Мама-медведица

Маленькая мамочка в панике металась вокруг потревоженного гнезда. Новорожденные детеныши-«семечки», еще без шерсти, с тонюсенькой прозрачной красной кожицей, слепые, крошечные, лишенные укрытия, беспомощно шевелили микроскопическими лапками. Такая же беспомощная, мама-хомячка бросалась то к одному из них, то к другому, принималась тащить куда-то, оставляла на полпути, возвращалась за следующим, так же бросала и лихорадочно возобновляла поиски чего-нибудь, чем можно было бы закрыть своих микроб одновременно всех сразу.

Я чистила их клетку и нечаянно сдернула салфетку, которой хомячьи младенцы были заботливо укутаны их трогательной родительницей. Я смотрела на разрушенное гнездо и на семейство, которое все поместилось бы на ладони, и понимала, что существование целого микрокосма целиком и полностью зависит от меня. Я могу лишить их еды, дома, друг друга, и даже жизни: маленькая жизнь была полностью во власти исполинской, во много раз превосходящей силы. Окажись которая недоброй – не миновать беды. Спасти свое потомство мама-малышка не смогла бы никак, несмотря на все ее огромное желание этого, не вмещающееся в ее крохотное, обезумевшее от ужаса материнское сердечко.  

 

 

*******

 

Она была на редкость некрасивой. Совсем невысокая – метр пятьдесят, может, чуть больше, и коренастая, с непропорционально большими головой и кистями коротких рук. Неуклюжая, громоздкая, тяжелая. «Мама-медведица».

Но ощущение некрасивости возникало даже не столько из-за внешности. А из-за ее удручающей забитости. Из-за ее понимания и кошмарного с этим  пониманием смирения, что, ничем не примечательная, внимания она не заслуживает, а потому на него и не претендует.

Страшно не люблю вида чужой ущербности. Не люблю, когда кто-то страдает от своего несовершенства, не любит себя, завидует окружающим, когда кому-то плохо и больно, или когда кто-то – как она – уже даже не переживает по этому поводу. Мне чудовищно жаль. Но мое сострадание, граничащее с полным отчаянием, не лишает меня возможности видеть чужую ущербность и понимать, что кто-то - тебе никуда не деться от этого знания – проигрывает эволюционную гонку. Не я в этом виновата, но я злюсь на себя за это свое знание о ком-либо. Не люблю ощущать свое превосходство и не испытываю ни малейшей радости, обладая чем-то, чего нет у кого-то другого. Никакого духа соперничества, желания во что бы то ни стало превзойти всех, пройти естественный отбор и оказаться на вершине пищевой цепи, во мне нет.

Не хочу никого есть, не хочу, чтобы ели меня. Не хочу участвовать в гонках. Все это как-то нестерпимо ниже человеческого достоинства.

Мне бы понравился мир, в котором у каждого было бы все, что ему нужно для счастья, - ничуть не жалко.

Мы лежали в одной палате в роддоме. Она украдкой наблюдала за мной издалека – я то и дело ловила на себе ее взгляды. Было видно, что она ужасно робеет передо мной, красивой, взрослой, уверенной в себе и самостоятельной: я не нуждалась в помощи медперсонала и прекрасно справлялась со всем сама. Более того, я пренебрегала многими предписаниями, потому как, опытная мама второго ребенка, уже знала абсурдность и ненужность этих безнадежно устаревших врачебных рекомендаций. Поэтому я настойчиво просила врача выписать нас с новорожденным сыном уже на третий день после кесарева сечения: был канун нового года, и я рвалась домой к своей маленькой старшей дочурке.

«Обрастанию» бытом в палате я бескомпромиссно сопротивлялась: я была тут временно, и чем меньше будет это «временно», тем лучше. Ни знакомиться, ни общаться мне не хотелось: мне хотелось только одного – скорее домой и чтобы все мои дети были рядом со мной. Я слишком тревожилась о дочке, чтобы переживать еще и по поводу моей случайной сожительницы: это была не моя зона ответственности.    

Моя соседка с предложениями дружбы тоже не приставала, хотя сидела без дела: ее недоношенная кроха несколько дней находилась в инкубаторе. Тоже мальчик, еще меньше моего миниатюрного Ромашки, и похожий на старую лежалую морковочку – сморщенный и такой же темно-оранжевый.

 

*******

 

Третьей в нашей палате была невестка одной из начальниц роддома.

Ее прооперировали на день позже меня. Лежа на своей кровати в реанимации, я наблюдала, как хрупкие медсестры и врач-анестезиолог втроем с трудом пытаются переложить с каталки на кровать толстое голое колышущееся китовье тело, которое даже не пыталось помочь медикам, а только охало, ахало, стонало, жаловалось и безучастно позволяло перетаскивать себя на койку.

Свекровь этой нашей соседки, а также другие врачи и медсестры заходили к нам в палату часто. В упор не замечая нас с «мамой-медведицей», «делегации» направлялись к «вип-пациентке».

Хотя во внимании я не нуждалась, подобное разделение пациентов на более и менее значимых вызывало во мне жуткое бешенство, тем более, что «маме-медведице» помощь была нужна. Но все ее попытки обратиться за советом игнорировались с самым вопиющим пренебрежением: «я не ваша медсестра (врач), придет ваша медсестра (врач) – к ней и обращайтесь!»

Повлиять на ситуацию я никак не могла – не призывать же к совести толпы взрослых, пожилых уже даже людей. Все, что было в рамках моих возможностей - постараться об этом не думать и как-то всего этого не видеть.

Не стесняясь ни нас, соседок, ни медперсонала, невестка большой роддомовской начальницы ходила по палате в просторной, как пододеяльник, исстиранной в марлю больничной «хламиде», в прорезях которой колыхались, то и дело вываливаясь наружу, увесистые шары грудей, чему их обладательница не придавала ни малейшего значения. Сверху она накидывала халат, который не застегивала, между ног зажимала запачканную кровью пеленку: та не падала даже при ходьбе, надежно зафиксированная внушительными колоннами ног.

Своего совершенно незаслуженно привилегированного положения она тоже ничуть не стыдилась. К «маме-медвице» она обращалась, как хамоватая барыня к крепостной девке: задавала ей бестактные вопросы, не выслушивая ответов и перебивая, посмеивалась над ней и беззастенчиво эксплуатировала, то и дело обращаясь с разными просьбами, которые «мама-медведица» безропотно, даже с некоторой холуйской услужливостью незамедлительно бросалась выполнять.

Все также даже не пытаясь запахнуть на грудях халат, «вип-мать» жаловалась своим многочисленным посетителям на то, что ей больно, тяжело, и снова и снова требовала забрать у нее ребенка. Врачи извиняющимся тоном терпеливо объясняли, что сейчас детей забирают только в первый день - и только если мать находится в реанимации. В остальных случаях новорожденные находятся с матерями с момента рождения постоянно – таковы правила. Да и дома теперь уже придется быть с ребенком сутками напролет: надо привыкать. И мягко, осторожно намекали, что неплохо бы надеть трусы и воспользоваться прокладкой: откровенно пропуская подобные замечания мимо ушей, та продолжала ходить по палате со свисающим из-под короткой мятой «ночнухи» окровавленным рыжим «хвостом».

Превозмогая боль, каждое утро я натягивала на себя специальный бандаж и переодевалась в красивый домашний костюм. Я не могла позволить себе выглядеть плохо перед сыном. Перед мужчиной. Я хотела нравиться своим детям.

Нравиться приятно.

Ночами ребенок расхристанной кустодиевской красавицы надрывался в кроватке по полчаса, прежде чем его мать, словно бы надеясь, что младенец покормится и успокоится сам, не вставала, наконец, к нему, матерясь и проклиная все на свете.          

Я гладила игрушечные пальчики спящего на подушке рядом сына и клялась себе, что завтра точно уйду, несмотря ни на что: отпустят, не отпустят, выпишут, не выпишут, уйду и все – не тюрьма ведь.

Вещи сложены. Давно уже. 

 

*******

 

Сын спал на моей кровати с очень деловым видом: лежа на боку, подбородок вздернут, тельце полностью расслаблено. Крошечное существо чувствовало себя в безопасности. Оно не опасалось огромной, во много раз превосходящей его силы: эта сила была восторженной, любящей и готовой пожертвовать собственной жизнью ради него - я уверена, что ребенок чувствует материнскую любовь каждой клеточкой кожи так же, как еще совсем недавно чувствовал тепло вод, в которых он зарождался.

Я маялась бездельем - я была, быть может, единственной пациенткой роддома, которая листала глянцевые журналы от нечего делать. Все вокруг с азартом жаловались по телефонам родителям и мужьям на усталость и отсутствие возможности отдохнуть.

Мы с сыном вообще произвели своеобразную мини-сенсацию: мой лечащий врач говорил, что я стала первой в его практике матерью, которая попросила не уносить ребенка после операции, а оставить его вместе с ней в реанимации. Сын не плакал, не беспокоился - «о, а тут, оказывается, есть ребенок!» - удивлялись тишине все, кто входил к нам в палату. Ухаживать за ним мне было совсем не тяжело.

Уже в первые минуты своей жизни сынишка лежал с широко распахнутыми глазами, и, хотя бытует мнение, будто новорожденные не видят, казалось, что он внимательно рассматривал все вокруг себя с совершенно очевидной предрасположенностью к тому, чтобы увиденным быть довольным. И на этот мощный поток тепла и искренней симпатии к миру невозможно было не ответить взаимностью: возле нас останавливались и, как завороженные, на время замирали буквально все, кто проходил мимо - врачи, медсестры, санитарки: «Ой, какой тут Ромашка!..»

Есть те, кто приходит в этот мир быть любимым. Потреблять чужое доброе отношение как должное, как нечто само собой разумеющееся - требовательно, жадно, без меры, без благодарности, без взаимности, без отдачи, без удовольствия и чувства удовлетворения.

Сын явно появился на свет для того, чтобы охотно любить окружающий мир. Спустя четыре года подаренные ему на день рождения сто рублей он без раздумий с легкостью предложит сестре, заприметившей в магазине «такого необычного-необычного», аккурат сторублевого, хомяка, от покупки которого бабушка отговорит их не без труда: дома и так уже десять хомяков…  

Я не могла расстаться с сыном ни на секунду. С ним было необыкновенно спокойно и хорошо. С первым ребенком я была сплошным комком тревоги: не знаю, кто кого заражал беспокойством - я, неопытная начинающая, ни в чем не уверенная мама, своим напряжением - маленькую дочку, или она, первенец, более капризная и избалованная, своим вымогательством моего внимания, – меня.

Рядом с сыном, которому не было и дня, мне было не страшно. Я рассказывала ему, что дома нас ждут сестричка и папа, и о том, кто звонил нам с поздравлениями, целовала его и наслаждалась этой мгновенной возникшей между нами дружбой. Той самой дружбой, когда все невидимые волоконца твоей внутренней сущности перевиваются с волоконцами сущности другого живого создания, отчего возникает ощущение срастания друг с другом.

Нравиться приятно. Но любить самому приятнее стократ.

 

*******

 

На третий день «маме-медведице» принесли ее ребенка. У нее не получалось кормить его грудью: больше головки малыша по размеру, тяжеленная железа наваливалась на детское личико всей своей рыхлой массой - бедное дитя элементарно задыхалось под ней. Примостившись на краю больничной койки, моя мадонна неуклюже снова и снова пыталась пристроиться к пронзительно кричащей от голода маленькой пискле. Растерянная, не умеющая, жалкая, заброшенная, до которой нет никакого дела ни одной живой душе в мире.

- Можешь мне помочь? – отважилась, в конце концов, обратиться она ко мне.

Меня охватила нечеловеческая тоска. Я злилась на себя: могла бы - должна была - и сама предложить помощь, на нее - за эту ее неспособность защитить себя и своего ребенка от равнодушия окружающих, на врачей, которых почему-то не ужасает собственная гнусность, вообще на людей с их невыносимо уродливым отношением друг к другу. Преодолевая раздражение, я встала и подошла к ней. Сказала, что для начала ребенка нужно переодеть. Я не могла не испытывать сильнейшего отторжения при виде комка, завернутого в вылинявшие облезлые казенные «сиротские» тряпки. Я нарядила "морковочку" в домашние распашонки и ползунки, дешевые и простенькие, но новые и яркие.

Она стояла в сторонке, полностью доверяя мне свое самое дорогое, самое бесценное, что у нее было: в тот момент я впервые пережила тогда еще неотрефлексированное, но острое настолько, что было почти физически больно, ощущение пронзительной жалости к этому совершенно беспомощному и беззащитному передо мной и моей нелюбовью живому существу.

Не любить легко.

- Совсем другое дело, смотри, какой он у тебя хорошенький! – молодая мамочка сияла: ей была очень важна моя похвала, и я хвалила искренне, мысленно поскуливая от чувства безысходности.

Я отдала ей ребенка, а потом показала, как нужно приподнимать и удерживать грудь, чтобы образовалась небольшая выемка и – соответственно, воздушное пространство, необходимое, чтобы обеспечить малышу возможность дышать во время кормления. "Морковочка" жадно тыкался раскрытым ротиком в мои пальцы, пока все не получилось - и он не начал, захлебываясь, глотать вожделенную еду.

- Ты мой черепашонок! Моя маленькая черепашечка! Мой чудесный мальчик, мой самый лучший в мире сын! – она разговаривала со своим ребенком моими фразами с моими интонациями.

И рассматривала личико на сгибе своего локтя с той самой ни с чем не сравнимой всеобъемлющей космической материнской нежностью, прижимая к губам маленькие, еще совсем неземные, нечеловеческие, прозрачные пальчики - такие же, как у моего Ромашки - так же, как я.

А я смотрела на склонившуюся над ребенком неказистую фигуру и думала о том, что с таких не рисуют картин. Их не фотографируют в розовых интерьерах и не печатают на обложках глянцевых журналов для родителей. Таких фото не увидишь на стенах в соцсетях с сотнями «лайков» под ними.

Не любить легко. Но если ты сила, ты можешь что-то и посложнее. 

 

*******

 

Когда сыну было четыре, он нечаянно проглотил батарейку-«таблетку». Я знала, что это может быть очень опасно: застряв внутри, батарейка может окислиться и вызвать страшные ожоги желудка. Это случилось утром, я еще завтракала в пижаме. Паникуя, дрожащими от волнения руками я натянула джинсы и, схватив ребенка, понеслась с ним в поликлинику, откуда нас срочно отвезли в больницу.

Я очень хорошо помню этот момент: я - в шлепанцах, топике от пижамы, не расчесанная, без косметики, с темными от страха кругами под глазами, с мгновенно отекшими веками и носом - впопыхах я не взяла с собой свое лекарство от аллергии, нос заложило, губы пересохли и растрескались от вынужденного дыхания ртом, - с зареванным ребенком на руках, отвечаю на вопросы заполняющей карточку медсестры. Да, разные фамилии с отцом ребенка. Да, живу у мамы. Нет, ребенок не ходит в сад. Нет, сама не работаю.

Только потом, спустя несколько часов, когда сыну под общим наркозом прозондируют желудок, ничего там не найдут и привезут его, бессознательного, размякшего, в палату, и я отрыдаюсь, сидя на полу у его кровати, прижимая к губам безвольные, самые бесценные, самые любимые в мире пальчики, - лишь когда все это будет позади, я смогу осознать, как я выглядела в глазах оформлявшей нас медсестры. Ведь того - что брак зарегистрирован, и что у бабушки мы просто гостим на летних каникулах, и что в сад ребенок не ходит не из-за педагогической запущенности, а я не работаю не из-за социального неблагополучия, а аккурат наоборот, потому, что мы можем себе это позволить, – всего этого не прозвучало.

Прозвучало только это: безработная бестолковая мать-одиночка с «недосмотренным» («недагледжаным», как называют это в Беларуси) ребенком на руках... 

Медсестра даже не пыталась скрывать брезгливости. С почти демонстративным отвращением она проверила сынишке волосики. Проводив нас в палату, она воодушевленно восторгалась детишками, уже лежавшими там, и преувеличенно оживленно болтала с их мамочками. В нашу сторону она даже не смотрела.

Я была ущербной, "выбракованной", "проигравшей гонку", и ей было совсем не жалко нас.

Вечером мама привезла мне мое лекарство, одежду и косметику. Я переоделась и привела себя в человеческий вид. Мне даже хотелось сбегать вниз к медсестре в приемном покое и продемонстрировать себя – реабилитированную – ей.

Я не испытывала ни раздражения, ни возмущения, ни горечи, ни ожесточения, ни обиды - ни на нашу такую предсказуемую медсестру, ни на этого гениального учителя - некую внешнюю силу, которую некоторые называют кармой, которая всегда расставляет все по своим местам, и чьи уроки обвинять в бесчеловечной жестокости станет только совсем недалекий и поверхностный ученик: я же воспринимала передаваемое мне таким образом сообщение, целиком и полностью соглашаясь с ним, признавая его справедливость и даже испытывая чувство глубинного удовлетворения от очередного подтверждения неотвратимости вселенского воздаяния. Я вспоминала свою давнюю "роддомовскую" знакомую и хотела только одного: к своей дочурке, снова оставшейся без меня. Я хотела домой, и чтобы все мои дети были со мной.

Окружающие могут лишить твоих детей своей любви. Но к счастью, не в их власти лишить их твоей.

 

*******

 

Я быстро вернула салфетку на место, мысленно извиняясь перед трогательной мамочкой-хомячкой. Проворная юркая зверушка судорожно зашуршала бумагой, укрывая и укутывая свои «семечки» со всех сторон.

Шур-шур-шур-шур-шур-шур-шур…

А я еще какое-то время стояла у клетки, переживая это оглушительное осознание, насколько уязвимо и ранимо любое живое существо, и как много вокруг него превосходящих сил, перед которыми оно совершенно беззащитно и беспомощно, - и которые так неотвратимо раз за разом оказываются недобрыми.

Потому как в мире нет ничего, что мотивировало бы человека быть человеком, - только собственная абсурдная добрая воля.

И стойкая идиосинкразия к гонкам по трупам на вершину пищевой цепи.

    

 

Другие материалы в этой категории: « Начало четвертого Дверь »

Дополнительная информация