»? Никого не волнует, что ты там хочешь! Поревешь и перестанешь! Нельзя, чтобы ребенок ни с кем не общался!

Мама рассказывала, что бабушка отдала ее в ясли в пять месяцев – она должна была выйти на работу. Забирала вечером, в буквальном смысле опухшую от слез – отекшие глазенки не открывались.

- Она обосралась, - шепчет ей на ухо, едва она входит в группу, Сережка.

Раньше она бы возмутилась вульгарностью формулировки и устроила бы Сережке изрядную головомойку, устраняя вопиющие пробелы в его воспитании, но сейчас для нравоучений она была не в том положении: Сережка так и не разговаривал с ней с того самого дня, когда она подбивала его перелезть через забор, а потому его вниманию, пусть даже и такого свойства, девочка ужасно обрадовалась.

Но для соблюдения приличий за подружку обиделась:

- Будешь на нее обзываться… - она осеклась: прибегнуть к любимой угрозе больше было нельзя, – …все расскажу твоей маме!

Сережка сидит рядом.

Только не уходи!

Сережка очень нужен сейчас.

Вчера, когда мама пошла в гости к матери Сережи – поддержать: сережин папа перевернулся на мотоцикле и уже третий день лежал в реанимации без сознания, - ее собственный отец рассказал, что мама хочет развестись с ним.

Развестись - это значит, что папа больше не будет жить с ними. Он будет жить где-то в другом месте. И, хотя отец и так бывал дома нечасто – работал допоздна, а потом задерживался где-то с друзьями, - все равно представить, что его не будет совсем, было тяжело.

Они сидели на диване, папа прижимал ее к себе и похлопывал по спине. Он довольно редко обнимал и целовал ее – целовал ли вообще? Как-то это не по-мужски. Поздравляя его с Двадцать третьим февраля и вручая собственноручно нарисованную открытку, девочка тоже чмокала его в колючую щеку наскоро, вскользь, чтобы не смущать чрезмерной нежностью.

Услышанное от отца сообщение не стало для девочки потрясением - оно не стало даже новостью. Когда к маме приходили в гости подруги, все они жаловались друг другу на своих мужей. На их лень и нежелание помогать. Мужчины были плохими. Все. Все до единого. Все женщины без исключения постоянно кричали на мужей. Мужья были причиной всех их неприятностей, переживаний и слез. Они делали своих женщин несчастными. Они все алкаши и не любят никого, кроме самих себя. Поэтому им не хочется возвращаться домой по вечерам, и они вечно пьянствуют где-то ночами напролет.

Наверное, в таком случае было бы действительно лучше, и порой, несмотря на всю душераздирающую жалость к отцу, этого очень хотелось, - чтобы его не было.

Поэтому когда папа спросил, хочет ли она, чтобы он ушел, девочка расплакалась. Не потому, что не хотела этого: аккурат потому, что, обхватив его руками за шею и отрицательно качая головой, она врала ему. Она хотела, чтобы он ушел. Она хотела этого, как ни запрещала себе даже думать о таком – и плакала от невыносимости этого своего не озвученного, скрываемого, но прекрасно известного ей самой отступничества.

- Ты хочешь, чтобы я остался? Чтобы я жил дома, с вами? Хочешь? – отец пытался заглянуть ей в глаза, а она, задыхаясь от слез и не произнося ни слова, лишь сжималась в комок, чтобы не дать отцу возможности перехватить ее взгляд, способный выдать ее нечестность, и мечтала, чтобы он оставил ее в покое.

Любит ли она его?

Ей всегда казалось, что нет. Мамин враг - ее враг. А родители – это, несомненно, непримиримые враги. Два чуждых друг другу микрокосма. Двое до смерти измотанных вечными ссорами людей, совместными усилиями растящих детей и не расстающихся только из-за них.

Для мамы отец был источником одних лишь бед, хотя девочка никогда не ощущала ни малейшей недоброжелательности от него.

Как-то в конце лета они вдвоем ездили в лес за грибами. Поскольку радости собирательства не входили в список увлечений девочки, а отец и не заставлял ее, она ждала грибника в машине на водительском сиденье. Играя в «шофера», она «рулила», со всей силы нажимая на педаль газа, пока та с леденящим звонким «чпоканьем» не обвисла вдруг безвольной тряпочкой под ее ногой.

Чпокк!

Паникуя, девочка выскочила из машины, встала на колени и, засунув голову под руль, начала поднимать педаль, пытаясь вернуть ее в обычное положение, умоляя при этом: «ну пожалуйста, ну маленькая, ну починись обратно!». Бесполезно: педалька погибшим мотыльком опадала на пол снова и снова.

Следующие полчаса, пока из кустов не появился отец с ведром подосиновиков, мелкая пакостница успела помечтать о том, чтобы из чащи вышел медведь и съел ее, поискать во мхах цветик-семицветик, исполняющий желания, изрядно утомить высшие силы своими мольбами поработать в ее жизни автомехаником, и вдоволь «напредставляться», как они с отцом, не имея возможности выбраться из буреломов, будут питаться собранными им подосиновиками до конца немногих оставшихся им, так бездарно загубленных ею дней...

Отец, сев на водительское сиденье и обнаружив, что произошло в его отсутствие – девочка не нашла в себе сил и смелости признаться ему, и просто ждала, когда все вскроется само собой, – не сказав ни слова, вышел из машины и, приняв положение, которое несколькими минутами ранее принимала сама горе-«гонщица», тяжело вздыхая и время от времени «говоряще» откашливаясь, починил поломку.

Девочка не извинилась тогда и не поблагодарила отца за то, что не стал ругать: ее чувство вины и благодарности казались ей такими огромными, что одного «прости» и «спасибо» было как-то ничтожно мало, и она лишь молча посылала мысленные импульсы сидящему рядом родному человеку – «ну пожалуйста, ну пожалуйста, догадайся, пойми и почувствуй все сам!»

Отец никогда не повышал ни на кого голоса и уж тем более никогда не поднимал ни на кого руку. Он вообще преимущественно молчал.

Это мама постоянно кричала. Она, по сути, разговаривала криком.

Сидя дома на больничном со сломанной ногой прошлой осенью, отец – спокойно, не раздражаясь и не злясь на детскую несообразительность – научил дочку читать буквально за несколько дней. А между их занятиями он аккуратно и скрупулезно вклеивал в альбом семейные фото, до того небрежно сваленные в кучу на книжной полке. Среди них было много его армейских фотографий, на которых он делал стойку на руках и "крутил" сальто на турнике: глядя на эти картинки с ностальгией, отец рассказывал, что в свое время пробегал по утрам по двадцать километров. Было видно, что ему нравилось в молодости заниматься спортом, он гордился своей былой физической формой, и снова и снова подзывал дочку к себе, чтобы ненавязчиво похвастать: смотри, каков я был! Посмотри, как мы с тобой похожи!

Оценить свое сходство с наследницей лишь однажды он предложил и жене. «Ой, не приставай ко мне все со всякой херней! Не видишь – я занята! Мне отчет надо сдавать, а тут ты со своими фантиками! Носишься с ними, как дурень с писаной торбой!».

Девочка почти физически ощутила, как сильно был задет отец, хотя он, по своему обыкновению, ничего не сказал. Девочка подошла к нему, растерянному, не ожидавшему такого внезапного, огорошивающего унижения пренебрежением, и сев рядом, весь вечер рассматривала с ним созданный им альбом.

- Будешь скучать? Будешь? Ты будешь скучать без меня? – как-будто от ее ответа хоть что-то зависело, снова и снова выспрашивал папа, впрочем, скорее, не для того, чтобы услышать ответ, а лишь потому, что это так просто - вызвать эмоции у ребенка.

Страх причинить боль близкому человеку, небезразличие и участие, сочувствие и сострадание, желание помочь и поддержать – все то, чего практически невозможно дождаться от взрослых и таких категоричных, бескомпромиссных, неласковых, нетерпимых женщин.

Все то, что, собственно, и называется любовью.

Папа был совсем один. Против него были поголовно все вокруг. Бабушки, тети, сестры, его собственные в том числе, бесчисленные соседки и коллеги на работе. Девочка не могла оставить его тоже.

Отец сходил в комнату и вернулся оттуда с дипломатом в руках. Он достал и протянул лист бумаги: это было письмо, которое мама написала ему, уехавшему в долгую командировку, несколько лет назад. В самом низу под текстом была обрисована еще совсем крошечная годовалая ладошка девочки.

Девочка всегда думала, что отец совсем не ценит всего того, что связано с ней: всех ее открыток и самодельных подарков, которые было предписано делать родителям к праздникам, и за которые отец всегда исправно благодарил, в своей характерной манере похлопав дарительницу по спине, а потом так же исправно забывал где-нибудь, где подарок валялся какое-то время, пока не оказывался в топке котла вместе со старыми газетами. В отличие от мамы, складировавшей все детские «шедевры» на полке в шкафу: безнадежно смятые самым разным барахлом, местами даже погрызенные мышами в труху – детские поделки все до единой хранились в том самом шкафу, который старались пореже открывать, дабы избежать вулканического извержения хлама-лавы.

Девочка думала – была уверена - что папа тоже не любит ее.

Однажды, когда она сидела на полу, вытянув свои тощие ноги-спички, отец сказал, что она у них «какая-то страшненькая». Мама шикнула на него. А девочка подумала, что она ведь совсем не обиделась. В тут минуту она смотрела на свои торчащие коленки и думала ровно о том же: что ноги у нее действительно слишком, слишком худые, и что это на самом деле «страшненько» - отец практически прочел ее собственные мысли.

Но после того, как мама одернула отца, девочке начала считать, что ее ранила эта незначительная отцовская реплика. Ведь, если ты думаешь и говоришь о ком-то плохо – значит, ты не любишь его, - эта аксиома известна всем.

Как-то на каникулах бабушка взяла девочку с собой на работу, где в огромном мрачном помещении цеха грохотали жуткого вида громады станков. Девочке были выданы бумага и карандаши, и, наблюдая за работой бабушки, она бездумно водила грифелем по белому листу.

Во время обеденного перерыва к ней подошел один из рабочих, молодой незнакомый дяденька, и посмотрев на ее рисунок, сказал, что это просто мазня.

Удивлению девочки не было предела. Потому что взрослые всегда должны умиляться и хвалить детские поделки – так делали все женщины, которые проходили мимо в тот день. Потому что хвалить детскую «мазню» – это правильно, так надо, это хорошо, следовательно, если ты хочешь быть хорошим, а хорошим хочет быть каждый, ты должен делать то, что делают все хорошие люди, иначе с тобой никто не будет дружить, - это девочка твердо знала. Дяденька, согласно этим критериям, по всему выходил плохим, хотя по сути, если разобраться, ровным счетом ничего плохого ей не сделал, просто сказал правду, - этого девочка тоже не могла не понимать. О своем таланте художника она была совершенно адекватного мнения, рисовала она без малейшей цели потрясти кого-нибудь, и чьей-либо похвалы не ждала и не преследовала.

Мужчина взял чистый лист бумаги и простой карандаш. Не говоря ни слова, он сел за стол, жестом прогнав девочку с ее места, и начал методично штриховать.

Девочка наблюдала за ним со злорадным ожиданием, предвкушая, как заносчивый выскочка сейчас опростоволосится, и его каракули окажутся ничуть не лучше, чем раскритикованные им детские, и он, посрамленный, уйдет, наконец, заниматься своими делами, освободив ей ее стул. Дяденька же тем временем все штриховал и штриховал, это продолжалось, наверное, минут десять-пятнадцать, ей же показалось, что прошло не меньше часа. Одним-единственным простым карандашом, где-то делая более жирные, почти черные штрихи, где-то создавая совсем прозрачные, сероватые жемчужные полутени. Это выглядело, как настоящее волшебство, и до того момента, когда был нанесен последний штрих, оставалось непонятным, что же выйдет из-под этого такого умелого и послушного пальцам карандаша.

Закончив, молодой мужчина, по-прежнему не говоря ни слова, протянул девочке готовую работу.

Девочка посмотрела на рисунок придирчивым предвзятым взглядом. Ей очень хотелось отомстить наглецу и сказать, что совсем и некрасиво у него получилось. Но дело было в том, что получилось у него, наверняка самоучки, не просто красиво, а очень красиво. Он нарисовал Волка из мультика «Ну, погоди!». У Волка был влажно блестящий черный шарик носа с перламутровым пятнышком-бликом, и он улыбался – не насмешливо, не торжествуя победно, а как бы подмигивая – ну, что скажешь?

И девочка не сказала, что рисунок плох. Ей как-то все же удалось разграничить эти две вещи: раздражение от несоответствия художника общепринятым представлениям о добре и зле, и удовольствие, которое ей доставила его по-настоящему талантливая, качественная работа.

Она наступила на горло своему детскому капризному упрямству. Не похвалила рисунок. Но и не выбросила, хотя поначалу ее так и подмывало именно так и поступить. Волк ей очень нравился, он был чудо как хорош собой: художник рисовал его с откровенной теплотой и симпатией.

Не дожидаясь комплиментов и благодарности, рабочий ушел, а тот рисунок девочка хранит до сих пор.

- Она точно обосралась! – продолжал настаивать на своем Сережка, когда они расселились за столом во время обеда.

Услышавшая это подружка побагровела, в ее глазах засверкали лужицы слез. Сережка, забрав свою тарелку, пересел за другой стол.

- Не обижайся на него, он дурак, он глупый, глупый дурак! – девочка искренне сильно злилась на упрямца, но, скорее, не за гнусные инсинуации в адрес подружки, а за то, что тот ушел.

А пахло и вправду плохо.

Борясь с рвотными спазмами, девочка глотала свою размазню. Раньше Сережка великодушно помогал ей и периодически доедал и ее порцию тоже. Сейчас приходилось давиться самой. С горем пополам доев, она отнесла алюминиевую тарелку к окошечку кухни.

- Зажрались… Все по тарелке размазано… Как свинья порылась своим рылом… Целуют их дома в одно место! Балуют, пока жареный петух не клюнет в одно место… Разбалуете, потом наплачетесь еще! Покупают им сладости – хоть ешь их… одним местом… А они потом жрать не хотят, - бубнит себе под нос, непонятно кому угрожая, нянечка, соскребая с тарелок остатки каши в ведро с пищевыми отходами.

Скрябз, зззскрябс…

После обеда наступает самое ненавистное время - тихий час.

Накрахмаленные простыни с ледяной коричневой клеенкой под ними кажутся жесткими и неприятными на ощупь. Мучительно лежать без движения два часа. Просто пытка.

Хочется в туалет. Девочка несколько раз уже было открыла рот, но так и не решилась попроситься. После нескольких попыток она, наконец, отважилась. «Можно в туалет?».

Тяжеленный вздох нянечки откуда-то из космоса.

- Сидели же уже на горшках! Не просрешься никак! Гоняет и гоняет тебя, не обляжешься никак! Угомону на тебя нет! – у нянечки светло-рыжие волосы, крючковатый нос и огромная папиллома на щеке с длинным жестким волосом, торчащим из центра.

Обжигающий холод обода железного горшка. Босые ступни на холодной коричневой плитке пола. Темно-зеленые стены. Спущенные трусишки на остреньких коленках. Жалкий, голый, какой-то такой никому ненужный в этом таком унизительном месте.

- Я не хочу спать. Ирина Эдуардовна разрешает мне не спать… - мама Сережки после обеда ушла, оставив свою группу под присмотром нянечки: ей самой нужно было в больницу к мужу.

- А мне нет дела до того, что ты там хочешь или не хочешь! Представляешь, что бы было, если бы все делали то, что им вздумается? Это был бы хаос! Думаешь, мне все нравится? Нет, моя дорогая, мне тоже много что не нравится! Но я же молчу! И ничего, жива до сих пор! Марш в кровать! Детям надо спать!

- Мне не надо спать.

- Я лучше знаю, что тебе надо, а что не надо! Развыступалась тут! Иди в кровать, кому сказано!

- Тебе уже делают костюм на новый год? – шепотом спрашивает она у Сережки, лежащего на соседней кровати, увидев, что тот тоже не спит.

Так хотелось бы быть ближе к нему. Нырнуть бы к нему под одеяло - вместе не так холодно и не так мертвяще-одиноко.

- Нет, маме сейчас не до костюмов, папа в больнице лежит, - папа Сережки разбился на мотоцикле, потому что был сильно пьян.

- Тебе его жалко?

- Нет. Он сам виноват. Маме из-за него вчера плохо было. Даже врача вызывали. Ей делали уколы. Ненавижу его.

Вчера вечером папа долго-долго не отпускал ее. Прижимал к себе, в задумчивости то и дело снова и снова похлопывая по спине.

Все происходящее было неправильно и чудовищно несправедливо, но девочка всеми силами старалась не думать об этом: исправить ситуацию и восстановить справедливость было не в ее детских возможностях. Кроме того, признать происходящее несправедливостью значило бы оказаться вынужденным сделать еще один вытекающий из этого - неприемлемый - вывод: значит, неправа мама. Значит, это мама поступает плохо. Допустить такое предположение было просто невозможно. Думаешь о ком-то плохо – значит, не любишь его, - это она усвоила прекрасно. А маму она любила больше, чем себя, больше, чем весь мир, больше, чем жизнь, не раздумывая, она умерла за нее, если бы этот выбор перед ней встал. Поэтому с мамой нельзя не соглашаться и расстраивать ее своим с ней несогласием. Единственное, что нужно в жизни – это чтобы мама была довольна: тобой в частности.

Допущение, что ситуация верна и в обратную сторону, и что, если мама так часто плохо думает и говорит о дочери, то, выходит, она не любит ее, - девочку не пугала. Пусть не любит – неважно. Пусть кричит. Только бы у мамы все было хорошо.

Папу очень жалко, но маму намного жальче. Мама так много делает для них. Она всем пожертвовала ради семьи. Если бы их – папы, девочки, братика – не было, мама носила бы красивые платья, красила бы ресницы и ногти, встречалась с друзьями и ездила бы на веселые пикники. А в семье все это невозможно. Потому что уделить время себе – это значит недодать его своего ребенку: не быть тебе после этого самой лучшей мамой в мире! А либо лучшая в мире, либо вообще не мать. Если ты хотела жить для себя, любимой, не надо было заводить детей. Как никому не нужная дурацкая соседка Тамара. Либо побрякушки, либо – дети.

Мама всего лишь хотела, чтобы отец тоже так же отказался от своих гулянок ради семьи. А он не хотел.

- А мне мама делает на Новый год костюм доктора! У меня будет белый халат, шапочка с красным крестом, и сумочка. В нее мы сложим разные бутылочки из-под настоящих лекарств. В них мы нальем сладкую, соленую и кислую, с уксусом, воду. И я буду давать всем «микстуру», представляешь? – разболтала она раньше времени про готовящийся грандиозный сюрприз Сережке. – Только никому не говори, ладно?

На прошлый новогодний утренник мама сделала ей другой умопомрачительный костюм: длинный зеленый сарафан и бумажную корону с лепестками - девочка была «цветиком-семицветиком». Лепестки были всех цветов радуги, чтобы не забыть, какой цвет следует за каким, мама научила ее считалочке, в которой начальные буквы каждого слова соответствуют цвету очередной радужной полосы. «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан» - красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый – так просто!

Это были самые счастливые минуты в жизни. Когда мама вот так – с увлечением, с азартом, улыбаясь восторгу и радостному нетерпению дочери – мастерила ей эти костюмы, и сама обмирала от предвкушения всеобщего изумления и восхищения.

- Не говори пока про мой костюм никому, ладно? – но дождавшись ответа Сережки, повторила она свою просьбу.

- Ладно, - равнодушно пообещал Сережа.

Он был подавлен, и ему явно было все равно.

В тишине спальни, едва различимые, время от времени раздавались странные приглушенные звуки. Прислушавшись, девочка поняла, что это всхлипывала на своей кровати подружка.

Что там у нее случилось? К ней нельзя подойти – нянечка разорется.

Когда уже закончится этот чертов тихий час?

На стене спальни был нарисован Волк из «Ну, погоди!»: он сидел в шпагате с руками, разведенными в жесте «вуаля!», и весь его вид словно бы призывал оценить его не самые распространенные способности и достижения.

И тут девочку осенило. Она поняла, кого напоминал ей ее ироничный дядя: на своих студенческих фотографиях, молодой, с длинными, до плеч, волосами, в стильных джинсовых клешах, с гитарой, неизменной дерзкой полуулыбкой и дымящейся между пальцами сигаретой, - он же был один в один как Волк из «Ну, погоди!». Вечно подвергающейся публичной порке возмутитель общественного спокойствия, умирающий от смертельной скуки окружающей действительности.

Время до вечера тянется так медленно, что, кажется, будто стрелки на часах не двигаются вовсе.

- Что там у тебя? – пришедшая за подружкой мама стащила с нее трусы в раздевалке – при всех.

Подружка, завывая и поскуливая, ревет в голос: Сережка оказался прав, уродец!

– Опять не попросилась на горшок?! Опять! У меня – вон уже все руки в мозолях, трусы твои засранные стирать! Говно твое вонючее засохшее отстирывать! Безмозглая идиотка! Говно сраное!

Смотрят со шкафчиков равнодушные ко всему на свете пластилиновые звери. Им вообще все до лампочки.

Стоя у забора, девочка смотрит на улицу в ожидании отца. Солнце начинает садиться, окрашивая небо в цвет малинового сиропа. В мокрых варежках, так и не высохших за день, ужасно противно, но без них еще холодней. Одиноко, грустно и очень-очень неспокойно на душе. Очень хочется, чтобы тебя побыстрей забрали. Хочется к мамочке. Хочется убедиться, что все улеглось, устаканилось, прошедшая по глади повседневности тревожная рябь не оказалась предсказанным штормом, опасность миновала, зацепила только краешком. Не терпится подарить маме пластилинового щенка, которого девочка поставила на столбик забора, чтобы не держать в руках: и так краска уже сильно осыпалась, но мама, как всегда, сделает вид, что не замечает никаких изъянов.

Хотя каракули становятся каракулями не от того, что кто-то назовет их каракулями. Как и не перестанут быть каракулями каракули, если их самозабвенно хвалить. Любить – не значит отрицать то, что каракули – это каракули. Любить – это ценить человека, даже если он не умеет рисовать.

По тротуару мимо сада спешит с работы к себе домой муж Тамары. Он один в деревне не пьет: мужики посмеиваются над ним за это. Они с женой как-будто собрались уезжать из деревни в город. Девочка почувствовала, как ее неприязнь к этим соседям еще больше усилилась. Все живут, где живут, и не возникают! А эти вечно выпендриваются! Ну и валите! - с ожесточением подумала девочка удаляющемуся соседу вслед. А нам и здесь хорошо!

Возвращается домой с работы сейчас, наверное, и бабушка.

Бредет домой с фермы, едва переставляя ноги, уставшая доярка - убитая горем мать заживо сгоревшего в собственном доме ребенка. В черном платке, завязанном по-старушечьи, по-деревенски, «под колпак», невидящим взглядом скользит она по стендам с плакатами на ее пути: «Женщины в колхозах – большая сила!», «Доярки, добьемся высоких удоев с каждой фуражной коровы!», «Женщина! За штурвал комбайна, за руль трактора!», «Колхозница, будь ударницей уборки урожая!», «Слава советской матери-героине!». Не слыша, безмолвно кивает она на приветствия безработной соседки, многословно и суетливо перечисляющей на ходу, словно отчитываясь и оправдываясь, все переделанные ею за день домашние дела.

Плачет в холодном, выстуженном за день доме вернувшаяся из больницы мама Сережки: врачи ведь сразу предупредили, что шансов нет, она, в общем-то, ведь ни на что и не надеялась, а все равно внутри все как будто промерзло насквозь, дахательные пути схлопнулись, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Как она скажет сыну Сереже об этом? И как ей, вдове, теперь быть одной с двумя детьми?

Красивые, нежные хрупкие женщины, зря они верили лицам на плакатах.

Нет, все же противно, - девочка сняла мокрые перчатки и засунула негнущиеся от холода фиолетовые руки в карманы. Злополучный пакетик с украшениями! Так и лежит, завалившись в прореху под подкладку, в очередной раз забытый!

Очень, очень, очень жаль колечка-змейки и брошки-паучка. Очень-очень жаль. Но это нужно было сделать – причем уже давно.

Размахнувшись, что есть силы, девочка швырнула пакетик с украшениями подальше в кусты за забором.

Другие материалы в этой категории: После »

Дополнительная информация