Смотритель шлюза


  Петрозаводск,

2013 – 2016

 

«Ушедшие вперед становятся маяком,

оставшиеся позади становятся вехой»

 

 

Леночке КУРКИНОЙ – моему незаменимому источнику бесценной информации - посвящаю я этот текст: ее байки и притчи оказали на меня такое влияние во время работы над ним, что ее вполне уже можно назвать соавтором произведения с названием «Смотритель шлюза»

 

 

За изумительно красивые фотографии, с поразительной точностью передающие атмосферу так любимой мной северной осени, и ставшие неотъемлемой составляющей данной «кино-книги», я выражаю огромную благодарность моему безгранично любимому мужу Андрею ИВАНОВУ, явлению в моей жизни настолько важному, что его без преувеличения можно назвать соавтором произведения под названием «Елена Литвин»

 

Предисловие

 

 

Брошюра с описанием финских достопримечательностей, взятая в каком-то кафе во время наших европейских каникул, предлагала посетить домик смотрителя шлюза, мы не поехали: ну, домик и домик – что там смотреть-то? Для меня, человека, родившегося и выросшего в маленькой сухопутной стране, не имеющей больших акваторий, вся эта «гидроатрибутика» - шлюзы, маяки, корабли, гидроэлектростанции, плотины и прочая - была областью совершенно незнакомой, малопонятной и в моих глазах какого-либо очарования начисто лишенной. Я вообще не очень хорошо представляла себе, что такое шлюз, как он выглядит и для каких целей служит, - знала лишь, что это некое гидротехническое сооружение, скорее всего, гигантское и страшное: когда огромные объемы воды, много железа и бетона, и когда все это бездонное, черное, лязгающее, скрежещущее, склизкое и пугающее до слез.

Домик мы смотреть не стали (сейчас я об этом, конечно, жалею), но само это сочетание слов просто заворожило меня. «Смотритель шлюза» - я снова и снова перекатывала его по своим вкусовым рецепторам, понимая, что - да: в горной породе информационной сферы проступили первые черты будущей скульптуры текста, которую мне предстояло из этой каменной глыбы высечь.

У меня не было ни героев, ни диалогов, ни сюжета: впрочем, сюжет – это то, чем я всегда готова с легкостью пренебречь: мне гораздо интереснее то, что происходит в человеческой - особенно умной - голове, - чем то, что происходит с ней и ее обладателем.

У меня было только название - вооруженная и вдохновленная этим, вернувшись домой, я принялась искать в интернете нужную мне информацию. 

И выяснила, что шлюзы - это гидроузлы на судоходных каналах, соединяющих большие водоемы, по которым, как по ступеням, корабли перебираются из одной акватории в другую, преодолевая перепады высот. Современные шлюзы, как я, в общем-то, и предполагала – исполинские махины, поднимающие многотонные суда на десятки метров, которые обслуживаются многочисленной командой специалистов. Бывают также маленькие, не «промышленные» шлюзики на небольших каналах – в Финляндии и Франции много таких, любители речных прогулок отзываются о них с большой нежностью, - но они, как правило, все автоматизированы, управляются дистанционно, и члены экипажа сами прекрасно справляются с их прохождением без помощи диспетчера на берегу.  

Мне же нужен был шлюз со смотрителем – такой, как в повести Джорджа Сименона «Коновод с баржи «Провидение»». К тому же, мой смотритель, мудрец-отшельник, - вырисовывался явно любителем русского севера: по всему выходило, что мне предстояло не просто перенести в современное время шлюз середины девятнадцатого века, но и, ко всему прочему, как-то поместить его в реалии российского северо-запада, где шлюзы никогда не были особо распространенным явлением.

Невероятно, но, просидев в интернете множество часов, требующийся гидротехнический объект я все-таки нашла. Старинный, деревянный, но хорошо сохранившийся, ныне недействующий, но охраняемый, в глуши, - и это стало просто идеальным решением всех моих проблем: заброшенный шлюз убедительно оправдывал постоянное присутствие на нем смотрителя, но вместе с тем позволял мне обеспечить моему герою возможность пребывания в необходимом ему – и мне - уединении.

vT1y5RJEOys

Мир идей и мир вещей, и вечное несоответствие второго первому - фантазии человеческого сознания, как и воспоминания, всегда непременно приукрашены, отредактированы и избавлены от смущающих теней и несовершенств – то есть, всегда «зрелищнее» реальности, даже если реальность красивее самых красочных представлений о ней, - по одной простой причине: реальность всегда реальна. Любуясь самым грандиозным закатом на берегу самого прекрасного моря, кроме восторга от наблюдаемой красоты ты будешь чувствовать холод, тревогу о том, что уже темнеет и пора собираться назад, беспокойство, а не представляет ли опасности вон то странное колебание на воде, голод, и гнетущую тоску от мысли, что ты устал, а по возвращении домой еще предстоит умываться и стелить постель, хотя сил осталось лишь на то, чтобы рухнуть, не раздеваясь, на любую горизонтальную поверхность.  

Заброшенный шлюз, который был когда-то заурядной повседневностью и будничной рутиной для смотрителя и экипажей судов, отслужив свое, утратил все свое практическое значение, но, вместе с ним, - и всю раздражающе объемную «прозаичность», сохранив только «мистико-романтический» ореол и символичность – стал объектом мира идей – идеального мира.

Я смотрела на найденные в интернете фотографии увлажнившимися глазами и возносила благодарности небесам – это был он, мой родной, мой маленький, мой уютный славный шлюзик! Я уже слышала журчание струй воды в его прохудившейся от времени камере и вдыхала свежий влажный воздух с озера…

Дальше мне предстояло создать моего утонченного главного героя. Мудрец, удалившийся от мира, гуманист, но мизантроп, прекрасно осознающий, что человек – это звучит гордо, но удручающе редко, – фигура, безусловно, непреодолимо притягательная. Но, во-первых, «вытянуть» такого мудреца, им на самом деле не являясь, - задача трудная настолько, что почти невыполнимая. Во-вторых, «просто мудрец» - это, все же, скучновато даже для самого пламенного «сапиосексуала»: и я сделала своего старца-философа гораздо моложе («высекаясь» из камня, он во многом самопроизвольно менялся под моим «долотом» помимо моей воли) и влюбила в него главную героиню - каждый мой текст в какой-то момент неизменно начинает тяготеть к тому, чтобы стать очередным описанием самого сильного из всех доступных человеку удовольствий - чувства восторженной влюбленности в красивую человеческую личность.

Потом я добавила немного пленительной северной «чертовщины» и «сладкой жути»: всех тех очаровавших меня рассказов, историй и природных явлений, о которых я слышала или видела собственными глазами в Карелии - я хотела поместить в свой текст все мое неподдельное обожание этого удивительного сурового края.

Чтобы понять, возможно ли существование на моем, судя по шлюзам, довольно мелководном водоеме, гидроэлектростанции (она была нужна мне, как «убийца» водопадов) мне пришлось изучить типы и особенности водохранилищ. Чтобы нигде не проколоться, я внимательно прочитала о том, какие бывают виды плотин. Описание шлюзов занимает в моем тексте от силы несколько абзацев, но чтобы их написать, мне пришлось изучить историю Беломоро-Балтийского и Объ-Енисейского каналов, тезянской шлюзовой системы, а также устройство насосных станций и судоподъемников: сейчас я, наверное, смогу спроектировать подобный гидроузел, провести шлюзование и рассказать историю развития судоходства в России…  

Можно было, конечно, разнести все названные гидротехнические объекты по разным водоемам и не мучиться с попытками объединить их на небольшом пятачке, но мне не хотелось разрушать интимность и бесконечно обаятельный уют создаваемого мною замкнутого мирка.  

Это очень необычное ощущение, но каждый текст сам диктует мне, от чьего лица будет вестись повествование – он «навязывает» мне местоимение. Иногда это «она» и абстрактный рассказчик за кадром. Иногда это «я» - рассказчик мужского пола. Иногда, как в данном произведении, это «я»-женщина. Я очень люблю местоимение «я», хотя хорошо понимаю, как велико в этом случае читательское искушение соотнести героиню текста с его автором. Безусловно, моя героиня – это я. Как и смотритель шлюза – это тоже я, и даже в большей степени, чем главная героиня: Андрей Иванович - не столько тот, с кем – скорее тот, кем я во многом хотела бы быть. И Тетьнаташа – это тоже вполне себе я.

Вместе с тем, моя героиня относится ко мне приблизительно также, как мой шлюз – к тезянским, мой монастырь – к Яшезерскому, мой заброшенный завод – к комбинату в Кондопоге, мои водопады – к порогам Суны, и как весь мой дивный вымышленный перешеек между рекой и каналом на берегу необыкновенного озера – к Надвоицкой плотине.

Мне остается только добавить традиционное – все описанные персонажи и события являются плодом воображения автора (как им же, по сути, является и абсолютно вся так называемая реальность), а потому любые совпадения – никакие не совпадения вовсе, - но, чтобы защитить себя от инсинуаций недобросовестных интерпретаторов, назову их случайными.

 

 

 

Заброшенный шлюз

 

 

Все началось с двух слов в путеводителе.

Поразительно, о чем только оказываешься способен думать в минуты сильнейшего нервного перевозбуждения.

Я думала о том, как затейливо и прихотливо сплетается узор из петель причин и следствий, и как далеко порой оказывается финал событий от совершенно, казалось бы, пустякового катализатора, запустившего их ход.

А еще я думала о том, что подобное начало художественного текста, наверное, слишком «потасканное» и истрепанное. Но, как известно, оригинально начать рассказ можно двумя способами: либо сделать это так, как этого еще никто не делал, либо так, как этого уже давно не делает никто.

Все началось с двух слов в путеводителе, - как бы там ни было, такое начало мне нравилось: тем паче, что все действительно начиналось именно так.

Пламя в камине наполняло комнату сухим запахом тепла.

Тепло имеет запах: оно пахнет нагревшимся деревом стен дома, испаряемой из отсыревших штор влагой, пеплом, смолой, печной копотью и первой осенней изморозью на сырых поленьях.

Хотя было всего семь часов вечера, за окном клубилась тучная, «сгущенная» темень ненастного северного предзимья: день на севере поздней осенью короток. В окна барабанили жесткие струи дождя, промозглого и ужасно холодного, уже вовсю пытающегося стать снегом, но пока с переменным успехом: пока еще по стеклу бежали жирные полноводные потоки.

Стекало по стеклу.

Стекло по стеклу.

Скелеты деревьев месили «заоконные» чернила своими костистыми ветвями-кистями, рисовали на полотне мира густой гуашью все оттенки темноты.

Черные голые деревья. Черная голая земля. Черная холодная вода. Мертвая пожухлая трава.

Там, за окном, - набрякшее холодной влагой небо, провисшее до самой разбухшей от сырости земли и, казалось, касающееся самых твоих мокрых волос, там так много дождя, ветра, так много холода и темноты и – вселенского одиночества. И как живых существ я жалела деревья, вынужденные противостоять стихии, беззащитные перед смертоносными шквалами, тщащиеся разогнать подступающую к ним со всех сторон угрозу гибели, - и я бесконечно жалела себя, изгоняемую туда, к ним.

Позыв встать и удалиться, хлопнув дверью и вложив в это всю свою обиду и гнев, и якобы сохранив тем самым остатки достоинства, - детская реакция, за которую, ты знаешь это наверняка, тебе будет страшно неловко, когда ты немного успокоишься, - но порой этот импульс настолько силен, что тебя словно поднимает, отрывает от земли неукротимая сила, и толкает вон из комнаты, вопреки всякому сопротивлению разума. И тем более удивительно, что именно в такие моменты ты вдруг оказываешься способным предельно четко осознавать, что, уйдя сейчас, ты пожалеешь – пожалеешь сильно, очень сильно - еще до того, как дойдешь до этой самой двери, которой намеревался демонстративно хлопнуть, отсекая все нити, все возникшие связи, все переплетения и перемычки.

И ты остаешься. Остаешься, хотя все уже сказано, решение принято и его, скорее всего, не изменят, - а твое задетое самолюбие вопит, что тебе этого уже и не надо, - остаешься, ни на что не надеясь, но в то же время прекрасно понимая, что самый последний шанс что-то изменить если и остается, то только сейчас, и только такой ценой – всей своей волей усмирив собственную вставшую на дыбы гордость, - потом уже точно никогда.

И я еще какое-то время сидела рядом с ним. То ли пытаясь найти слова и что-то еще сказать, то ли в ожидании, что он добавит что-нибудь к уже сказанному. Чем дольше я оставалась, тем сильнее было мое унижение: но та сила, что ударной волной чуть не вышвырнула меня из комнаты после его слов, сейчас словно пригвоздила меня к дивану. Наконец я вышла из этого оцепенения. Поставив бокал на подлокотник, встала. Передумав, взяла его обратно, и – удивляя саму себя своим неизвестно откуда взявшимся хладнокровием и самообладанием: готовый было произойти эмоциональный взрыв словно кто-то в одно мгновение «выключил» – я прошла на кухню, где долила себе анисовой настойки, после чего, так же спокойно поставив бутылку обратно в шкафчик, отправилась с полным бокалом в свою комнату.

- Это трудно, - услышала я за спиной его голос и от неожиданности вздрогнула, чуть не расплескав настойку.

- Показывать людям маяки, - уточнил он, и это однозначно не было похоже на то, что я так надеялась и хотела от него услышать.

Я прошла в спальню, достала из шкафа сумку и сложила свои вещи: их было немного, а потому занять себя сборами мне удалось совсем ненадолго. Ложиться было рано, читать в таком состоянии я бы не смогла, смотреть кино тоже - сосредоточиться не получилось бы: все мои внутренние «сейсмографы» регистрировали сильнейшую «подземную» активность, толчки и настораживающие движения внутренних плит и пластов.

В такие минуты все, что нужно – просто переждать, пока твой организм отфильтрует токсины от выброшенных в кровь гормонов и нейромедиаторов, которые и заставляют тебя испытывать все эти эмоции: досаду, раздражение, желание разрушать, ломать дрова, переть напролом, добиваться своего любой ценой, мстить и делать больно. Просто заняться чем-то, чтобы дать организму время произвести все необходимые ликвидационные мероприятия, после чего ты снова будешь чистым здравомыслием и благоразумием, но именно в тот момент, когда ты больше всего в этом нуждаешься, ни отвлечься, ни занять себя тебе ничем не удастся: зарождающийся внутри вулкан будет требовать извержения и, скорее всего, оно неотвратимо произойдет. Если бы изобрели препараты, нейтрализующие гормональный коктейль в пропитанных им клетках, все эти непродуктивные эмоции – раз уж мы живем в обществе, где эти эмоции порицаемы, да и в которых, действительно, как во всех остальных рудиментах, уже нет никакой нужды. Способность реагировать состоянием аффекта на ситуацию опасности для жизни – прекрасное умение в условиях, когда подобные ситуации – повседневная реальность. Но в безопасном современном мире такая реакция – принимать за угрожающее жизни любое состояние разногласия с кем-либо - разрушительна для тебя самого: не нашедшая цели и выхода наружу, она бьет по твоим собственным оборонным валам и стенам изнутри.

Я включила ноутбук, чтобы набросать черновик и записать некоторые важные фрагменты будущего текста. Собираясь с мыслями, какое-то время сидела и смотрела, словно в трансе, на экран монитора.

Курсор выжидающе мигал на белом пространстве чистого листа, пульсировал, готовый начать укладывать одну за другой буквы в красивые строки, проторять дороги и тропы, оплетая ими еще нехоженые междупутья, приглашающе мерцал, как сигнал маяка, обещающий непростое, но точно целенаправленное продвижение по глади пустой пока еще страницы.

Неделя. Неделя на необитаемом острове. Выпадение из реальности. Блаженное состояние пребывания вне всяческих «надо» - своих и чужих - и даже вне всяческих «хочу». Ни чувства долга, ни чувства вины, ни сожалений, ни раскаяний, ни этого вечного не проходящего ожидания недобросовестных злонамеренных интерпретаций твоих поступков окружающими и их неадекватных негативных реакций на твои действия или бездействие. Безмятежное посекундное существование – пребывание сущим, пребывание живым существом – шаг за шагом, вдох за выдохом, глоток воды за глотком, удар сердца за ударом. Андрей Иванович, ну что же ты, ну как же ты так? Разбаловал меня, приучил, приручил, а сейчас взял и одним махом – ампутировал, отрубил, отодрал меня, приросшую уже, от всего этого живьем?

Как ни странно, но, несмотря на лихорадочное возбуждение, которое все еще, как рубиновые бисеринки в остывающих углях камина, воспалено пульсировало в каждом нервном волокне, сознание было ясным и работоспособным: вспоминалось, обдумывалось и писалось мне на редкость легко и продуктивно. И хотя пережитое унижение уже начало трансформироваться в отторжение того, кто стал его причиной, я пока еще могла думать об Андрее Ивановиче довольно отстраненно, и описывать его беспристрастно и даже почти объективно.

Все началось с двух слов в путеводителе: в ожидании встречи с руководителем туристической компании, о предложениях которой мне предстояло писать рекламный материал в журнал, я пролистывала взятый на стойке администратора буклет о наших местных достопримечательностях, в частности, об уникальном судоходном пути - деревянном шлюзованном канале, которому было уже без малого двести лет. Четыре из пяти шлюзов системы, как и сам канал, были в той или иной степени разрушены: почти четверть века ими не пользовались - но самый первый в «лестнице», посетить который и приглашал путеводитель, оставался целым и крепким – его камеры поддерживали в порядке, чтобы не дать обмелеть водохранилищу, снабжающему водой тамошнюю гидроэлектростанцию. По этой же причине сооружение охранялось: путеводитель самым очаровательным образом называл его сторожа «смотрителем шлюза».  

Смотритель шлюза.

Как «смотритель маяка» или «станционный смотритель» - хранитель укрытия, спасатель от безлюдья и «беспогодья», крошечный источник человеческого тепла, носитель огонька жизни в эпицентре штормов и метели, - текст с таким названием просто обречен стать классикой!

Вернувшись в редакцию после долгого и нудного интервью с отталкивающе высокомерным и надменным туристическим боссом, я, едва преодолевая нетерпение, вышла на страницу любителей сплавов на байдарках, где в одном из многочисленных альбомов нашла интересующие меня фотографии. Снимки были паршивого качества – никогда не понимала, зачем выкладывать подобный мусор в сеть: большая группа людей, снятых далеко (лица мелкие) и в движении (а потому еще и размытые) – и как следует рассмотреть таинственного смотрителя мне не удалось. Но у меня возникло одно очень необычное ощущение – дежавю? воспоминание о красивом забытом сне? совпадение фрагмента реальности с любимой фантазией? – ощущение «полновесности», материальности происходящего, странное потому, что обычно незнакомые люди для нашего сознания – «пустоты», бесплотные призраки, невесомые струения воздуха. Только имеющего значение, важного для себя человека воспринимаешь, как нечто, обладающее объемом, теплом и гравитацией, влияющей на орбиты всех тел в твоей личной планетарной системе.

Впервые нечто подобное я пережила в детстве, когда мы с отцом-грибником шли по лесу, а из кустов взлетел потревоженный нами глухарь. Я не видела тогда самой птицы между ветвей - я была без очков, ребенком я ненавидела свои уродливые очки и носила их только в случае крайней необходимости, - но в тот момент я всей кожей почувствовала присутствие рядом этой теплой живой тяжести, грузно поднявшейся в воздух и вызвавшей ощущение его уплотнения.

Такое же ощущение уплотнения, утяжеления воздуха испытывала я, глядя на это неразличимое в толпе мелких и нечетких пятен лицо, - но, если этих других «пятен» для меня словно не было, то это лицо совершенно осязаемо было.

Последующие недели я об этом не думала, но внутри, под нахламлением сиюминутных мыслей о разрозненных обыденных заботах, поселилось подспудное не проходящее беспокойство, которое не давало мне сосредоточиться на чем-либо полностью, потому что все, на чем я пыталась сконцентрироваться, вызывало ощущение нервирующей незначимости – все это было не то.

Пару месяцев спустя я, изумленная таким невероятным совпадением, вновь услышала о старом шлюзе и его смотрителе от одного пожилого профессора.

Импозантный ученый муж с окладистой белоснежной бородой и такой же густой и белоснежной, старомодно зачесанной наверх челкой, в старомодном же костюме с жилеткой, частенько появлялся в редакции с предложениями-просьбами (или, пожалуй, это уже даже можно было назвать раздражающе настойчивыми требованиями) написать об очередном архитектурном памятнике, находящемся под угрозой уничтожения. Присутствовавшие в такие моменты в редакции журналисты, утомленные чрезмерно активной гражданской позицией многодеятельного профессора, дотошного и докучливого, завидев солидную высокую фигуру в костюме-тройке, малодушно разбегались по укромным редакционным углам: общаться с въедливым академиком приходилось самому непроворному и неосторожно замешкавшемуся бедолаге.

Но в тот раз под благодарно-недоумевающие взгляды коллег я сама вызвалась поговорить с неугомонным активистом, едва услышала на планерке о том, что очередным артефактом, аварийным состоянием которого он озабочен, оказался мой шлюз.

Руководство компании, на балансе которой находилась проблемная гидротехническая постройка, давно тяготело к тому, чтобы перекрыть заболоченный канал глухой бетонной плитой вместо полусгнивших деревянных конструкций – и дело с концом. Однако ученые выступали за сохранение выдающейся шлюзовой системы в качестве исторического наследия и туристического маршрута. Пока волонтеры добивались финансирования, шли годы, а створки ворот камер так и оставались намертво заколоченными. Статьей в СМИ профессор рассчитывал спровоцировать общественный резонанс, что позволило бы научному сообществу заручиться поддержкой населения на очередных слушаниях по поводу выделения средств на реставрацию.

С просьбой провести для меня экскурсию профессор посоветовал обратиться к охраннику шлюза – Андрею Ивановичу: так я впервые услышала это имя.

Я внимательно слушала своего элегантного статного собеседника, но моими мыслями окончательно и целиком завладел становившийся все более реальным – материализовывавшийся прямо на глазах - далекий и совершенно посторонний для меня незнакомец. Я еще не знала, что увижу, услышу и узнаю, но я уже нестерпимо хотела написать обо всем этом: текст с названием «Смотритель шлюза» обязательно должен был быть, и именно я должна была стать его автором.

Редактор особого восторга от профессорской затеи вовсе не испытывал: дауншифтинг – совсем не та тема, что может заинтересовать издание, пропагандирующее образ жизни жителя современного мегаполиса: сотрудника большой корпорации, самозабвенного карьериста и азартного потребителя.

Однако под нажимом неожиданно - при его интеллигентности - беззастенчиво настырного академика, редактор согласился отпустить меня в неблизкое путешествие при условии, что моя статья будет не о каких-то там скучных, «никому не нужных «бревнах»», а об одиноком сумасшедшем отшельнике в духе «как страшно так жить».

Я с энтузиазмом согласилась с выдвинутым условием, хотя в такие минуты бывала сама себе неприятна - игра в а-ля «гонза-журналистику» уже начала вызывать во мне еще не до конца осознанный, но все более выраженный внутренний протест: мне не хотелось писать «исподтишка-циничных» подлых статей - а уж тем более о тех, о ком запросто можно было позволить себе подобных статей не писать.  

Андрей Иванович, разрушив все мои ожидания, лестным мое предложение вовсе не счел, и с поразившим упорством давать интервью долго отказывался, потому что – я видела это – проницательный, не доверял мне, хотя и никак не давал этого понять, и попыток уличить меня в нечестности и непорядочности, даже нечаянных, не делал. Мы переписывались без малого полгода - с середины весны до середины осени. Поначалу он отвечал на мои сообщения не сразу, писал раз в пять-семь дней: это держало в постоянном напряжении и все больше распаляло мой интерес к нему. Раз за разом я ловила себя на мысли, что очередное его письмо снова и снова становилось самым приятным и занимающим мысли событием из всего, что случалось за день, а то и за всю неделю, хотя лето было традиционно богато на разнообразные поездки и встречи.

Спустя некоторое время – на что я не могла не обратить внимания – Андрей Иванович стал появляться в сети чаще: через, а то и каждый день. Было бы, наверное, слишком нескромно и самонадеянно связывать его выросшую интернет-активность с усиливающейся увлеченностью моей персоной (и я не позволяла себе такого рода «прозрений») - но, в любом случае, это обстоятельство очень льстило и воодушевляло меня.

У меня успела сформироваться своеобразная зависимость от нашей с ним переписки: я рассказывала ему свои новости, забавные и печальные, порой даже трагичные, он немногословно, но тонко и остроумно комментировал мои сообщения, приводил меткие, не замусоленные цитаты классиков, поддерживал, утешал и подбадривал меня.

С первых дней нашей виртуальной дружбы я стала замечать за собой, что часто мысленно «разговариваю» с ним - и потом впоследствии порой не могла вспомнить и отличить, о чем мы говорили на самом деле, а о чем только во время этих моих внутренних с ним «бесед».

Я могу найти тему для разговора практически с любым собеседником, мне не составляет труда подстроиться под каждого конкретного человека, подобрать нужные интонации и слова, которые помогут мне расположить его к нашему с ним диалогу. Однако, несмотря на то, что многие вещи я делаю почти автоматически, все равно подобное общение – это работа, несложная, но однообразная, а потому скучная, изматывающая и быстро надоедающая: мне начал становиться все более обременительным этот театр одного актера, режиссера и драматурга, актер, режиссер и драматург в котором – я.

Андрей Иванович не был пассивным слушателем, приемником: он сообщал, давал - и очень много давал мне.

В своих письмах он рассказал, как он, юрист и преподаватель университета, много лет назад сдал свою квартиру в городе и уехал жить сюда, на окраину мира, в столицу всех медвежьих углов планеты, если не совсем к черту на рога, то уже во вполне полноценное «предрожье»: его прадед, дед и какое-то недолгое время отец работали самыми что ни на есть настоящими смотрителями ныне печально знаменитого шлюза.

Официально должность Андрея Ивановича называлась «начальник гидроузла», но его обязанностью было следить за состоянием плотины и камер и защищать их от браконьеров-«бомбистов», гидроудары от подводных взрывов которых расшатывали и без того ненадежные крепления. В лучшие времена в навигационный период шлюзованием занимались еще три матроса-судопропускника, сейчас Андрей Иванович управлялся один, но, по его словам, каких-либо внештатных ситуаций и конфликтов практически не возникало, хотя на старом канале бывало немало туристов: сам шлюз, руины средневекового монастыря на дальнем берегу, неработающий старинный маяк, погибшие при наполнении водохранилища водопады в древнем русле осушенной реки, протекавшей когда-то, в свою очередь, по жерлу реликтового вулкана, а также менее романтические, но более практичные рыбные и грибные места вокруг – все это, безусловно, очень привлекало ученых, исследователей, диких туристов, рыбаков, собирателей и краеведов-любителей всех мастей.

В поселке с некогда немаленьким количеством домов сейчас жилыми оставались всего два: Андрея Ивановича и его соседки Натальи Петровны. Свободолюбивая и своенравная Тетьнаташа, не ужившись в одной квартире с дочкой и зятем, «в сердцах» съехала в деревню ко всеобщему облегчению. Летом некоторые «усадьбы» на время оживали, когда в «родовые поместья» наведывались сезонные обитатели.

Андрей Иванович сдавал гостевой дом с баней и недостатка в жильцах не испытывал ни зимой, ни летом. Показывал своим посетителям окрестности, хотя быть экскурсоводом соглашался неохотно и не всегда: потому и уезжал в свое время анахоретствовать, что тяготился большими скоплениями людей.

Тетьнаташа продавала туристам собранные ею ягоды, грибы и варенья-соленья из них, готовила завтраки-обеды-ужины. Также в ее импровизированной «трапезной-лавке» на дому можно было приобрести предметы первой необходимости: зубную пасту и щетки, средства от насекомых, мыло, шампунь и прочую мелочевку, имеющую свойство или быть забытой и не взятой с собой – и внезапно понадобившейся, или закончившейся за время отдыха (неправдоподобно, но, как я позже узнаю, у Тетьнаташи можно было разжиться даже барьерными контрацептивами: «Что я, по-твоему, совсем темная, что ли?», - негодовала предприимчивая пенсионерка, увидев мое вытянувшееся от удивления лицо. «И что, берут?» «Берут!» - не верить Тетьнаташе причин у меня не было…)

На эти доходы оба отшельника и жили в когда-то довольно густонаселенном, а сейчас оставленном «населенном» пункте, официально «население» которого, согласно последней переписи, составлял один человек – ныне уже давно покойный предшественник двух новых поселян.

И хотя поначалу Андрей Иванович заподозрил во мне типичную современную поверхностную и недалекую, но самонадеянную и самовлюбленную позерку, постепенно его несколько саркастичное отношение ко мне изменилось: при сохраняющейся настороженности и недопонимании причин моего интереса к нему, в его интонациях все отчетливее зазвучало расположение и доверие.

После затянувшихся переговоров он согласился, наконец, на встречу, вынудив меня дать слово, что писать я буду не о нем, а исключительно об окружающих достопамятностях - я обещала ему это, прекрасно понимая, что сдержать своего обещания не смогу: редактор требовал и ждал от меня совсем другого текста.

Но в тот момент главным для меня было попасть в поселок у злополучного шлюза – а уж как я буду выкручиваться потом – потом и буду решать.

Андрей Иванович встретил меня с автобуса на трассе: дальше нам предстояло пройти сквозь лес по грунтовой дороге.

Он, что здорово выбило меня из колеи, оказался совсем, совсем не таким, каким я его себе представляла. Я идеализировала его в фантазиях, но, вместе с тем, в глубине души ожидала, что не ошибусь в своих опасениях увидеть некое сочетание «старца-пещерника» и «одичавшего геолога»: интеллигентного и закомплексованного холостяка, робеющего в женском обществе и прячущего скованность за агрессивным равнодушием, не очень успешного в профессиональном плане – или, точнее, не востребованного, неинтересного современному рынку вакансий обладателя не стереотипного мышления, обиженного на мир за его «мелкотравчатость» запросов, консервативного и брюзгливого нелюдима в возрасте, «наказывающего» современное общество потребления своим презрением к его ценностям, - ведь кто еще по доброй воле согласится сбежать от цивилизации в такую вот «непонарошковскую» глухомань?

По этой же причине, к слову, и стало возможно то, что наша виртуальная коммуникация была настолько непринужденной: лишенное и намека на заигрывание и непроизвольного стремления произвести впечатление, неизбежных всегда, когда два представителя человеческого вида если и не претендуют на какие-либо более тесные отношения, то, в любом случае, осознают, что это вовсе не-немыслимо, - наше с ним взаимодействие вполне можно было назвать общением «чистых» разумов.

На самом же деле Андрей Иванович оказался гораздо моложе - ему было всего около сорока пяти, высоким и подтянутым, с темными с проседью, но густыми, ничуть не поредевшими волосами, безусым и безбородым, с совсем еще молодыми ясными голубыми глазами и ироничными морщинками в уголках век. Он не был похож на аутсайдера: в нем не ощущалось характерных для «проигравших» пробоин в оболочке, через которые так и сквозит этот специфический жар, это хорошо узнаваемое излучение вины, стыда от поражения, агрессивной готовности отрицать неуспех и судорожного стремления переложить ответственность за все на мир извне. Его отстраненность происходила от его намеренного, сознательного «не-участия» в происходящем: он позволял ситуации быть, не пытаясь активно препятствовать или содействовать ее развитию. Оставаясь в пределах своего личного пространства, он не вторгался в чужие и не впускал никого в свои. В обществе, где психологические границы нарушаются постоянно и совершенно варварским образом, где случайные прохожие считают себя вправе – даже полагают своим долгом - вваливаться к тебе со своими нравоучениями, советами, требованиями и претензиями, подобное умение держать оборону, не нападая и не особо напрягаясь с защитой, не оправдываясь и не осуждая в ответ с целью дать сдачи, - это была чрезвычайно незаурядная и весьма завидная способность.

Предполагая гостить у немолодого провинциала, увидев далеко не старого и – что очень смутило меня - более чем привлекательного мужчину, я, с одной стороны, испытала что-то сродни ликованию от того, что ожидаемого разочарования внезапно не случилось, а с другой - и это переживание было намного сильнее – я совсем растерялась. Мои упорные попытки напроситься в гости в этом новом свете начали выглядеть «недвусмысленно двусмысленно» – Андрей Иванович ведь не знал, что я так сильно заблуждалась относительно его возраста. Нам предстояло провести вместе три дня (автобус проходил по трассе мимо старой деревни дважды в неделю) под одной крышей: гостевой домик был занят, и гостеприимный хозяин согласился разместить меня в собственном.

Мы шли через лес, и я пыталась решить для себя, имеет ли смысл подчеркнуть, что мой визит носит исключительно деловой характер, или же не стоит делать этого аккурат потому, что именно такими уточнениями ты и переводишь общение из деловой плоскости в какую-то другую, более… опасную.

Все эти размышления и сомнения лишали меня возможности сосредоточиться и придумать тему для разговора. Я изо всех сил старалась не начать наш диалог вопросом «не скучно ли вам тут» - самым банальным из всех возможных, что не только продемонстрировало бы мою журналистскую беспомощность, но и, вдобавок ко всему, что было бы довольно оскорбительным для моего собеседника, как оскорбительно любое проявление заносчивости и снобизма гостя – а уж тем более не прошенного и не званого.

С тяжелого, низкого неба струился рассеянный свет, который, казалось, не сумев продраться сквозь эту студенистую серость, запутался и повис, как в паутине, в непрозрачном и «отекшем» от осенних дождей воздухе.

В своей короткой курточке и джинсах очень скоро я начала отчаянно мерзнуть: одежда быстро напиталась холодной моросью, новый стильный горчичный шарф рыхлой вязки и шапочка к нему, которые смотрелись такими уютными и теплыми на манекене в торговом центре, в северном позднеосеннем лесу обнаружили свою полную несостоятельность - остекленевшая синтетика не грела, как если бы ее не было вовсе. От проливных дождей, не прекращавшихся всю осень, дорога была в глубоких разливанных лужах, и мои новые изящные полуботинки тотчас промокли, а руки в тонких перчатках приобрели оттенок брюха дохлой рыбы.

Андрей Иванович бросал на меня взгляды, которым родители смотрят на чужое (своего бы уже давно распекли от души) неразумное дитя – сочувственно-порицающе, - вздыхал и чуть качал головой.

- Простите меня, я совсем не подумал – тут идти-то всего три километра… Нужно было, конечно, взять машину…

Сообщение о предстоящих трех километрах пешей прогулки вызвали во мне такое тоскливое уныние, что я даже перестала переживать по поводу того, что начало разговора так и не придумывалось: формулировать в этот момент я могла только жалостливые молитвы с просьбами, чтобы эта бесконечная дорога поскорей закончилась.

- Возьмите, - Андрей Иванович протянул мне фляжку в кожаном футляре с тиснением. – Это все, что я могу для вас сейчас сделать. Это анисовая настойка.

Я не стала заставлять уговаривать себя и сделала обжигающий глоток, вдыхая волшебный запах и удивляясь очередному совпадению: запах аниса - мой любимый запах.

Сознание мягко и плавно стало таким же нечетким и затуманенным, как магический пейзаж вокруг.

klhphEPUQnA

«Красиво тут у вас» - было второй фразой, с которой я не могла позволить себе начать разговор: не оскорбительная для собеседника, журналистскую беспомощность она выдает еще больше. Перебирая в уме варианты тем, я помимо своей воли вдруг честно призналась:

- Андрей Иванович, я так замерзла, что ничего не соображаю, и не могу придумать, о чем поговорить.  

Он улыбнулся. Искренне и настолько доброжелательно, что меня будто обдало потоком теплого воздуха.

С некоторым неверием я прислушивалась к своим ощущениям: рядом с ним было не «нервно», не беспокойно, не тяжело. Не было – как это обычно случается в присутствии малознакомых людей – страха, что он как-то - нечаянно или намеренно – заденет тебя, заставит почувствовать себя неловко, плеснет на твои перегретые от напряжения внутренние провода ушат холодной воды, испарения которой, взметнувшись ядерным грибом, вызовут замыкание всех твоих систем. Рядом с ним почти физически ощущалось, что ему вообще не интересно и ни за чем не нужно знать о тебе что-то нелицеприятное: поиск инородных тел на чужих роговицах и злорадное удовлетворение от обнаруженного чужого несовершенства – это стопроцентно точно не его удовольствие.

- Я помню: вы считаете, что людям обязательно нужно о чем-то разговаривать, - в одном из своих писем я объяснила ему свое желание познакомиться с ним лично нехваткой в жизни по-настоящему остроумных собеседников.

- Вы со мною не согласны? – говорить мне приходилось, обходя и перепрыгивая лужи, и на фоне Андрея Ивановича, уверенно бороздящего ручьи в своих непромокаемых прорезиненных ботинках, я выглядела самим воплощением мельтешения и полной утраты контроля над обстоятельствами.

Он протянул мне руку, помогая преодолеть очередное мини-озерцо на моем пути.

- Большинство разговоров – это просто попытка сделать вид, что присутствие другого человека рядом оправдано и имеет хоть какой-то смысл. Сегодня люди не нужны друг другу для какой-либо совместной деятельности. «Содержательная беседа» - надуманный, искусственный повод побыть в обществе. Любая книга содержит больше информации, чем самый «умный» разговор. Я не потерял бы ровным счетом ничего, не услышь я девяносто процентов выслушанных за жизнь из вежливости ничем не замечательных чужих новостей и банальнейших рассуждений о смысле бытия.

- Андрей Иванович, но вы говорите какие-то ужасно немодные вещи!

- Я сейчас начну ворчать по-стариковски! – он на самом деле чуть сердился и даже не пытался завуалировать это улыбкой. - Я уже достаточно немолод, чтобы позволить себе говорить не модные вещи, а то, что думаю.

Он снова протянул мне руку.

- У разговоров есть и другие цели и задачи. Произвести хорошее впечатление, например.

- А зачем вам нужно нравиться всем подряд? Вы возьмете у меня интервью и уедете, и мы с вами никогда больше не увидимся - зачем вам производить впечатление на случайного и недолгого попутчика?

Я была несколько обескуражена и озадачена тем, что он не поддержал моей попытки завести ни к чему не обязывающий обмен репликами ни о чем, а втянул меня в дискуссию, требующую обдуманных и развернутых, не односложных ответов, - и не сразу нашлась, что сказать.

- Ну, чтобы не навязывать себя тому, кому ты не интересен или даже неприятен… Кроме того, хотя в вашем голосе и слышится осуждение этого, но мне кажется, что в желании нравиться нет ничего постыдного - это нормально: каждому хотелось бы быть оцененным по достоинству.  

- Чтобы окружающие понимали, сколько чести ты оказываешь им своим присутствием в их жизни?  

Я рассмеялась.

- Я думаю, Андрей Иванович, что, скорее, все как раз наоборот – ты не чувствуешь себя стоящим чужого внимания, и сообщая некую «полезную» информацию, тем самым как бы пытаешься повысить свою «нужность»: чтобы потраченное на тебя время собеседник не счел потерянным совсем уж впустую.

Сейчас, когда я пишу о нем, я понимаю, что наши с ним диалоги могут показаться не совсем правдоподобными: люди так не говорят - люди так не умеют – не имеют возможности научиться - так говорить. Но наше с ним общение начиналось как письменное, многие вещи были продуманы и сформулированы «на бумаге»: мы с ним обменивались, по сути, заготовленными в уме текстами сообщений.

Еще совсем недавно меня саму страшно угнетала любая ситуация, требующая «оформления» мысли в слова. Я хорошо помню то приводящее в отчаяние бессилие: написание первых газетных заметок сопровождалось в буквальном смысле паническими атаками, когда собранная информация, которую предстояло изложить, казалась лишь кучей безнадежно перемешанных кусков паззла, составить из которых целостную картину представлялось задачей совершенно недостижимой. Каждое рассуждение, каждое логическое построение, каждую удачную формулировку как драгоценную крупицу, приходилось «добывать», «выламывать» из крайне жесткой, неподатливой и огорчительно скудной породы. Но, снова и снова оказываясь в подобных ситуациях и будучи вынужденной делать это – делать свои внутренние состояния и переживания словами - я начала замечать, как это становится для меня все проще и получается все лучше, как увеличивается объем памяти и словарный запас, как повышается скорость восприятия и анализа получаемой информации и вырабатывается способность оперировать большим ее количеством: умение мыслить, рассуждать, видеть взаимосвязи между явлениями и делать выводы - развивается, как и любое другое, но в обычной жизни этой возможности – вербализовать свои мысли - практически нет. У большинства людей их отношение к разным явлениям действительности хранится в подсознании в виде смутных не отрефлексированных ассоциаций, когда человек не может толком объяснить, почему та или иная ситуация обижает его, ранит, кажется оскорбительной или унижающей – все происходит на уровне «что-то не так», «все понимаю, а сказать не могу». Мышление среднестатистического носителя языка – беспомощные обломки фраз, мучительная, как асфиксия, острая недостаточность номинаций, развалины матриц синтаксиса, словно бы создающих непроходимое магнитное поле, по которому неповоротливое инертное сознание с трудом передвигает железный лом слов, пытаясь уложить их в относительно грамотное сочленение.

Самое ценное, что дала мне работа в журналистике – прекрасную возможность научиться обосновывать каждое свое убеждение и, что гораздо важнее, - обзавестись ими.

- Вы нравиться не пытаетесь, не так ли, Андрей Иванович?

- Здесь у меня нет необходимости в этом.

Так повелось, что за полгода переписки мы с ним так и не перешли «на ты»: я – потому как испытывала к нему искреннее уважение и полагала, что он намного старше, Андрей Иванович держался за свое «вы» в отношении меня, как мне казалось, потому что, поначалу нужное ему, чтобы сохранять дистанцию, со временем оно стало одной из отличительных черт нашего общения, придающей ему особый шарм: так или иначе, мне бесконечно нравилось это его «вы» - старомодно галантное и обворожительно «дворянское».

- А что касается ваших опасений: будьте спокойны, ваше общество мне ничуть не в тягость, напротив, оно очень приятно мне, - я еще никогда не слышала, чтобы комплименты говорили так: это была не лесть, не дежурная вежливость и не стремление расположить к себе, - спокойная констатация факта без свойственных подобным признаниям подсознательных опасений спровоцировать в собеседнике настороженность и подозрения насчет тайных своекорыстных умыслов оказанной любезности.

- Поэтому вы можете позволить себе обращаться ко мне не с целью выяснения моего отношения к вам, а только в том случае, когда у вас действительно будет потребность в этом. И мне здесь не скучно.

Я пристально взглянула на него, но он продолжал смотреть на дорогу перед собой.

- И, да, у нас здесь очень красиво, - он не интересничал, не играл в «телепата» и не любовался своей проницательностью со стороны – в нем вообще не было ничего показного и деланного.

Как правило, люди стремятся повлиять на чужое отношение, «дать подсказку», как они хотят быть воспринятыми. Употребляя привычные, хорошо знакомые всем выражения-штампы и прибегая к шаблонным моделям поведения, они пытаются вызывать только желаемые, строго определенные, заданные выбранной ими стратегией ответные реакции окружающих.

Андрей Иванович не прилагал ни малейших усилий для того, чтобы предвосхищать мои возможные неверные выводы о нем: он предоставлял мне полную свободу выбора в моих оценках его действий и слов, оставлял за мной право на любое мое впечатление от него.

- Не пугайтесь, я не умею читать ваши мысли. Просто угадать это несложно. Спасибо, что вы все-таки не стали задавать эти вопросы, - с вопросительной полуулыбкой он снова протянул мне свою фляжку:

– Или вы считаете себя недостаточно заслуживающей этого?  

Я молча взяла протянутую мне емкость.  

Я была в полном замешательстве.

Все было совсем, совсем не похоже на то, к чему я внутренне готовилась и к чему была готова.  

 

 

Погасший маяк

 

 

Дом Андрея Ивановича отстоял от остальных дворов деревни: довольно новый коттедж из бруса возвышался прямо на скалистом берегу широкой порожистой реки, воды которой низвергались с вершины деревянной переливной плотины чуть поодаль. Я видела такое только в кино и мне казалось, что в жизни так не бывает: эта картина - дом у живописного водопада – кажется слишком кинематографичной, «постановочно-отретушированной», «книжно-идеальной» - сказочно-красивой – настолько, что даже невольно начинаешь чувствовать себя немного виноватым, если можешь позволить себе нечто похожее в реальности.

Внутри дом тоже приятно удивил: я настроилась наблюдать повсеместные признаки «холостяцкой» запущенности, помноженной на деревенскую неряшливость и небрежность, но просторное светлое помещение без внутренних перегородок между гостиной, кухней и столовой оказалось чистым, незахламленным и даже каким-то немного пустым: бревенчатые стены без отделки, стеллаж с аккуратными рядами книг, диван – точнее, широкая деревянная скамья с объемными подушками, кресло-качалка, камин с коллекцией раритетных керосиновых ламп на полке, большая часть которых, как объяснил хозяин дома, была еще из тех, что использовались для освещения шлюза в далекие времена, когда на канале не было электричества.

Мне очень понравилась эта аскетичность интерьера: есть что-то отталкивающее, раздражающе немужское в мужчинах, разбирающихся в ковриках, вазах и шторах. Да, это действительно так: бывают вещи, которые позволительны мужчине только в том случае, если их сделала-повесила-постелила для него женщина.  

- Хотите есть? – предложил Андрей Иванович, ставя на плиту сковородку.

Я была зверски голодной: сказывались, видимо, ранний подъем на автобус и долгая прогулка по холодному осеннему лесу – но я отчаянно смущалась есть при нем.

Удивительно, что, табуировав физические отношения, человечество осталось столь нечувствительным и безразличным к этому виду человеческих контактов, в котором, как считается, ничего такого нет, но который на самом деле требует намного большего участия и вызывает гораздо более интенсивное и глубинное взаимодействие внутренних структур, что в разы сильнее, важнее – страшнее - чем контакт физический. Для считающегося «заурядно-бытовым» совместного принятия пищи в действительности требуется больше доверия, чем для первого обнажения перед сексуальным партнером.

Подростком я смущалась жевать даже перед плакатами с изображением своих любимых актеров и рок-музыкантов: еда казалась чем-то слишком «прозаично-земным», «унижающе-приземленным», недостойным сверхчеловека – небожителя - которым выглядел в моих глазах кумир. Люди изо всех сил изображают из себя вымышленных персонажей книг и кино, играют - в разной степени талантливо, а чаще совершенно бездарно, чудовищно переигрывая, воспроизводя серию избитых приемов, - увиденные когда-то и покорившие их роли. Старательно пытаясь походить на бумажных принцев и принцесс из идеального бестелесного мира детской раскраски, они делают вид, что не едят, не спят, не посещают «комнату для чтения» и почти не дышат – ведут себя так, будто родились в одежде, а внутри у них – ничем не заполненная пластмассовая кукольная полость.

Есть в присутствии другого человека – это признаться в своей человечности – человекности, - это разрешить другому узнать, что на самом деле под одеждой ты – как и он - абсолютно голый, а под кожей у тебя – кровь и слезы, - а люди ужасно не любят в таком признаваться.

- Я планировала обедать у вашей соседки, Натальи Петровны, - поспешила я уверить радушного хозяина дома в своей способности пропитаться, не создавая ему дополнительных проблем.

- Не беспокойтесь, вы не объедите меня.

- Спасибо. Но я все равно чувствую себя бедным родственником. «Покормякой» - знаете такое слово?

- Слово замечательное.  

- Вы не составите мне компанию, Андрей Иванович? – насторожилась я, увидев, что он достал из шкафчика всего одну тарелку.

- Приехали эксперты из Финляндии – оценить состояние шлюза: наши волонтеры снова подали заявку на получение очередного гранта. Мне нужно отнести документы и бумаги, которые они попросили.

- Мне очень неудобно, - снова поразила себя своим чистосердечным признанием я: Андрей Иванович каким-то непостижимым образом, ничего особого для этого не предпринимая, умел сделать неловкую ситуацию такой, словно бы ничего неловкого в ней нет вовсе. - Вы не задумывались над тем, что этот процесс…

- Безусловно, - невероятно интимный, - нашел он точное определение, которое пыталась подобрать я. - Есть даже такая притча: великий мудрец отравился похлебкой в доме бедняка. К больному учителю пришли его удрученные ученики и обрушились с проклятиями в адрес несчастного владельца лачуги, угощение которого и стало роковым для их высокочтимого наставника. Однако мудрец попросил своих разгневанных учеников замолчать. Потому как отведать предложенное от души, от всего сердца – священный долг гостя, - рассказывая, Андрей Иванович помешивал на сковородке картошку с грибами: как человек с богатым опытом деревенского каникулярного детства, я безошибочно распознала своеобычный запах еды, готовившейся в печи. - Корни этих традиций, к слову, уходят глубоко-глубоко в прошлое. В языческом мифологическом сознании имелось представление, будто после смерти люди перевоплощаются в тотемных животных. Загробного мира для первобытного человека не существовало: он видел вокруг себя мир людей и мир зверей - невидимого мира его воображение измыслить для себя не могло. Следовательно, из этого вытекало, что, если человек из одного видимого мира исчезал – умирал - он возникал в другом видимом мире – в другом, животном, обличье: ведь не мог же он деться вообще никуда. Именно отсюда возникло представление еще об одной трансформации: будто тотемное животное - животное-покровитель, животное-податель благ, волшебное животное, обладающее магическими способностями и свойствами, - может наделить ими человека еще до перемещения того в царство зверей, еще в бытность его человеком. Ребенок появлялся на свет из чрева женщины, обладая чертами, присущими своим отцу и матери: по всему выходило, что, если поместить человека в утробу тотема и заставить его «родить» – то такой «новорожденный» тоже будет похож на своего нового могущественного родителя. Ведь таким образом человек «перерождался»: «переродить» - это еще раз родить то, что уже рождено, переделать, улучшить, усовершенствовать нечто, уже имеющееся, - Андрей Иванович положил разогретый обед на тарелку и, поставив ее, аппетитно дымящуюся, на стол, приглашающе кивнул мне.

Я послушно села за стол, в то время как он подошел к стеллажу и начал искать что-то на полках.

- Вобрать неофита в себя животное могло одним - самым очевидным - способом: в результате заглатывания, съедения, а «рождение» осуществлялось посредством «выплевывания». На практике это осуществлялось путем помещения соискателя на какое-то время в выпотрошенную тушу: именно так проходили инициации - посвящение мальчика во взрослое мужское сообщество - у первобытных охотников. Был мальчик – был перерожден – стал мужчина. Прежнее существо исчезло, вместо него появилось новое - с новым статусом, новыми умениями, знаниями, правами и обязанностями. Отголоски охотничьих верований еще долго сохранялись в том, что шалаши для инициаций сооружали в виде распахнутой пасти животного: возможно, что и прообразом «избушки на курьих ножках» послужило некое ритуальное «зооморфное» сооружение. А мотив проглатывания и выхаркивания героя гигантским китом или другим зверем присутствует во многих мифах и сказках мира. Со временем эти представления изменились, и имевшаяся вначале пусть и своеобразная, но, надо отдать должное, довольно железная логика исказилась настолько, что почти утратилась: люди придумали, будто съедая что-то сам – а не будучи съеденным - ты обретаешь качества съеденного. Отсюда возникла идея причастия - съедая кусочек бога, ты сам как бы становишься немного богом, - рассказывая, Андрей Иванович периодически доставал какой-нибудь том, просматривал, откладывал в сторону нужный, ставил обратно тот, что нужен не был, и продолжая поиски, говорил, казалось, думая о чем-то своем.

Мне было спокойнее от того, что он не смотрел на меня.

Много и часто общаясь с самыми разными собеседниками, я обратила внимание, что человек неосознанно стремится избегать прямых зрительных контактов. Рассказчик автоматически пытается отвлечь чужой взгляд жестами, перенаправляя его тем самым на свои руки или на то, на что они указывают. Слушатель, задумчиво кивая, смотрит перед собой «ничего не видящим» взглядом. Я сама никогда не пользовалась диктофоном и записывала все свои интервью строго ручкой в блокнот, чтобы иметь возможность не смотреть на своего собеседника, чтобы у меня была веская объективная причина не встречаться с ним глазами.

Возможно, это детская, «страусиная» политика избегания признания имеющегося положения вещей. Ты никогда не знаешь, чего ждать от другого человека, а потому чужое присутствие – это всегда тревожащая ситуация неопределенности – читай: опасности, - но, как думает ребенок - если я чего-то не вижу - пока я этого не вижу - этого как будто нет.

Самое трудное в отношениях – смотреть друг другу в глаза. Выдерживать взгляд. 

Человек. Мужчина. Я вижу его. Он есть. Его не нет.  

И называть мужчину по имени. Не малодушно по имени-отчеству, и не уменьшительно-ласкательными прозвищами – все это отвлекающие уточнения, дополнительные наслоения, сведения о статусе и возрасте, под которыми оказывается надежно укрыта-погребена, как сердце в клетке ребер, изначальная база, первооснова, суть. Произнести просто «голое» имя - это как вскрыть все защиты и добраться до самого центра управления системой жизнеобеспечения. Недаром во всех примитивных культурах в обязательном порядке существовала разветвленная система табу, связанных с именем, и традиция приобретения человеком второго, «ненастоящего» псевдонима: «завладев» настоящим, недоброжелатель мог очень сильно навредить его обладателю.

Наверное, именно поэтому: интуитивно предощущая, что, сделав это, ты можешь задействовать материи, о которых не знаешь ничего, а потому можешь неосторожно активировать силы, с которыми не сумеешь совладать, - так безумно трусишь произнести имя.

Андрей.

Я не могла, мне было нелегко сделать это даже в мыслях – я невольно покосилась на него: я не произнесла этого вслух, он не слышал моих слишком громких размышлений, не догадался о них?

- Откуда вы все это знаете, Андрей Иванович?

- Мой хороший приятель – преподаватель филфака университета – читал цикл открытых лекций по славянской мифологии: я прослушал их в свое время.

- С трудом могу представить себе современного юриста, посещающего на досуге лекции по славянской мифологии!

- Отчего же, это было преизрядно занятно и познавательно, - он нашел все, что искал, и со стопкой книг в руках направился к двери.

Положив документы на полку, он по-мальчишечьи легко опустился на колено, чтобы завязать шнурки.

- Вот почему совместной трапезе всегда придавалось огромное сакральное значение: считалось, что тот, кто ел твой хлеб, не сможет стать тебе врагом – ведь вы стали чуть-чуть чем-то одним. По этой же причине гостей встречали хлебом-солью, и именно поэтому существовал – и сейчас сохраняется – обряд «кормления» умерших – «гостей» из другого мира, - когда на могилы кладут печенье и конфеты. Чтобы они не навредили живым. Принятие предложенного – это своего рода подписание пакта о ненападении, добровольное согласие на непричинение зла.

- И именно поэтому вы хотите накормить меня?

Спрятав улыбку и ничего не ответив, он застегнул куртку и, взяв свои книги, вышел.

Внутри под ребрами зародилось щекочущее напряжение, вулканической лавой «иголок» растекшееся по всему телу.

В Андрее Ивановиче сочетались не сочетаемые качества. Молодой и привлекательный современный мужчина, он был по-стариковски внимателен и заботлив, по-деревенски трогательно добродушен и снисходителен, не по-современному ласков (уже само это слово – ласка – сегодня архаизм) и человечен. Вместе с тем он был ироничен, остроумен, умен и даже саркастичен порой, но в его иронии не было желания дискредитировать, его умение видеть насквозь и знание истинных мотивов человеческих поступков – грозное и опасное оружие в руках недоброго мелочного пересмешника – он не использовал для того, чтобы утвердить собственное превосходство: он просто знал это, не пользуясь своим знанием против того, о ком он это знал. Даже в самом его имени содержалась эта эклектичность: холодное «княжеское» Андрей сочеталось с «простонародным», теплым и «домашним» Иванович.

Пообедав, я сложила посуду в мойку.

- Спасибо большое, - поблагодарила я появившегося в дверях хозяина дома. – Было невероятно вкусно! Вы сами готовите, Андрей Иванович?

- Крайне редко. Наталья Петровна готовит и помогает мне по дому: у нас с ней бартерные отношения. Я вожу ее в город – за «товаром», и так подсобляю всяко по мелочи, - он прошел в свою комнату.

Вот почему в доме так чисто, хотя совершенно невозможно было представить Андрея Ивановича, моющим полы.

- Вы готовы? Прогуляемся к шлюзу? Чтобы время не терять, - спросил он, появляясь из спальни.

- Я хотела помыть посуду… - я была немного задета его «чтобы время не терять»: за чье «потерянное» в обществе друг друга время – мое или свое - он переживал больше?

- Потом, оставьте. Идемте, пока не стемнело. Наденьте это: в своих нарядах вы тут долго не протянете, - он подал мне теплую мужскую, очевидно, свою, куртку и шерстяные носки.

Из шкафчика для обуви у входа он достал резиновые сапоги.

- Они вам большие, но другого выбора нет. Я попросил Наталью Петровну протопить вечером баню, чтобы вы не разболелись тут после нашей утренней прогулки.

В этом нелепом виде я и отправилась на экскурсию, бросив раздосадованный взгляд на свои «женственные» ботиночки у порога, которые не справились с возложенной на них миссией беречь от холода, и так подвели меня.

На улице нас ждали двое пожилых экспертов-финнов: оба светловолосые, с белесыми, почти невидимыми бровями и ресницами, невысокого роста, подвижные, потешно озабоченные происходящим, «мельтешливые», со своими характерно вздернутыми "финскими" носами они напоминали анимационных гномиков.

Чуть в стороне курил их переводчик лет пятидесяти-пятидесяти пяти.

- Алексей, - протянул он мне руку, внимательно и совершенно откровенно изучая меня.

В этом его спокойном твердом взгляде и во всей его осанке было что-то… офицерское.

Он несколько секунд не отпускал мою ладонь, глядя мне прямо в глаза, чем довольно сильно смутил меня.

Делегацией мы прошли по мосту и начали подниматься друг за другом сквозь лес. Узость тропинки, не позволявшей идти рядом, и шум водопада делали невозможной светскую беседу, что было очень кстати: я капризничала и злилась, и ничего не могла с этим поделать. Во-первых, мне не хотелось предстать в таком виде – в мужской, висящей на мне мешком чужой куртке и резиновых сапогах - перед посторонними людьми, тем более, мужчинами. Во-вторых, мне очень хотелось остаться с Андреем Ивановичем наедине - поразительно, как быстро у меня возникло чувство монополии на его общество.  

Деревянный двухкамерный шлюз, к которому мы тем временем приблизились, оказался не таким уж и «игрушечным», как мне представлялось: каждая камера была около четырех метров в ширину и около двадцати – в длину, метра два глубиной. Покрытые сочным зеленым мхом и черной плесенью бревна потемнели от времени, но выглядели крепкими. Сквозь деревянные створки верхних ворот просачивалась вода. Внутри камеры были установлены специальные балки-лаги, распирающие стенки, чтобы те не перекосило. Стены канала сохранились лишь местами, сам канал - заваленный гнилыми обломками бревен и ветками, с размытыми заболоченными берегами - терялся дальше в густых зарослях кустарника.

- Купцы больше ста лет добивались разрешения проложить здесь судоходный водный путь: река, вытекающая из озера, слишком порожистая для навигации. Но мельники, чьи мельницы стояли по всей реке, отчаянно сопротивлялись строительству канала со шлюзами и плотины: это привело бы к снижению необходимого им напора воды и – что волновало их гораздо больше - к приходу на местный рынок иногородних конкурентов. Я читал, что они даже как будто возводили фиктивные мельницы, чтобы в бесконечных челобитных царю создать видимость большей численности потенциальных «жертв» задуманной стройки. Строительство началось только в тридцатых годах девятнадцатого века. Канал и в лучшие свои времена использовался немного: слишком мелкий, и слишком узкие камеры, пройти здесь могли только небольшие баржи, и, по сути, только весной, во время паводка, и ранним летом – потом уровень воды падал. К шлюзам подходили большие купеческие корабли - порой их тянули по воде до двухсот человек бурлаков, - а дальше товар перегружали на суденышки поменьше, на конной тяге, и так, частями, спускали по ступеням шлюзов к селениям внизу. Позже лошадей сменили колесные буксиры. Шлюзование осуществлялось вручную - судно заводили в камеру, навалившись на рычаги, закрывали входные ворота, спускали воду, а потом так же руками открывали выходные ворота и выталкивали судно в подходной канал, - рассказывал Андрей Иванович.

Я слушала его, как заколдованная - не только из-за любопытных сведений и звучания его хорошо поставленного голоса, но и из-за его выразительной мимики, за которой я украдкой наблюдала: у него были очень красивой формы губы, и когда он так увлеченно говорил - как если бы читал вслух захватывающий рассказ – выражение его лица постоянно чуть менялось – я не столько слушала, сколько «смотрела» его, как кино.

Из этого моего спонтанного гипноза меня выдернул взгляд переводчика Алексея, который я случайно поймала на себе: его первоначальное недоумение – будто он не ожидал увидеть Андрея Ивановича в обществе молодой женщины – сменилось нескрываемой заинтригованностью. Я пыталась понять, замечает ли этот очевидный активный интерес ко мне Андрей Иванович – и не компрометирует ли это меня в его глазах? – и обратила внимание, что его же реакции изучает и наблюдательный Алексей, видимо, пытаясь предположить, в каких отношениях состоим мы с начальником гидроузла.

От всех этих мыслей мне сделалось душно и я расстегнула куртку.

Эксперты, обсуждая друг с другом что-то на финском, фотографировали камеры и ворота шлюза, Андрей Иванович был им пока больше не нужен, и он предложил мне пройтись дальше вдвоем, чему я несказанно обрадовалась.

Мы вышли к озеру и направились по каменистому берегу вдоль воды, и хотя я то и дело поскальзывалась, пребольно ударяясь намученными долгой утренней ходьбой пальцами ног о мокрые булыжники, от которых тонкая резина сапог защищала плохо, мыслей о том, что не стоило соглашаться на эту прогулку, даже не возникало.

В глубине, в самой глубокой точке подсознания - архаичной, сформировавшейся еще на эволюционном этапе «доразумности», отвечающей за интуицию, чувствование неощутимого, видение невидимого, понимание непостижимого, - происходила какая-то новая для меня внутренняя работа: я не знала, что именно, но всем своим естеством ощущала, что происходит что-то очень важное, меняющее мировоззрение, создающее тебя - личностеобразующее.

Темно-желтая пожухлая трава, высокая, в пояс, стойкая, неломкая, побитая штормами, снопами обвалилась на землю. Волны набегали на камни, неутомимые, любящие, не изменяющие своим гранитным берегам и не устающие от своей верности, гладили, ласкали их с не иссякающей нежностью. Чуть шелестела трава, с легким шумом омывали камни вспененные волны, подступающий к воде лес был полон шорохов, рождаемых ветром в почти облетевших кронах деревьев, - окружающая атмосфера была полна этого непрерывного шуршания и нашептывания, словно само мироздание пыталось то ли сообщить мне что-то, то ли «заговорить» меня, приворожить, возвести вокруг меня магические ауры-обереги.

Чуть поодаль на берегу завалился на бок остов брошенного деревянного баркаса с пробоинами в бортах.

На гранитной плите, выступающей в озеро, кто-то установил двухметровый деревянный крест с двухскатной «крышей», который удерживала насыпанная у его основания пирамида из камней.

- Раньше, до изобретения маяков, такие кресты использовали в качестве береговых ориентиров, кроме того, их перекладины указывали стороны света, так что крест служил еще и своеобразным компасом, - рассказывал Андрей Иванович, снимая с креста венок искусственных цветов.

- Не люблю, - объяснил он свое действие, словно оправдываясь, хотя у меня самой чесались руки сделать тоже самое: убрать этот вопиюще неуместный здесь в своей ненатуральной яркости акцент. – Тут никто не похоронен – это навигационные или обетные кресты, но туристы так и норовят поиграть в причастность к сакральному и осуществить какой-нибудь акт, который кажется им преисполненным высшего смысла, но на самом деле какого-либо смысла лишенный начисто.

Андрей Иванович беззлобно отбросил венок в кусты.

- Туристы частенько останавливаются здесь, снимают гостевой домик, просят протопить баню. Поначалу они очень взбудоражены и опьянены экзотикой и непривычными для них условиями: уединение, природа, тишина – модное отдохновение от супер-скоростей большого города. Но уже через пару часов на их лицах начинает читаться недоумение. Домик осмотрели, в бане двадцать минут посидели, огонь в камине разожгли – все галочки поставили, всю программу выполнили: а дальше что? Что еще делать? Что еще обежать, посмотреть, на ходу потрогать, ахнуть и сфотографировать? Им действительно словно бы недоступно понимание, что смысл не в том, чтобы растопить камин и, вычеркнув в ежедневнике этот пункт из планов на жизнь, нестись воплощать следующие пункты списка.

- А в чем смысл, Андрей Иванович?

- В том, чтобы каждый вечер целый вечер проводить у огня. Вечер за вечером.

- Вы поэтому захотели уехать?

- А почему вы захотели приехать ко мне? – его встречный вопрос был сформулирован как-то не совсем логично, а Андрей Иванович был не из тех, кто небрежно выбирает слова, приблизительно передающие требуемое содержание – каждое его слово было именно тем самым точным, самым подходящим, самым нужным ему, - и этот свой вопрос – «приехать ко мне», а не «приехать сюда» - он тоже сформулировал именно так не случайно - но я не могла с ходу понять, что именно он имел ввиду.

- Вы знаете, когда мне про вас рассказывали… - я пыталась снизить некоторую «литературность» своего монолога иронией, - у меня создался образ эдакого… философа, обладателя высшего знания, хранителя тайных скрижалей, уединившегося вдали от людской суеты… Образ всеведающего оракула, знающего ответы на все вопросы, все понявшего про жизнь и про людей, - это, наверное, один из самых притягательных для человеческого сознания образов. Хочется прийти к нему и получить внятные и конкретные, детализированные инструкции, как жить. Что правильно, что нет, что можно, что нельзя, как надо, как не надо, и что вообще тебе надо, а что – сто лет не надо...

Андрею Ивановичу мое смущение не передалось и мое легкое паясничание он не поддержал, оставшись абсолютно серьезным:

- Но я убежден, что каждый человек сам прекрасно знает, что ему на самом деле нужно.

- Ну да, наверняка универсальных правил нет, и каждый должен сам выстроить свою иерархию ценностей… Но иногда хочется, чтобы кто-то авторитетный узаконил, что ли, все то, что ты сам себе напридумывал. Придал этому статус неопровержимой истины. Чтобы никто больше не смог сбить тебя с толку, выбить почву из-под ног и заставить сомневаться в правильности выбранного тобой пути…

- То есть, вам нужен не учитель и знания, а тот, кто разрешит вам все то, что вы хотите?

Я рассмеялась.

- Похоже на то, - согласилась я: с ним это было легко и уже начало входить у меня в привычку – честно признаваться в своем истинном отношении к тем или иным вещам.

- А почему вы покраснели?

- А почему вы при вашей деликатности не сделали вид, что не заметили этого? Да, Андрей Иванович, учитель – это не совсем то, что я ищу. Учитель не стремится обеспечить ученику возможность самостоятельной эволюции, его цель не в том, чтобы помочь ученику найти и пройти свой путь, а в том, чтобы заставить ученика, ни на шаг не отклоняясь, пройти путь учителя, пройденный им самим, в свою очередь, за своим учителем. И любой мастер очень ревнив к успеху своего подопечного: ни один наставник не захочет, чтобы ученик превзошел его – поэтому, как это ни парадоксально, в глубине души никто не хочет никого ничему учить. К тому же люди любят объявлять своими учителями вещателей прописных истин, потому что даже информацию о том, что вода мокрая, им непременно нужно получить от кого-то: самостоятельно прийти к такому выводу они не в состоянии. Мне нужен не учитель, а тот, кто сможет подтвердить правильность моих наблюдений, умозаключений и принятых решений. 

- Никто никого ничему научить и не может: научиться чему-либо можно только самому. И никто не обладает полномочиями оценивать правильность чужого выбора: ни один человек в мире не может разрешить или запретить вам поступать так, как вы считаете для себя нужным. Кроме уголовного кодекса, конечно.

- А вот здесь вы ошибаетесь, Андрей Иванович. Люди могут запретить тебе делать то, что ты считаешь нужным, используя одно безотказно действенное средство. Насмешка. Игнорирование. Осуждение. Остракизм.

- Ну, гадких утят не убивают – у нас их сегодня даже больше не бьют.

Я снова рассмеялась.

- Ну вот мы и на месте!

Не быстро пробираясь по камням, то и дело поскальзываясь, но, несмотря на всю труднопроходимость маршрута как-то незаметно для меня, мы вышли на острие длинного мыса, по краю которого, оказывается, все это время и двигались.

На каменистом плато у самой воды, упираясь своими металлическими «ногами» в полуразрушенное, местами раскрошившееся и осыпавшееся бетонное основание, возвышался старый маяк, не увидеть башню которого среди верхушек деревьев я могла только по той причине, что была вынуждена постоянно смотреть под ноги, чтобы не упасть: Андрей Иванович вывел меня к маяку, которого я не замечала - не нашла дороги к объекту, призванному указывать путь.

К погасшим маякам нужны проводники.

 p0QHsZsyHw

На первый взгляд, в ржавом железном маяке не было ничего особенного. Не цилиндрический – формы «шахматной королевы», расширяющийся книзу «бальным платьем», с деревянной, ныне частично обвалившейся обшивкой верхней половины башни, с конусовидной крышей и опоясывающими верхнюю площадку перилами ограждения открытого смотрового балкона - это был не самый старинный, не самый грандиозный в плане архитектуры, довольно, надо признать, заурядный обыкновенный маяк, но меня внезапно охватило эйфорическое возбуждение.

Он делал это. Это не макет, не муляж, не бутафория. Это маяк «из плоти и крови», который был на самом деле, светил и который, возможно, в самом прямом смысле спас не одну человеческую жизнь: это чувствовалось в атмосфере вокруг него, все это особым образом структурировало окружающее пространство – и это пространство перестраивало, переустраивало, упорядочивало атомы твоей собственной внутренней сущности, вошедшей с ним в резонанс.

- Высота маяка – двадцать пять метров. Не боитесь? Поднимемся?

- Очень боюсь! Но я очень хочу подняться!

Ступени отвесной сквозной железной лестницы представляли собой три параллельных металлических прута, между которыми, как и между самими ступенями, зияли проемы – лестница состояла из «дыр» больше, чем из перил и перекрытий. На некоторых крохотных - едва умещались оба сапога – лестничных площадках ограждения не было вовсе, и прямо под твоими подошвами открывался убийственный вид на десятки метров свободного полета.

Выбравшись из люка на площадку, я вжалась спиной в металлическую стенку башни. От страха кололо в груди, немели руки, отнимались до боли ватные ноги и сводило судорогой стопы, а желудок словно распирал не таящий кусок льда. Но сверху открывалась такая ошеломительная панорама, что хранитель моего словарного запаса лишь виновато разводил руками, не сумев подобрать искомых мной определений.

Огромное озеро умиротворенно баюкало-наглаживало волнами-ладонями свой каменный берег – противоположный был где-то за линией горизонта, сливавшейся со свинцовой гладью бескрайней северной акватории.

Южные моря совсем другие.

Южное море заигрывает с тем, кто на его берегу, стремится ему нравиться, и оно нравится слишком многим. Я не люблю южные пляжи, я брезгую плавать в воде, в которой растворены огромные объемы секретов желез сотен человеческих тел, одновременно находящихся в ней – слишком много сброшено в такую воду чужой энергии, жгучих сгустков чужих страхов, тошнотворных склизких комков чужой жадности, мелочной подлости и суетливой озабоченности пошлой мышиной возней. На юге слишком много тепла, слишком много света и слишком быстры процессы разложения всего скоро перезревшего, переспевшего, лопнувшего, вскрывшегося и истекшего перебродившими соками. Южная вода – хорошо истолченная в ступе, без счета перелитая из пустого в порожнее, теплая, густая взвесь мути с потревоженного дна. Не умыться, не напиться, не очиститься и не наполниться такой.

На севере жизнь снаружи намазана тонким слоем – вся энергия внутри, в холоде без света хранится хорошо, сохраняет свежесть долго. Северной воде не нужен тот, кто на ее берегах, она безответна к восторгам и стонам, заклинаниям и взываниям, триумфу и проклятиям. Здесь не место мелкому, здесь не место жалкому. Здесь вся муть в глубинах, слежавшаяся, спрессованная, вода прозрачная до безжалостности: недаром Белым было названо северное море, южное – оно Черное.

- Раньше по берегам больших водоемов на расстоянии одного дня пути друг от друга стояли избенки, чтобы попавший в шторм рыбак или заблудившийся охотник могли переночевать, обсохнуть и обогреться у печи, - перекрикивая незатихающий гул ветра, наклонился ко мне Андрей Иванович. - Избушки не запирались, воспользоваться ими мог каждый. Неписанные правила были простые: ничего не ломать, оставить после себя порядок и, по возможности, немного каких-нибудь продуктов и дров. Вы чувствуете, какая колоссальная доза человечности была в этой традиции? Люди были нужны друг другу. Человек помогал другому человеку выживать. Сегодня человек человеку не нужен.

Порывы ветра, от которых перехватывало дыхание, заглушали его голос, и я придвинулась к нему поближе, - еще и для того, чтобы было немного теплее, чтобы хоть немного заслонять друг друга от шквалов.

- Этот маяк давно брошен. С современной спутниковой навигацией маяки стали бесполезны, их повсеместно демонтируют или они потихоньку разрушаются сами. Насколько я знаю, действующих маяков в мире уже практически не осталось. Скорее всего, и этот маяк исчезнет, канет в Лету, как и все остальные. Быть может, это была ваша последняя возможность своими глазами увидеть реальный маяк. Маяк – это свет, который один человек зажигал для другого, чтобы помочь ему найти дорогу. И сегодня маяки не нужны. Мне кажется, есть что-то неправильное в мире, в котором больше нет этой необходимости. Зажигать свет для того, кто в пути.

- Человек человеку нужен. Человек человеку всегда нужен, - запоздало возразила я немного безнадежным от осознания голословности своего заявления тоном: доказательств моего утверждения с ходу не вспоминалось.

- По-английски «маяк» – «lighthouse», - проигнорировал мое слабое несогласие Андрей Иванович. - «Дом света». Поэтично, не правда ли? Я читал, что сегодня заброшенные маяки выкупают в частную собственность и оборудуют в них гостиницы и рестораны. Некоторые самые эксцентричные натуры даже устраивают на маяках – прямо в открытом море – жилье и селятся в нем. Прямо над водой, потому что скала, на которой установлена башня, настолько крохотная, что вся целиком служит фундаментом для конструкции. Вы смогли бы жить так?

- Только не одна.

- Всех друзей на маяке не разместить, - Андрей Иванович смотрел на меня с полуулыбкой, которая могла бы быть скептичной, если бы ее обладателю ситуация не казалась настолько незначительной, что ему было лень тратить силы на скепсис.

- Нам пора возвращаться: темнеет! – он подошел к люку и начал медленно спускаться вниз.

Темнеет, а маяков больше нет.

Свет сегодня стал бездомным.

Судорожно цепляясь негнущимися от холода пальцами за железные перила, стараясь не смотреть вниз и рисуя в воображении самые леденящие кровь картины, я спускалась следом за своим спутником.

Мы возвращались домой и я шла, не замечая скользких камней под дрожащими ногами. От пережитого потрясения я чувствовала себя совершенно обессиленной, но не опустошенной – аккурат наоборот - переполненной.

- Андрей Иванович, но это тоже как-то не совсем правильно – человек человеку нужен, только когда он зачем-то нужен?

- А зачем он еще нужен?

- Но ведь это тоже как-то обидно - когда никто никому не нужен просто так.

- В детстве в бабушкиной деревне я частенько наблюдал, как на скамейке на улице сидит, словно скульптура, высеченная из дерева, одинокая старушка-соседка. Все заняты нескончаемой деревенской работой – а она, немощная, усохшая и сморщенная, как мумия, сгорбленная почти под прямым углом, вышла со двора на дорогу посмотреть, на сады, на редких детей – к делу в деревне были привлечены абсолютно все от мала до велика, и детей увидеть тоже можно было нечасто. На каждой деревенской улице был свой такой бессменный дозорный, застывший, как паук, в ожидании колебаний, произведенных живым телом. Любой оказавшийся в поле зрения прохожий воспринимался этими жадными поглотителями сплетен и слухов как форменное приключение, к каждому случайному встречному приставали они с жадным интересом: «Что где слыхать? - Ааа, ничего нигде не слыхать!». Но даже если удавалось просто с кем-то поздороваться – это уже было происшествие, фактура, как называете это вы, журналисты, - уже было о чем перед сном старику-мужу рассказать. Я помню, как бабушка приставала к деду с такими «сенсациями»: «Сегодня я того видела, ну, помнишь же, как его там, еб его мать!» «И что?» «Что-что, ничего! Видела его просто, еб его мать!», - нецензурные выражения в безупречной речи Андрея Ивановича звучали очень неожиданно, но довольно органично и не царапали слух – может, потому что это были цитаты, а может потому, что он делал и говорил то, что считал нужным, без инфантильной потребности непрестанно сверять и соотносить свое поведение с общепринятыми нормами из боязни разочаровать и вызвать возмущение такого же зависимого от предписаний, несамостоятельного в своих оценках действительности обладателя незрелой невзрослой психики.

- Поздним вечером на лавочку подсаживались соседи. Порой даже большие компании собирались, и тогда уж прохожие не пренебрегали внушительной аудиторией, как одиноким слушателем, на которого жаль время и красноречие тратить, - останавливались и рассказывали новости. Могли так засидеться до глухой ночи.

В этот момент я поскользнулась на камнях и упала бы, если бы Андрей Иванович не подхватил меня, - и непременно почувствовала бы себя неловко, если бы он не сделал это так, как сделал – между делом, не придав этому никакого значения, продолжая свой монолог: ему не было смешно – я не чувствовала себя смешной, - впрочем, ты никогда не бываешь смешон, если сам не чувствуешь себя смешным.

- Когда мне было лет семь, в нашем поселке произошла страшная трагедия. Соседская пятилетняя малышка баловалась с огнем и, когда в дом на минутку заглянула мать, спрятала руку с зажженной спичкой за спину. Платье начало тлеть, но мать уже вышла во двор. Пытаясь погасить вспыхнувшую одежду, ребенок начал бегать по дому – по всему ковру остались черные обугленные проплешинки от упавших на него капель расплавившейся синтетической ткани. Размером с бусину, я бы не заметил их, если бы на них не показал кто-то из присутствующих на похоронах. Девочка получила ожоги семидесяти процентов поверхности кожи. Она пролежала в коме два дня. Эти два дня весь городок жил в запредельном напряжении в ожидании известий из медицинского центра, куда ее отвезли. Невозможно было думать ни о чем другом, ужас, боль, отчаяние до спазма в груди, когда не можешь вдохнуть глубже, не давали отвлечься, заняться своими делами. Я до сих пор фотографически-отчетливо помню тот маленький, украшенный кружевными оборками, такой красивый, совсем кукольный гробик на двух табуретках, и те незаметные, но такие удушающе страшные антрацитовые пятнышки на ковре. В то время какие-либо события случались раз в месяц. Беды - раз в десятилетие. Катастрофы – раз в жизни. Сегодня каждую неделю может погибать по мегаполису – ты вообще не почувствуешь ничего, даже не обратишь внимания.

Уставшая, я едва поспевала за ним и за его рассуждением.

- Вы знаете, что раньше на похоронах всегда играл живой ансамбль? Душераздирающие тягучие звуки духовых инструментов раздавались по всей улице, по которой двигалась похоронная процессия, эхо достигало самых отдаленных переулков. Сидя дома в тот день, я долго-долго слышал удаляющиеся надрывные отголоски траурной мелодии, вытягивавшей из тебя все жилы. Казалось, будто это стонет от невыносимой боли утраты сам воздух, само окружающее пространство, само небо. Скорбь разливалась в атмосфере, черная и материальная, как дым. Чужое горе становилось частью твоей собственной жизни. Сегодня все большую популярность приобретает так называемая процедура «быстрой кремации» - когда тело увозят из морга прямиком в крематорий сотрудники специальной службы: все проходит без участия даже самых близких - без всех этих церемоний прощания, проводов и поминок. Родственников просто уведомляют, когда была констатирована смерть, произведена процедура кремации и где захоронена урна с прахом. Не требуй внимания. Не отвлекай. Ни при жизни, ни, уж тем более, после смерти: не до тебя.

Рассказ Андрея Ивановича произвел на меня сильнейшее подавляющее впечатление: заметив это, он улыбнулся, чтобы разрядить нечаянно созданную им тягостную атмосферу.

- Раньше люди проводили в обществе друг друга гораздо меньше времени и общались строго по делу. Человеческое общение уже давным-давно не роскошь, оно обесценено практически полностью. Сегодня человек испытывает сильнейшую передозировку, колоссальный переизбыток информации, людей и слов.    

- Дело даже не столько в том, что тебе не хватает людей и общения, - я насилу собралась с мыслями. - Обидно, скорее, то, что ты сам никому не нужен. Все-таки мы привыкли, что мы должны быть нужны. Востребованы. Это говорит о твоей успешности и ценности.

- То есть, люди вам нужны для того, чтобы быть нужной им? А оценка авторитетной фигуры, которую вы так ищете, вам нужна, чтобы повысить вашу ценность в глазах окружающих?

- Скорее, чтобы он, скажем так, сертифицировал твою деятельность.

- Выдал справку, что предъявитель оной – не «никому-не-нужен», а просто непонятый гений? И посрамил тем самым злопыхателей, утверждающих обратное?

Пытаясь скрыть замешательство, я фальшиво и неубедительно рассмеялась.

- Андрей Иванович, но если ты не нужен, то зачем ты нужен?

- А если посмотреть на это не с позиций «я нужен», а с позиций «мне нужно»? Твоя жизнь имеет смысл не потому, что ты кому-то нужен, а потому что это нужно тебе. Твоя жизнь нужна тебе. Но вы знаете, я вам немного не верю. Вы – молодая красивая девушка, вы известный успешный талантливый журналист: вы вполне встроены в современную картину мира и обладаете, скажем так, весьма привлекательным для общества человеческим капиталом.

- Не совсем так, Андрей Иванович, - поспешила я опровергнуть его доводы, чтобы не забыть свою только что сформулированную мысль, - и именно эта спешка отвлекла мое сознание от его исправно смущающих меня комплиментов. - Понимаете, это все - цейтнот, офис престижной редакции, бесконечно звонящий телефон, сотни сообщений в почтовом ящике, моя фамилия под большим текстом в дорогом модном журнале, командировки, обсуждение последних политических событий с коллегами, когда ты так сексуально куришь сигарету, у тебя такая дерзкая стильная стрижка, и ты выглядишь авторитетным экспертом, обладающим недоступной простым смертным информацией, секретными материалами, - я не уверена, что я не заставляю себя любить этот образ, не уверена, что это не самовнушение. Но я очень боюсь отказаться от своей уверенности в этом, потому что я не вижу альтернативы. Вы слышали об одном очень интересном эксперименте, когда две группы выполняли какую-то монотонную работу, но если в первой группе участникам эксперимента платили за нее, то вторая группа трудилась бесплатно. И те испытуемые, которые получили за свою работу деньги, на вопрос, понравилось ли им их занятие, признавались, что работа показалась им ужасно скучной, в то время как члены второй группы в один голос заявляли, что им очень понравилось делать то, что они делали. Это иллюстрирует механизм адаптации психики в условиях дискомфорта и когнитивного диссонанса: ты либо смиряешься с неудовлетворяющим тебя положением вещей и терпишь, потому что видишь в этом выгоду для себя, либо убеждаешь себя, что тебе нравится то, что происходит. В своем положении я не могу придумать для себя никаких выгод. Журналистика – это не то, что я люблю, скорее, это единственное, что я умею. Популярность? Как говорил Курт Кобейн, пусть лучше тебя ненавидят за то, кто ты есть, чем любят за то, кем ты не являешься. А я никак не могу решиться, отважиться на нелюбовь окружающих. Иногда так хочется сбежать от всего этого. Подальше. В деревню. На старый шлюз. Простите, я наговорила банальностей!

- От себя не убежишь. Видите, я тоже говорю банальности.

- Я как раз со всех ног бегу к себе.

- Вы сбежите отсюда через неделю.

Внутри у меня все сжалось-«схлопнулось» от его слов: эта была вторая формулировка, намекнувшая мне, что происходит что-то, чего я пока не вижу и не понимаю - и к чему я еще определенно не готова. Он сказал «вы сбежите», а не «вы сбежали бы» - и разница между этими двумя фразами была огромна: если во втором случае речь шла о гипотетическом положении вещей, то его вариант был прогнозом развития ситуации, которая уже есть.

- Почему вы так считаете? – спросила я первое, что пришло на ум.

- Вы же сами говорите, что не видите альтернативы.

О чем мы вообще говорим?

- Судопропускником на шлюз? – пошутила я, в растерянности продолжая говорить то, что меньше всего стоило говорить, и только тогда меня осенило, в чем заключалась истинная суть нашего странного разговора.

В то время как я по привычке рассуждала вслух, «простукивала» свои внутренние «стенки», по старой доброй женской традиции «просто жаловалась» и плакалась - чтобы выговориться, чтобы, проговаривая какие-то вещи, лучше уяснить их для себя, Андрей Иванович, в свою очередь, реагировал на происходящее чисто по-мужски: в отличие от женщин, которым более чем достаточно простого поддакивания «жилетки», мужчины, слыша чужие, особенно женские, стенания, отзываются предложением помочь, расценивая жалобу единственным образом - как просьбу или даже как требование помощи. По всему выходило, что мои абстрактные рассуждения о судьбах мира и моем собственном месте в нем он понял именно и только так: я прошу его забрать меня оттуда, где мне плохо.

От этого открытия в висках застучал пульс. Своими разговорами я еще хотела дать ему понять, что я «не из них», я другая, я «своя», мне можно доверять: он же подозревал меня в том, что я… навязываюсь ему.

А я даже не имела возможности оправдаться, потому что никаких непосредственных обвинений не прозвучало – все они были «неочевидно очевидны», - и в этой ситуации я бы почувствовала себя отвратительно жалкой, если бы не один нюанс – Андрей Иванович был явно не против, даже заметно хотел… не оттолкнуть меня.

- Возвращаясь к вашему вопросу, буду вынужден разочаровать вас: я не знаю, как надо жить. Но здесь я, по крайней мере, понял кое-что еще.

- Что? – в голову не проникало ни единого его слова, в сознании «шурсткой» стайкой сухих опавших листьев, поднятых в воздух порывом ветра, кружили разметавшиеся мысли.

- Что мне неинтересно знать это.

Быстро темнело, начал накрапывать дождь. Мы уже приближались к шлюзу, как Андрей Иванович подошел к самой воде и остановился.

Волны со «щенковской» игривостью набегали на носки наших резиновых сапог.

81u0ILQ wxw

- Я помню, как в детстве к бабушке приплывали старухи с дальних островов. Эта картина врезалась мне в память в мельчайших деталях: черная фигура, словно бы задубевшая от ветра, в челноке на воде. Стоя, орудуя одним веслом, старухи пересекали в одиночку – иногда в сильнейший шторм! - огромное озеро. Они никогда не соглашались на предложение переночевать. Разве что выпить чая. Купив у бабушки молоко, картошку или мед, сделав все, что им нужно, они непременно в тот же день отправлялись в обратный путь. В одиночку. В челноке. Через озеро. В шторм. Домой.

Начался отлив и вода отступила, обнажив полосу песчаного дна. Мы стояли рядом, глядя на волны. Дождь усилился, с капюшона уже вовсю бежали ручейки, а натруженные ноги отчаянно ныли от усталости, но я стояла и смотрела на водную рябь, поглощая каждое мгновение этого фантастического вечера, понимая, что мои невеликие страдания стоят каждого из них - и что потом я буду благодарна себе за то, что потерпела сейчас и впитала их все.

- Некоторым из них было по девяносто лет! Неулыбчивые, молчаливые суровые северные старухи, почерневшие, как заветренные бревна срубов их изб. Они носили массивные лапти и, чтобы не мерзнуть - а плыть по холодному озеру им приходилось по много часов – они обматывали ноги в несколько слоев онуч. И, знаете, что поражало меня больше всего? От них не исходило неприятного запаха. Они хорошо пахли – лесом… озерной водой… сухой травой… Бабушка заставляла меня заваривать и подавать им чай, быть гостеприимным, хотя меня эти старухи не на шутку пугали: их фигуры в длинных мрачных хламидах казались по-настоящему зловещими. Случалось, какая-нибудь из них брала прядь моих волос и начинала перебирать в своих скрюченных, растрескавшихся от старости и холодной воды пальцах, бормоча какие-то заклинания, - в этот момент Андрей Иванович повернулся ко мне и, нырнув рукой вглубь моего капюшона – его прохладные гладкие пальцы чуть скользнули по моей шее, – извлек наружу прядь моих волос, накрутил ее на палец, словно иллюстрируя, как это было с ним много лет назад, и отпустил – развиваясь, локон упал мне на плечо.

Этим своим непредвиденным проникновением, внедрением без предупреждения в мое личное пространство он будто снял все мои защиты – точнее я не успела выставить их. Все мои мембраны вдруг сделались совершенно проницаемыми, словно треснул ледяной кокон и я оказалась без панциря, экзоскелета, стала бескостной – ватный позвоночный столб с трудом удерживал обвисшую на нем безвольную массу. Очень захотелось присесть, а лучше прилечь.

- Бабушка всякий раз после такого – от греха - срочно тащила меня в баню, где устраивала форменный шаманский ритуал, разве что без плясок с бубном: шептала, молилась, крестилась, омывала мне лицо и руки, утирала подолом своей юбки... – не замечая моего смятения, словно вовсе ничего не произошло, продолжал он свой рассказ, глядя на волны и улыбаясь своим мыслям. – Вспоминая об этом сейчас, я думаю, что у тех старух не было недобрых умыслов. Мы просто не понимали смыслов их обрядов и ритуалов. Заходя в дом, они закрывали за собой двери, нашептывая заговоры: чтобы вслед за ними в жилище не проникло что-нибудь чуждое и враждебное. И всегда оставляли нам в знак благодарности подарки: плетеные корзины, шкатулки, сборы трав, мудреные амулеты. Отношение к нечистой силе в этих краях всегда было очень уважительным. Бабушка регулярно ставила блюдечко с молоком на чердаке – для домового - и, представьте: многочисленные коты, что неизменно шастали там, не трогали это молоко! На мои скептичные замечания, что и домовой не шибко налегает на угощение, бабушка всегда отвечала: «Пьет-пьет! Просто он берет не все – только самое главное!». Но идемте - я совсем вас заболтал и снова заморозил! - он будто «очнулся» и «вспомнил», что я рядом и, словно пытаясь реабилитироваться за эту свою непреднамеренную невнимательность, взял мои красные гусиные лапки в свои руки, чтобы немного согреть.

В этом его жесте не было ни намека на какое-то посягательство, это было импульсивное желание сделать что-то хорошее, что ты можешь сделать – тому, кто в этом нуждается.

Аюверда утверждает, что люди – их «внутренние тела» – состоят из трех стихий: воды, огня и воздуха. Я всегда со скепсисом относилась ко всякого рода эзотерике, но в тот момент, когда мои кисти погрузились в его тепло, я почувствовала себя именно так – словно я вся состою из чистого воздуха, словно я – бесплотный сгусток тумана, колебание воздушного потока, готовое быть рассеянным малейшим дуновением ветра. Все мои мысли, сама способность мыслить и сила воли – как атомы газа, выпущенного из содержащей его емкости, разлетелись-растворились в атмосфере вокруг. Я подумала, насколько это точное слово – «испарились» - вот они были чем-то вполне осязаемым, вещественным и локализованным, - а вот стали распыленным облаком микро-капель влаги над залитой жаром кожей.

Мне никак не удавалось взять под контроль дыхание, оно стало учащенным и слишком шумным – слишком слышным, и выдающим меня с головой. Мне отчаянно не хватало воздуха, но я старалась не хватать его ртом. Ни о чем не думать было легко – в голове не было ни единой мысли.

Вот как оно выглядит и на что это похоже – ветер в голове.

Я вся – ветер.

Если бы он сейчас сделал… что, угодно, я бы…

- Идемте, – он разжал свои пальцы и отпустил мои.

Я втянула руки в длинные рукава куртки, чтобы сохранить переданное им тепло, чтобы подольше удержать фантомное ощущение сжатия моих кистей сильными мужскими ладонями.

Мы миновали шлюз и прошли через лес. Шум начавшегося ливня сливался с шипением «кипевшей» под плотиной воды.

Баня располагалась внизу, подальше от водопада, где река разливалась и течение становилось не таким интенсивным и сбивающим с ног.

- Я попросил Наталью Петровну принести для вас ее самодельного мыла, - Андрей Иванович проводил меня до бревенчатого домика. - Она сама варит его по каким-то секретным рецептам своей белорусской бабки: по уверениям Натальи Петровны - знахарки: «бабкi-шаптухi», как называют это белорусы.

- Вы знаете белорусский язык?

- Немного. Моя жена была из Беларуси. Вы тоже, насколько я понял, оттуда?

- Да, - машинально ответила я, понимая, что напрочь выбита из колеи сообщением о наличии жены.

- Она умерла. Она тяжело болела, - вызвав во мне огромную благодарность за то, что он объяснился сразу, сам, не став создавать ситуации, в которой я была бы вынуждена либо задать бесконечно непростой и в любой своей формулировке так или иначе бестактный вопрос, либо не задать его - что тоже было бы не меньшей бестактностью, и что оставило бы меня в придачу ко всему в мучительном неведении, - сообщил он тоном, что на этом тема считается исчерпанной.

Он открыл дверь и на улицу, как из космического корабля в фильме о инопланетных пришельцах, хлынул поток света и вихрящегося в нем густого пара. 

В бане деловито хозяйничала тетя Наташа.

Она была чуть выше среднего роста и скорее сухощавой, но ее фигура почему-то производила впечатление крупной и какой-то... сверхплотной, неподъемной, «фундаментальной». Густые, пепельно-седые волосы были пострижены совсем коротко, по-мужски - и эта ее брутальная прическа, а также черные угольки ее цепких «ведьминых» глаз, крючковатый нос, жесткость ее коряжистого неподатливого тела и агрессивность ее формулировок резко диссонировали с исходившими от нее волнами добросердечности и великодушия: она была из тех натур, которые не ищут чужого расположения и симпатии, но влюбляют в себя с первых секунд знакомства.

Андрей Иванович представил нас друг другу и, заметно чувствуя себя здесь не к месту, перепоручил меня ее заботам и с видимым облегчением оставил нас.

Тетьнаташа принесла мне отвар трав для полоскания волос и то самое самодельное черное мыло.

Забавно, но страшные сказки Андрея Ивановича произвели на меня настолько сильное впечатление, что мне было не на шутку жутковато оставаться в бане одной. Я попросила Тетьнаташу не уходить, а подождать меня в предбаннике, - она согласилась, радуясь представившейся возможности поговорить.

– Я тут скоро с радио начну разговаривать! Из Андрея Ивановича слова клещами не вытянешь! Мыло мое из дегтя, березовой чаги, воска и перги, ну и масло там репейное, - доносился из-за двери ее громкий, сильный, здоровый полноценный голос, так разительно отличавшийся от паталогически предупредительных, «вежливеньких», тоненьких, «малокровных», рождаемых будто бы на последнем издыхании «городских» голосочков, присущих моим многочисленным знакомым. - Бабка моя, - слышишь меня?

- Да-да!

- Бабка моя немного «знала». Собирала травы, «шептала». Сухонькая, живая, вертлявая была, юркая, как ртуть, с жиденькой, но длинной - как сейчас помню - седой косой до пояса. Мало помнила она, конечно, но кое-что умела. Перед тем, как пойти в баню, она всегда за полчаса клала веники на полки, лила воду на камни и уходила: первый пар – для «банника», он первый парится, и только потом – люди. Она говорила, что на каждое новое тело претендует множество душ – тело достается лучшим. Поэтому обязательно нужно найти, понять, почему именно ты? Почему выбрали тебя? Если ты не выполняешь то, что должен, - ты напрасно занимаешь свое тело. И тогда в него может подселиться другая душа. У пьяниц, которые часто отсутствуют в своем теле, внутри может обитать сразу несколько потусторонних сутей. Любая пустая емкость в старину считалась проходом в другой мир, через который в наш может чертей набиться. Поэтому баба с пустым ведром считается плохой приметой.

- Тетьнаташ, а домовые бывают?

- А то! - в голосе Натальи Петровны отчетливо слышалось негодование по поводу этой моей демонстрации собственного агрессивного невежества. - Я когда сюда приехала, поставила на чердаке плошку с молоком. Ночью встала в туалет – и черт меня дернул проверить, на месте ли она. Поднялась я на чердак в темноте – божечки мои! – пустая плошка! Хотя я наливала ее до краев! Ну и что ты думаешь? - пришлось мне спуститься и отправиться в туалет опять!

- Может, это были коты? - продолжала упорствовать в своем скептицизме я, глотая смех.

- Где ты тут видела хоть одного завалящего кота? – возмутилась Наталья Петровна, но, хотя и откровенно нехотя, все же добавила:

- Андрей Иванович говорит, что это могли быть летучие мыши… Много их тут у нас.

Я отогревалась в сочном, «сдобном» живительном банном тепле, наполнялась им, заполнялась вся целительной влажностью и запахами трав, ощущая, как тает, разжижается и покидает тело вместе с дрожью угнездившийся в самой сердцевине костного мозга холод.

Щедро намыливая пахучей пеной мокрую кожу, блестящую в тусклом призрачном свете, растворенном в густых клубах непрозрачного матового пара, я чувствовала себя то ли русалкой, то ли молодой ведьмой, то ли невестой, которую готовят к древнему, полному тайных смыслов, значений и символов свадебному обряду – обретению – приобретению жизненно необходимого: «ищите и обрящете».

И вот о чем я думаю?

И не было ли действительно в моем последовательном стремлении попасть сюда тех подсознательных мотивов, что заподозрил во мне догадливый дальновидный смотритель шлюза?

Когда я вернулась в дом, в камине вовсю полыхало пламя, а на столе стоял приготовленный для меня ужин: испеченные Тетьнаташей рыбники и «калитки» - ржаные лепешки с начинкой из картофельного пюре.

- С легким паром! – поприветствовал меня Андрей Иванович из своей комнаты. – Ужин на столе.

- Я вижу, спасибо!

- Как все прошло?

- Я как заново родилась, Андрей Иванович!

Он вышел из спальни со стопкой чистого белья в руках. Положив ее на спинку дивана, он направился к буфету на кухне.

- Вы сами ловите рыбу, Андрей Иванович? – спросила я, устраиваясь за столом.

- Нет, я не рыбак и не охотник. Я даже не грибник.

- И вы снова не составите мне компанию?

- Я в баню. Поужинаю потом. Но вы не ждите меня.

- Вы так упорно хотите сохранить за собой возможность стать мне врагом?

Он поставил на стол бутылку с чуть мутноватой «маслянистой» жидкостью.

- Анисовая настойка. Мне показалось, она вам понравилась.

И тут он, опираясь обеими руками о столешницу, чуть нависая надо мной, посмотрел на меня. Впервые – как я осознала в тот момент - за весь этот невероятно долгий насыщенный день. Как нам удавалось столько времени ни разу не встретиться взглядами?

Мне понадобилась вся моя воля, вся моя сила, чтобы не отвести глаза. Наш странный зрительный поединок длился несколько секунд.

Раз. Два. Три. Четыре. Пять.

Не отрываясь, я стоически выдерживала его взгляд, чувствуя, как дрожат от напряжения волоконца моего биополя, как электризуется от происходящего вся поверхность тела и начинает болеть кожа лица, на подступах к которой я с усилием удерживала готовую залить скулы обжигающую пунцовость.

- Я вам не враг, - улыбнулся он.

Взяв со спинки дивана свою стопку, он направился к выходу, снял с вешалки куртку и, снова бросив на меня взгляд и улыбнувшись, толкнул дверь бедром и вышел на улицу.

У основания шеи, вверху между лопатками, зародилась и заструилась – вверх, под волосы, и вниз по позвоночнику - волна дрожи, словно бы отсюда, из самого позвоночного столба, вынули пробку, как валун из русла реки, открыв тем самым канал и дав этому энергетическому потоку возможность бежать, циркулировать, набирая скорость, прочищая внутренние русла.

Он лечил меня. Не знаю, как, но я, вечно напряженная, натянутая струна, ощущала, как расслабляются мышцы, снимаются блоки и зажимы, уходят страхи и тревожность. Я оттаиваю. Мне становится тепло. Я становлюсь теплой. Беспокойный рваный ветер, с ним я становлюсь тихой текучей водой.

Всего-то и надо. Несколько слов.

Я тебе не враг.

Я тебе не враг.

Но сколько людей ни разу не услышат их в своей жизни. И никогда в жизни не придут к этому пониманию. Что врагами, безвылазно засевшими в промерзших окопах, друг другу можно не быть.

Я помыла посуду и, накинув куртку, вышла с тазом за порог: я уже знала, что, хотя водопровод и канализация в доме были, но по возможности хозяин дома воду старался выливать во дворе. Я спустилась пониже, к бане, чтобы выплеснуть мыльную воду не у самого крыльца.

В это время Андрей Иванович непредвиденно вышел из предбанника. Не заметив меня, будучи ко мне спиной, он босиком направился по деревянному причалу к реке. Полотенце, которое он обернул вокруг бедер, он снял и бросил на дощатый настил, и, оказавшись полностью обнаженным, с хлестким всплеском нырнул в ледяные волны.

Пока я лихорадочно обдумывала, как мне быть – быстро бежать в дом, рискуя не успеть скрыться за дверью, чтобы он так и не узнал, что я видела его сейчас, или переждать, пока он вернется в баню, здесь, в тени, понадеявшись остаться незамеченной, - Андрей Иванович вынырнул из воды и, легко и непринужденно подтянувшись на руках, выбрался наверх.

По-прежнему не замечая меня, он наклонился, поднял полотенце и перекинул его через плечо. Впрочем, увидев меня, суетливо прикрываться тоже не стал.

Спокойно стянул полотенце с плеча и, держа его в руках перед собой, прошел по причалу и исчез за дверью предбанника.

Я возвращалась в дом, думая о том, что мне не нравится, мне очень не нравится, что мне очень понравилось то, что я увидела.

Я не рассчитывала на все это.

 

 

Воскресший водопад

 

 

Несмотря на сильную усталость, послебанную «разморенность», усыпляющий шум падающей с плотины воды и абсолютную убежденность, что я усну, не найдя в себе сил даже на то, чтобы раздеться перед тем, как лечь в кровать, заснуть в ту ночь я не могла долго. Сознание словно зацепилось за явь и не могло отсоединиться от нее – «растягиваясь» под собственным весом, оно «провисало» в полудрему, откуда «выскакивало» через какое-то время, как сжавшаяся пружина. Раз за разом я просыпалась от какой-то неясной тревоги, «подземными» толчками то и дело сбивающей сердце с ритма. Внутри словно лопались и вскрывались старые нарывы, выбрасывая в больную кровь все новые и новые порции своего радиоактивного содержимого, и кровеносная система не справлялась относить эти отравляющие отходы к фильтрам организма.

В голове, с одной стороны, негодовал и неистовствовал «голос мамы», ругавший меня за беспечность, неосторожность и даже некоторую неприличность моего поведения: я лежу в чужой постели в доме незнакомого мужчины за сотни километров от города – места, где должна быть. С другой стороны, я совершенно не ощущала даже самой легкой тревоги: он просто не мог сделать ничего плохого – никому, мне в том числе, - мне тем более. Не почувствовать его доброжелательности – точнее, полного отсутствия «зложелательности» было просто невозможно. Но как трудно люди доверяют друг другу, даже не задумываясь, как часто агрессию по отношению к себе они провоцируют именно этим своим незаслуженным, безосновательным, очень обидным и оскорбительным недоверием, которое является ничем иным, как косвенным обвинением другого человека в его способности - если не сказать склонности - к причинению зла.

Уснуть удалось только ближе к утру, а потому встала я поздно, в одиннадцать.

Я прошла в ванную и умылась: с утра, пока не почистишь зубы и не выпьешь кофе – не человек.

Андрея Ивановича дома не было, но на столе стояли высокая бронзовая турка с крышкой, винтажная «мельница» для кофейных зерен, пачка кофе, пакетики чая, сахарница, печенье, мед с имбирем, хлеб, который, как я знала, Тетьнаташа пекла сама, ее же «производства» вишневый джем: он опять приглашал меня к трапезе в одиночестве.

Позавтракав, я поставила себе еще кофе. Пока он готовился, взяла веник: на доски у камина насыпалось немного пепла – и подмела пол. От моих манипуляций вверх поднималась мельчайшая невесомая пыль, и я с наслаждением вдыхала эту неописуемо вкусную взвесь пепелинок, которую хотелось слизать прямо с воздуха, зачерпнув кончиком языка.

Я заканчивала свою мини-уборку, как в дом постучал и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь переводчик Алексей. Шумно вытирая ноги, старательно топая подошвами сапог о коврик у двери, не поднимая на меня глаз – будучи уверенным, что я есть внутри – он прокричал на весь дом:

- Хозяйка! Хозяин дома? – казалось, я всей кожей ощутила вибрацию сотрясенного его «капитанским» голосом воздуха.

- Нет. Не видела его еще с утра. Не знаю, где он может быть, - в тон своему собеседнику с интонациями «своего в доску парня» ответила я.

В этот момент на плите зашипел сбежавший кофе.

- Понятно! Наверное, ушел на пробежку. Пойду искать!

Немного задержавшись в дверях и окинув меня своим характерным – без тени сомнения в своем праве на это – внимательным взглядом с ног до головы, отметив веник в моих руках, он развернулся и вышел.

Глотая улыбку, я вытерла плиту, налила себе кофе и подошла с чашкой к окну, прислушиваясь к своим внутренним шумам и потрескиваниям.

В первое мгновение по желобкам и ложбинкам мозга по привычке метнулись дорожки жидкого огня: во мне полыхнула та самая хорошо известная сконфуженность провинциала, попавшего в привычную для него обстановку, которая жителю мегаполиса покажется скорее забавной экзотикой, но обнаружить симпатию к которой сам провинциал смущается отчаянно из опасений, что это будет воспринято как свидетельство его «не высокородного» происхождения и принадлежности к «низшей» касте.

Какое-то время современная «офис-леди» во мне рефлекторно сопротивлялась впускать случившееся в свое сознание, содрогаясь от деревенской бесцеремонности только что разыгравшейся сцены, но во всех моих синапсах неостановимо растворялись пузырьки будоражащего щекочущего удовольствия.

Он назвал меня «хозяйкой».

Он принял меня за его женщину.

До этого времени мы с ним были два посторонних друг другу, независимых объекта, два атома с нулевой валентностью, два изолированных провода, - обладатели статусов с полным набором характеристик, строго данному статусу соответствующих, два носителя предписанных дресс-кодом костюмов, два комплекта дежурных фраз, жестов и прочих внешних проявлений, заданных социальной ролью. И только в тот момент я впервые решилась продумать эту мысль. Что мы не «просто журналист» и «интервьюируемый».

Мы - два живых человеческих существа, которые… могут друг у друга быть.

Карамельные струи реки, вспененные на гребнях, неслись по своему широкому каменному ложу, гипнотизируя стремительным движением упругих потоков, бликуя «дельфинными» поверхностями перевивающихся течений. Легко срываемые ветром, на землю непрекращающимся листопадом осыпались-лились сухие золотые листья.

Я видела свое отражение в стекле. После тетьнаташиных настоев волосы красиво завивались в блестящие тугие локоны. Я взяла одну гладкую прядь и прокрутила ее между пальцами, как это делал он на берегу накануне вечером, пытаясь зародить, вызвать в своих нейронных цепочках вчерашние ощущения и пережить их все снова.

Мне хотелось бы побыть им и прочувствовать, каково это – трогать мои волосы, прикасаться ко мне, смотреть на меня. Мне нравилось быть собой, когда он трогает мои волосы, смотрит на меня, но это было… страшнее. А еще страшнее было самой смотреть на него, позволять себе думать о нем, разрешить себе осознать, что мне очень хочется… прикоснуться к нему.

Почему-то, признаваясь даже самому себе в своей симпатии к другому человеческому созданию, ты чувствуешь себя… пристыженным. Унизившимся. Будто ты делаешь что-то непристойное. «Тили-тили-тесто, жених и невеста» - сквозь бесчисленные годы человеческое подсознание несет в себе хронический «детсадовский» ужас перед уличением в неравнодушии. Словно тем самым ты не просто обнаруживаешь свою слабость - ты по собственной воле признаешь свою «второстепенность», даже некоторую «второсортность» по отношению к объекту симпатии. Сарказм и скепсис кажутся гораздо более привлекательной моделью поведения, хотя именно они - самая распространенная защитная реакция слабой, зажатой, многократно и глубоко травмированной, и так и не выросшей из всего этого психики, а стремление высмеять в отместку за собственное попадание в ситуацию осмеяния – единственный доступный такой психике вид взаимодействия с миром.

Он был вне всего этого, вне всех этих детских поломок, вне всех этих нездоровых состояний, вне всех этих разомкнутых цепей и развороченных русел: он мог позволить себе не защищаться от уже неопасной для его самооценки окружающей среды, и своей открытостью и принятием меня он предлагал мне этот контакт – напрямую, лицом к лицу, не окольными путями, не из-за забора, - выбравшись на свет божий из всех своих пещер, коконов, раковин, ужимок, нервических смешков и нервных тиков, полунамеков, выматывающего ожидания интервенции и упреждающей самообороны нападением, нескладных формулировок и стойкого желания провалиться сквозь землю от перманентного чувства неловкости.

Ведь это очень, очень просто – два человеческих существа, которые могут друг у друга быть, могут просто быть друг у друга.

Было уже за полдень, когда в дом вошел Андрей Иванович.

- Встали уже? Как спалось? Приснился жених невесте? - не раздеваясь, в куртке, он прошел на кухню, и я подавила улыбку, ощутив автоматически возникший во мне импульс поругать его за то, что он ходит по моим подметенным полам обутым.

- Жених?

- Ну, как же! Есть ведь такая примета: когда ложишься спать на новом месте, надо загадать желание: «ложусь на новом месте, приснись жених невесте!». Не слышали разве? Ну, вот, как же так! Такую возможность упустить!

- Что же вы вчера мне об этом ничего не сказали!

«Сокрушаясь», Андрей Иванович прищелкнул языком. Он смастерил себе бутерброд, положив на кусок хлеба словно топором отрубленный кусок масла и такой же кусок сыра, и, налив себе остатки кофе из турки, жевал на ходу, так - с чашкой в одной руке и бутербродом – в другой, - снова направляясь к выходу.

- Одевайтесь, я покажу вам кое что. Я жду вас на улице, - толкнув дверь бедром и чуть расплескав кофе, он, кающимся взглядом косясь на лужицу на полу и «виновато» втягивая голову в плечи, вышел наружу.

Я вытерла пол, оделась и вышла за ним следом, стараясь не бросать взгляды на причал у бани, воспоминания – точнее, борьба с мыслями о вчерашнем происшествии на котором уже порядком извела меня ночью.

Андрей Иванович с переводчиком Алексеем разговаривали, стоя на мосту: объясняя что-то, Андрей Иванович показывал куда-то в направлении устья реки рукой с остатками бутерброда в ней. Увидев меня, они оба, продолжая беседу, неторопливо направились в мою сторону.

- …вообще не боятся людей, - донеслись до меня звуки рассказа приблизившегося переводчика. – Один медведь летом заходит в деревню, жрет яблоки в садах, топчет грядки, а однажды даже попытался устроить берлогу прямо в огороде у одной бабки. Никогда такого не было. Ладно, ты спешишь, не буду тебя задерживать. Спасибо тебе, Иванович! - Андрей Иванович доел свой бутерброд и, вытерев освободившуюся руку о бедро, пожал протянутую Алексеем ладонь.  

- Красивая у тебя жена, Иванович, - вдруг добавил Алексей, кивнув в мою сторону, внимательно наблюдая за лицом начальника гидроузла.

Я захлебнулась вдохом, замерла в ожидании, что он ответит.

Андрей Иванович, не выразив ни тени смущения, провокаторски улыбаясь одним уголком губ, посмотрел на меня.

- Да, - проглотив то, что было у него во рту, с олимпийским спокойствием глядя мне в глаза, согласился он.

После чего, отхлебнув кофе, добавил:

- Очень.

Я не на шутку боялась, что напряженную работу моей грудной клетки не скрывает даже просторная мужская куртка: легкие бешено нагоняли внутрь кислород, щедро поставляя питание голодным язычкам пламени, с опасной жизнерадостностью заплясавшим по нервным окончаниям - вскипая, жар подступал к коже, угрожая излучиться наружу испепеляющей «солнечной короной».

Сделав для себя какие-то выводы, Алексей развернулся и направился обратно к мосту. Андрей Иванович с той же полуулыбкой на губах прошел мимо меня в дом – отнести пустую кружку.

- А если ты не произнес это заклинание перед сном, но на новом месте тебе приснился кто-то – это считается? Считается предсказанием? – спросила я, стараясь держаться, как ни в чем ни бывало, когда мы сели в его грязный, весь заляпанный размашистыми глиняными росчерками снаружи, но довольно ухоженный и чистый внутри внедорожник.

- Вот уж не знаю – не специалист! - заразительно рассмеялся он. – Проверьте сами. Расскажете потом. 

Впрочем, это было не так важно - он не снился мне ночью. Я думала о нем в те минуты, когда не спала, и продолжала «по инерции» думать своим «распятым» сознанием, проваливаясь в полудрему, которая была ближе к бодрствованию, чем к засыпанию в полном смысле слова, - «сновидение», увиденное в таком состоянии, тоже было ближе к обычной фантазии, чем к «вещему» сну.

- Куда мы едем, Андрей Иванович?

- Сейчас сами все увидите.

Он снял куртку и, развернувшись, бросил на заднее сиденье, на мгновение оказавшись между спинками наших кресел совсем близко ко мне – я почувствовала какой-то невероятно знакомый запах, вспомнить который в тот момент не смогла.

Джинсы натянулись на его подавшихся вперед узких и сильных, как у спортсмена, бедрах, плотно облегая тело, - я отвела глаза.

- Расскажите мне, что занимает ваши мысли сейчас, - попросил он, усаживаясь обратно и заводя машину. - Я вижу, что вы о чем-то сосредоточенно размышляете. Знаете, вы слишком много думаете. Слишком много вообще, а уж тем более слишком много для журналиста. И совсем уж слишком много для женщины.

Я улыбнулась – меня очень развеселил его очаровательный «возмутительный сексизм» и не трусливая ироничная не политкорректность.

- Вам это не нравится, Андрей Иванович?

- Еще как нравится. Расскажите что-нибудь. Я хочу послушать вас.

Обычно перед любой встречей я заранее продумываю, стараюсь «набросать» приблизительный список историй, которыми смогу заполнить возникшие паузы. К этому разговору я совершенно не готовилась, но с ним темы возникали сами собой.

- Я почему-то все утро думаю о вашем домовом. О том, что хотя он не пьет молоко, но берет самое главное.

- Так, - заинтригованно протянул он, поощряя начало и дальнейшую исповедь.

- Когда мне было тринадцать, я занималась баскетболом, Андрей Иванович.

- В самом деле? – искренне удивился он.

- Баскетбол я ненавидела лютой ненавистью, - его бровь снова «сломалась», но он промолчал, предоставляя мне возможность продолжать.

- Я безбожно прогуливала «баскетбольную», но не бросала совсем по двум причинам. Во-первых, к тому времени мною уже были брошены кружок по инкрустации соломкой, народные танцы - мне хотелось чего-нибудь посовременнее, но других хореографических направлений в нашем Доме творчества не было, - и музыкальная школа. Я хотела играть на пианино: открытый балкон, взлетающая от легкого сквозняка вуаль штор, длинные тонкие пальцы на клавишах и локоны, упавшие на взволнованное музыкой декольте… - Андрей Иванович слушал, одобрительно улыбаясь. - Но мама категорически отказалась покупать мне пианино и предложила поучиться играть на аккордеоне: аккордеон, когда я остыну к музыке, продать будет проще, а в случае, если его, не проданный, придется хранить – он места в квартире занимает меньше: пианино же на антресоль на запихать… Ребенок ведь должен чем-то увлекаться. Обязан бывать в коллективе. Общаться со сверстниками и социализироваться. «Баскетбольная» была моей индульгенцией. Свидетельством моей «не-нелюдимости». А, во-вторых, молодая девушка-тренер с подкупающей настойчивостью, которой совершенно невозможно было противостоять, вцепилась в меня мертвой хваткой – из-за моего роста, единственного, что во мне было от баскетболистки, - и мне было жаль расстраивать ее отказом. Да и как откажешь, когда в один из вечеров она со всей командой заявилась к нам домой уговаривать маму разрешить мне тренироваться: я наврала, что это родители запрещают мне посещать спортивную секцию – мама действительно не одобряла этого вида физической активности, но не категорически. Я так надеялась, что она не разрешит: из-за моих проблем с глазами – а она взяла и с легкостью согласилась, приняв мою игру в «умоляющего отпустить на тренировки» ребенка за чистую монету…

Андрей Иванович вглядывался через лобовое стекло и в зеркало заднего вида, изучал дорогу, всю в лужах и колдобинах, и, сосредоточенный на управлении, казалось, слушал меня между прочим, невнимательно. Но я знала, что он действительно слышит меня.

Часто собеседники, пытаясь подчеркнуть свою заинтересованность и увлеченность разговором, допускают одну очень большую ошибку: они начинают уточнять не имеющие значения детали, соглашаться, приводя свои примеры, или, что еще хуже, спорить, не испытывая особой в этом потребности – просто чтобы показать свое активное участие в дискуссии, что здорово сбивает с мысли, отвлекает, разрушает нужный настрой, иногда бесповоротно, отнимает силы, которые ты тратишь на то, чтобы отрефлексировать свои ощущения и «перекодировать» их в слова.

Андрей Иванович слушал, не перебивая, но не отрешенно – «вовлеченно», «сопроживательно».

- Играть я совершенно не умела, но мне нравилось чувствовать себя эдаким «дорогим приобретением клуба», поигрывать несуществующими мускулами: складывать, собираясь на соревнования, форму в спортивную сумку, лихо закидывать ее таким эффектным жестом на плечо и идти к автобусу таким вот шагом большой и важной кочки на ровном месте. В остальном же «баскетбольная» была для меня кромешным адом. Играть в очках было невозможно, контактных линз тогда еще не изобрели, и я элементарно не видела, кто свой, а кто противник, и летящего ко мне мяча, которым частенько пребольно прилетало по голове. Все очень веселились, и пуще всех - ждущие на скамейках своей очереди мальчишки: перед парнями опозорится всегда было как-то особенно оскорбительно. Но самое кошмарное начиналось после занятий в раздевалке. Куда вваливались пубертатные особи будущего мужского пола с целью сравнения мануальным способом размеров начавшихся уже девчоночьих неровностей. Это называлось «тискать», - я с досадой и раздражением на себя почувствовала, что краснею, но Андрей Иванович никак не дал мне понять, что мой рассказ хоть чем-то смущает его.

- Всякий раз я старалась побыстрей проскочить мимо раздевалки и выбежать на улицу. Но в протестующих девичьих воплях, гулко звенящих за моей спиной, отчетливо слышалось не только возмущение и гнев – самодовольство ощущалось в них тоже: мужское внимание, пусть даже и такого свойства, не могло не быть лестным и волнительным. И я не могу сейчас сказать, что я испытывала к этим крикам одно лишь осуждение – что-то вроде зависти в моем омерзении тоже, наверное, все-таки было. Я сиротливо брела сквозь ранний зимой сумрак, впереди стелилось пустынное заснеженное поле стадиона, а позади разливалось на снегу пятно света от ярко освещенных огромных окон-витрин спортивного зала с лихорадочно мечущимися в них возбужденными тенями, которыми твой уход остался совершенно не замечен... Мне не хотелось быть там, но мне не хотелось и уходить. Потому что тебе внушили, что общество – каким-бы оно ни было и насколько бы оно не было неподходящим тебе – это некое безусловное, жизненно необходимое и незаменимое благо. В тебе словно создают другое существо, формируют новое ложное сознание: закладывают в тебя не твои желания, учат думать не свои мысли, чувствовать не свои чувства, - я слушала себя и поражалась тому, как легко в разговоре с Андреем Ивановичем укладываются друг за другом звенья рассказа, как красиво сплетается цепь повествования - это был тот редкий случай, когда ты не натыкался на непробиваемую бетонную стену: канал был дружественно, гостеприимно открыт, он был весь открыт мне - всеми своими изголодавшимися порами я чувствовала воздействие этой силы притяжения, не дающей оторваться от поверхности, на которой только и возможна жизнь, и улететь в безвоздушную межзвездную бесконечность, где жизни нет.

- Однажды, когда мы с родителями отдыхали на Черном море, в комнате, которую мы по тогдашнему распространенному обыкновению снимали в чужой квартире, я нашла коллекцию открыток. Вам кажется, я говорю о чем-то несущественном и не связанном между собой, Андрей Иванович?

- Вовсе нет. Я же понимаю, что вы еще не закончили свою мысль. Продолжайте, мне очень интересно.

- Аккуратные увесистые пачки – открыток было очень, очень много – завернутые в пожелтевшую от времени газету, были помещены, почему-то, в странное место – узкую щель между боковой стенкой шкафа и стеной: скорее всего, забытые своим остывшим к ним собирателем, они просто туда завались. И хотя трогать в чужом доме ничего не разрешалось, оставшись как-то одна, обнаруженные мною сокровища я извлекла, развернула и пересмотрела их все. В одной стопке были собраны картинки с новогодними сюжетами: Снегурочками, белоснежными тройками, ажурными санями и искрящимися сугробами. Отдельно хранились открытки с розами и другими цветами, и отдельно – с мультипликационными персонажами, зверушками и солнышками. Самые понравившиеся экземпляры – расстаться с ними было выше моих сил – я украла, - его бровь в очередной раз изумленно взметнулась, но он не винил меня ни в чем, признавая непреодолимую силу обстоятельств, принудивших меня к преступлению, и отдавая должное моей мужественной честности.

- По возвращении домой я впервые в жизни хотела в детский сад: показать подружке свою головокружительную добычу. Подружке открытки понравились необычайно, и она начала неотступно выпрашивать у меня хотя бы несколько картинок. Мне всегда было пронзительно жалко каждого, кто не мог получить того, чего жаждал всей душой. К тому же восхищение другого человека предметом моей гордости всегда вызывало во мне что-то сродни чувству триумфа – переживание, по своей мощности не уступающее силе вожделения обладать реликвией. Я мучительно терзалась в течение всего дня, но к вечеру приняла это поистине неподъемное решение – оторвав от сердца, я вручила подружке часть своих бесценных сокровищ. Ее в тот день забрали из сада раньше меня: возвращаясь вечером с мамой домой я, не веря своим глазам, оглушенная, наблюдала, как по шоколадной мути лужи кружат, колеблемые ветром, размякшие до состояния грязной тряпочки картонные ошметки с еще виднеющимися на некоторых из них изящными головками в кокошниках – подружка то ли выронила, то ли выбросила мой подарок, со скоростью меркнущего света утратив к нему всякий интерес… Знаете, Андрей Иванович, говорят, будто у особо впечатлительных детей зрение падает вовсе не по физиологическим причинам: просто для их сверхчувствительного восприятия слишком болезненны многие картины окружающей их реальности, и организм защищает сам себя самым незамысловатым способом - лишая себя возможности получать травмирующую информацию, перекрывая каналы ее передачи. Мне это предположение всегда казалось очень похожим на правду, но вот что необъяснимо: обладая крайне слабым зрением с детства, именно то, что я рада была бы не видеть, я почему-то всегда видела кристально ясно.

Андрей Иванович быстро взглянул на меня и, на секунду утратив контроль за дорогой, на приличной скорости въехал в лужу: взрезав водную гладь, внедорожник поднял высокие брызги, стеклянными «крыльями» взметнувшиеся по его бокам. Взглядом извинившись за это неумышленное перебивание меня, он тем самым пригласил меня продолжать.

- Единственная причина, по которой мне хотелось встречаться с другими людьми - явить миру, поделиться с ближним красотой. И это единственная причина, по которой – возвращаясь к нашему с вами разговору - люди в современном мире могут быть зачем-то друг другу нужны. Совместное творчество, предложение результатов своего творчества и потребление чужих. Но сегодня что бы ты не предложил, ты получишь отказ, отпор, на любое твое приглашение насладиться чем-то прекрасным, оценить что-либо, оценить красоту этого и мастерство его создателя, ты практически без вариантов услышишь в ответ несогласие и токсичную критику. Это какое-то злое магнитное поле, которое не дает тебе приблизиться к человеку ни на шаг, в котором нет ни единой лазейки, это сокрушительный встречный поток отторжения, отталкивания. Я поняла, что больше всего удручает меня в общении с окружающими. Их неумение взять главное. Неумение почувствовать его. Их готовность без этого обходиться, отсутствие потребности в этом. Люди цепляются за второстепенное, вязнут в форме, снова и снова игнорируя содержимое. Они спорят о блюдце, в которое налито молоко, все их внимание привлекает паутина по углам, сквозняк из окна и кошачий запах на чердаке. Да, быть может, на чердаке и в самом деле плохо пахнет, и холодно, и запустение – это есть, и закрывать на это глаза, делать вид, что этого нет – глупо, и ты все равно будешь выглядеть неубедительно в своем отрицании очевидного. Но самая настоящая – я не побоюсь этого слова - трагедия в том, что люди в упор не видят молока у себя под носом: не видят его как те, кто зациклился на паутине по углам, так и те, кто, зажмурившись, истерично отказывается признавать ее наличие. Это как движение в бредовом, похожем на морок сне, когда хочешь бежать, но не можешь продраться сквозь каменный застывший мертвый воздух. Снова и снова вектор твоего движения навстречу другому человеческому существу оказывается сломанным. Раз за разом ты натыкаешься на реакцию, противоположную той, на которую рассчитывал, и снова и снова понимаешь, что контакт не состоялся. Обмена не произошло. Ты не смог отдать, а человек не смог взять то, чем ты хотел поделиться. Люди раз за разом не берут этого «главного». Это «главное» - это нечто почти материальное, это какая-то субстанция, из которой состоит твоя природа. Эти фразы – «сделано с душой», «сделано с любовью», «вложил частицу сердца» - они ужасно потрепаны и их смыслы практически полностью затерты и утрачены, но если эти смыслы вспомнить, если вдуматься в эти формулировки – они поразительно точны и верны. Ставя свои блюдца с молоком – большие и поменьше - ты вкладываешь туда эти… дозы протоплазмы человечности. Ты строишь себя из этой протоплазмы, взятой от других людей. Делясь ею, ты помогаешь другому человеку наполняться этим строительным материалом. А сегодня этого «человекообразовательного» взаимодействия, этого взаимообмена человечностью не происходит.

- Вы сейчас о непринятии вашего творчества говорите?

- О, нет, Андрей Иванович, это было бы как-то слишком жалко.

Андрей Иванович открыл окно и закурил сигарету: мне почему-то очень понравилось то, что он не стал спрашивать моего разрешения на это – я вообще люблю людей, не спрашивающих ничьих разрешений на свое существование.

- Я говорю о явлении. Однажды на праздновании дня рождения одной знакомой ко мне подбежала коллега. Невероятно возбужденная от радости встречи, она совсем по-детски не могла совладать с хлещущими через край эмоциями и не знала, как ей еще выразить переполнявший ее восторг. Она наговорила мне великое множество комплиментов по поводу прически, макияжа, платья, и - не переставая тараторить, опять и опять, с настойчивостью, отдающей легкой паранойей, как заговоренная, - поправляла платок у меня на шее. В этом не было никакой надобности – вообще никакой, мой внешний вид абсолютно не нуждался в улучшении и никак в итоге улучшен и не был, но в ее представлении выразить свою любовь, свое желание быть нужным и полезным, можно только так – только что-то исправив, что-то изменив, что-то переделав – то есть, не приняв то, что есть. То есть, непринятие у нас – это не только выражение собственно непринятия, это еще и выражение любви, это вообще единственное выражение всех чувств, единственная ответная реакция. Вы скажете, что это совершеннейший пустяк, но аккурат именно это - ничтожность мелочей, в которых это проявляется, и иллюстрирует масштаб катастрофы: подобным отношением – тотальным неприятием – пропитано все взаимодействие в обществе насквозь. Оно возникает машинально, так же естественно и рефлекторно, само собой, как дышать. Я читала об одном любопытном эксперименте: воздействуя током на участок мозга, отвечающий за страх, ученые вызывали в подопытной мартышке такой ужас, что та начинала метаться по клетке, просто не помня себя. Но вот что интересно: в то же мгновение в таком же животном страхе по клетке начинали метаться все находившиеся в ней обезьяны. Не было ни малейшей объективной причины для испуга, не происходило ровным счетом ничего угрожающего животным, но вид чужой встревоженности провоцировал цепную реакцию паники. Люди – эмпаты, они перенимают чужую реакцию - реагируют реакциями окружающих, и сегодня они заражают друг друга только своим демонстративным незамечанием, в упор «не-видением» друг друга.

Андрей Иванович затушил окурок в пепельнице и закрыл окно.

В салоне вкусно пахло сигаретным дымом.

- Я пыталась понять, откуда берется эта патологическая, воинственная бескомпромиссность и нетерпимость, почему человек так непреклонно сопротивляется этому очень приятному, быть может, даже самому приятному из всех доступных человеку чувств – чувству восторга, почему так категорично отказывается получать удовольствие от вида чего-то красивого. Чужая красота, любой чужой талант и, пуще прежнего, любой чужой успех воспринимается человеческим сознанием исключительно как обвинение в собственной никчемности. Я обратила внимание на одну поистине дикую особенность наших родителей: стоит ребенку восхититься чем-либо, как ему обязательно скажут – «конечно, а вот ты-то так не умеешь!». Ребенок может превосходно уметь что-то другое. А уметь именно это – то, чем он так необдуманно восхитился – ему, может, вовсе и не надо и не к чему. Не говоря уже о том, что уметь все просто невозможно, а не уметь чего-то – совершенно нормально. Но у нас это озвучивается именно и только так – «ты не умеешь этого – ты вообще ничего не умеешь – ты вообще ничего не стоишь». То есть с детства тебе зачем-то постоянно внушается мысль, что ты хуже других – ты хуже всех. И в какой-то момент становится проще не только не хвалить – никого и ничего – постараться вообще ничего этого не замечать, чтобы не травмировать себя очередным знаком своего «не-качества». Общение людей друг с другом – это, по сути, стремление не дать ближнему своему почувствовать себя стоящим человеком: я чувствую себя никем, но и ты никто, я не ощущаю своей значимости, но и ты – пустое место. Такая своего рода месть, наказание нелюбовью, своеобразное «убивание» раздражителя невниманием, - я говорила и старалась оценить себя со стороны: не выглядит ли моя оживленность так, будто прилежный ученик радуется своему первому самостоятельному процессу осмысления жизни, стремясь впечатлить своими наблюдениями и выводами многоопытного учителя, и нет ли в полуулыбке Андрея Ивановича снисходительной «преподавательской» иронии по отношению к очередному изобретателю велосипеда - еще одному восторженному «первооткрывателю» давно открытых истин?

- Сегодня совершенно не имеет значения, что ты из себя представляешь, и насколько талантливо то, что ты можешь предложить, важно только насколько престижна группа, в которой ты состоишь: в то время как группу интересует лишь то, насколько ты подходишь под ее стандарт, по скольким формальным признакам соответствуешь канону ее члена. Из любого искусственного объединения апологеты непременно стремятся устроить культ, секту, «элитное закрытое тайное общество», попасть в которое могут только избранные. Компания, в которой ты работаешь, йога, церковь, психологические тренинги, тренажерный зал, сетевой маркетинг: главная задача любого коллектива – противопоставить мир «своих» миру всех остальных. Вы не задумывались, к слову, о том, что сегодня существует какое-то несуразное количество самых разнообразных диет? Вегетарианство, сыроедение, спортивное питание - организовать праздничное застолье, которое устроило бы всех гостей, сегодня просто-напросто невозможно: в любой компании, к бабке не ходи, найдется хотя бы кто-то один, кому не подойдет ни одно из приготовленных угощений, кто всем своим видом будет всячески подчеркивать собственное превосходство ввиду его причастности к некоей якобы более "завидной" общности. Еда становится еще одним способом разъединиться, возвести искусственные барьеры, прибиться к "своим" ценой публичного отречения от "неверных". Потому что если ты принадлежишь к определенной группе, ненатурально, оголтело, гротескно и повсеместно провозглашая лояльность к ее ценностям, - ты будешь в ней принят, обласкан и автоматически взахлеб захвален. Не принадлежишь - и ты будешь... даже не проигнорирован...  Это нечто другое... Без этих маркеров окружающие словно физиологически неспособны учуять, воспринять тебя. Как слепо-глухо-немые за стеклом, они принюхиваются к воздуху, смутно ощущая, что кто-то присутствует в окружающем их пространстве, но не могут ни увидеть, ни услышать, ни почувствовать тебя, - тебя для них нет.

Мы выехали на хорошую асфальтированную дорогу и двигались вдоль водохранилища к корпусам показавшейся вдалеке гидроэлектростанции.

- Пару лет назад, когда я увлекалась йогой, мой инструктор велел мне открыть комментарии на моей странице в социальной сети. Нельзя прятаться от жизни, написал он, и рассказал необычайно красивую притчу. В окно великого учителя кто-то бросил камень и стекло разбилось. «Почему разбилось стекло?» - спросил мудрец учеников. Потому что оно хрупкое, потому что удар камня был слишком силен – посыпались ответы. «Нет, - резюмировал учитель, выслушав все версии. – Стекло разбилось, потому что окно было закрыто». «Научитесь принимать все, что посылает вам мир, и вы увидите, что мир посылает вам только добро», - написал мне мой гуру и я, законопослушный йог, открыла возможность комментирования моих текстов и фотографий. И первой же записью на моей стене стало замечание инструктора о том, что я исказила суть йоги и слишком увлеклась акробатикой – а это не есть истинная йога. Сообщить это нужно было именно так – не с глазу на глаз, а непременно публично. Меня нужно было дискредитировать, вывести на чистую воду, схватить за руку, экспонировать перед бесконечно жадной до подобных зрелищ публикой пойманного с поличным «не-нашего». Из всех его учеников садиться на шпагат и делать стойку на руках умела только я. Но мои умения утрачивали всякую ценность, им было отказано в праве претендовать на внимание и признание, потому что я недостаточно убедительно изображала просветление. И так можно объявить «неистинным» – читай: ничего не стоящим – абсолютно все. Осмысленной созидательной деятельности как таковой сегодня попросту нет, есть только имитация деятельности, симуляция собственной колоссальной важности. Люди заняты не творчеством, а созданием вида успешной творческой личности, заняты не самим делом, а тем, чтобы делать вид, будто они заняты каким-то архиважным делом. Главный - а зачастую и единственный - подтекст любого творческого акта, основной посыл - более или менее завуалированное заявление о своей принадлежности к высокоранговой касте, и не более того. Мне кажется, еще никогда человек не жался настолько отчаянно к толпе, спасаясь от одиночества, и никогда еще отчуждение в обществе не было таким тотальным и всеобъемлющим. Ты раз за разом предлагаешь ближнему пережить удивительный волшебный опыт – совместное наслаждение красотой - а он способен переживать только о собственной облезлой шкурке. Сегодня никто не хочет есть радушно вынесенный на ручнике хлеб, и люди лучше умрут на пороге, но не войдут в твои заботливо возведенные избушки, лишь потому, что на обоях в них «неистинный» узор.

- Раньше люди жили в маленькой деревне и не только никогда не бывали заграницей - почти не покидали пределы родного села. Можете представить себе такое? Человек всю свою жизнь жил в одном и том же доме, не переезжая, работал на одной и той же работе, с пеленок до самой смерти общаясь с одними и теми же людьми. «Своих» всегда помнили в лицо – всех. Сегодня количество людей в поле зрения возросло в тысячи раз – физически невозможно удержать всех «своих» в памяти. Поэтому как никогда необходимы предельно жесткие критерии и признаки, которые позволят опознать «своего» в незнакомце. Люди ищут некий заменитель «маленькой деревни» и создают себе эрзацы маленького закрытого мирка, где их мало и все свои. А что касается вашего инструктора - это то же стремление быть нужным, в котором так нуждаетесь вы сами. Нет ничего аномального и чрезмерно нездорового в том, что люди пытаются снизить чужую ценность, чтобы повысить свою. Но отказ признавать ценность не отменяет ее.

- Но ведь нельзя быть ценностью безотносительно ценителей. Нельзя быть ценностью в их отсутствие: наличие и количество ценителей и определяет ценность. Вы слышали такую старинную скандинавскую загадку: издает ли звук упавшее дерево, если в лесу нет ни одного человека? Ведь звук – это волна, воспринятая человеческим ухом. По всему выходит, что без воспринимающей стороны того, что не было воспринято – не существует.

- Не совсем верно: колебания воздуха, произведенные упавшим в отсутствие людей деревом, быть может, не имеют права называться «звуком», но то, что это волна существует – просто по-другому называется – бесспорно. Маяк не бегает по берегу в поисках лодки, которую он мог бы облагодетельствовать – он просто стоит и светит. Я не знаю, существует ли маяк с точки зрения в упор не замечающей его лодки, но с точки зрения маяка он несомненно существует.

- Но маяки стали не нужны, маяков не стало, Андрей Иванович!

- Я же вам рассказывал, что в мире полно чудаков, готовых душу продать за маяк, - он улыбнулся, но мне показалось, что по его лицу скользнула мимолетная тень недовольства собой: он раскаивался, что сказал это, опасаясь, что я могу расценить его слова как очередной намек и счесть его слишком... последовательным в его иносказаниях, которые я уже начала понимать – но все еще запрещала себе осмыслить их полностью.

- Почему вы этого боитесь?

- Одиночество и изоляция – серьезное испытание. Оно под силу далеко не всем. 

- Вы и так одна. Чего вы боитесь на самом деле? И чего вы хотите?

Андрей Иванович съехал на обочину и остановился.

- Мы приехали. Идемте? - он не стал настаивать на ответе, предоставляя мне возможность прежде хорошенько его обдумать.

Дотянувшись до своей куртки на заднем сиденье, он надел ее, и мы вышли из машины.

Признаться, как человек, давно и много имеющий дело со словом, дар речи я теряю редко. Это был один из тех случаев.

KiqPHzNNdig

Осень выдалась феноменально дождливой и, чтобы понизить уровень воды в водохранилище, на местной гидроэлектростанции открыли холостой водосброс.

Сквозь поднятые затворы плотины, сталкиваясь друг с другом и расшибаясь о скалистые выступы берегов, с десятиметровой высоты извергались и со страшным грохотом обрушивались вниз, взрываясь тяжелыми облаками густой водяной взвеси, многотонные толщи воды. Казалось, что гранитные стены скал дрожали под ногами, едва сдерживая ударную мощь потоков, несущихся, закручиваясь в камнедробительные воронки, по исполинским каменным ступеням между ними.

- Раньше в русле реки располагалось три равнинных водопада – порога, или, как называют их здесь – «падуна». Сейчас подавляющую часть времени ампутированное русло полностью обезвожено. А когда-то напор воды в реке был такой, что во время паводка прибрежные деревья срезало, как бритвой, - перекрикивая громыханье клокочущего внизу адского котла, проводил для меня очередную экскурсию Андрей Иванович. - Вам не холодно?

Я отрицательно покачала головой: хотя мелкая водная пыль разносилась на многие метры вокруг, холодно действительно не было - тебя то и дело обдавало волной нагретого работающей стихией воздуха.

- А как часто «включают» водопады?

- В последнее время – практически каждый год. До этого водосброс не открывали лет по пять, семь.

Мы осторожно пробрались по узкой и длинной бетонной стене бокового укрепления плотины на самый ее край.

Внизу под нами, словно истосковавшись по родным берегам и безумствуя от счастья узнавания, мчалась по своему естественному пути реанимированная река.

Я глубоко вдыхала взбитый водоворотом в тугую пену воздух, наполняясь бешеной энергией воскресшего водопада, которой хотелось набрать с собой в какие-нибудь баки, чтобы подпитывать потом себя, обезвоженного, обескровленного – обезжизненного - время от времени, жадничая и строго дозируя порции, чтобы запасов хватило как можно на дольше.

В древности существовали обряды очищения – "обнуления" и обновления - водой, воздухом и огнем, отголоски которых сохраняются в почти потерявших всякое смысловое наполнение, выхолощенных современных традициях прыгать через костер на Купалов день, окунаться в прорубь в Крещение, кататься с захватывающей дух скоростью на санках с «русских горок», «чистя» себя о струи воздуха.

Сегодня перекрыты реки, взорваны и разрушены горы, погасли огни маяков, и наслоения грязи такие, что здоровых тканей не рассмотреть.

Я смотрела вниз и чувствовала себя как эта несчастная плененная река. Которой запретили делать то, что она делала испокон веков и для чего была создана - ей запретили течь в ее собственных берегах. Ее воды забрали, заточили, принудили делать что-то им не присущее и им ненужное – крутить турбины, отдавать кому-то свою жизненную силу, исполнять чужие желания и запросы, соответствовать чужим ожиданиям, отвечать чужим представлениям. Мне хотелось потребовать у кого-то: выпустите меня. Откройте затворы. Разберите плотину. Я хочу уйти. Хочу убежать - «уцячы», как это невероятно точно звучит в белорусском, - «утечь».

Андрей Иванович смотрел на беснующуюся под нами бездну с выражением глубокого удовлетворения. Ветер трепал его густые волосы. Его лицо – как, наверное, и мое, - было сплошь усеяно мелкими стразинками воды. Молния его куртки была застегнута не до конца: в образовавшейся бреши виднелась голая шея и выемка над ключицей – небольшой обнаженный участок человеческого тела, не укутанный, не спрятанный от холода снаружи, не защищенный оборонными сооружениями одежды островок, микроскопическое свидетельство наличия жизни под всеми этими укрытиями и слоями, невольное признание в уязвимости и ранимости того, что под ними.

На людях столько одеяний, снего- и грязезащитных облачений, водо- и человекоотталкивающих подкольчужников, ветро- и мироизолирующих лат и плащей: пока доберешься туда, внутрь, где живое и теплое, пока преодолеешь все преграды, все препятствия, все границы одну за другой… Нырнуть бы под куртку, нащупать край свитера, забраться под него, найти пуговицы рубашки, расстегнуть пару из них, освобождая себе проход, и, неостановленной ладонью - туда, в тепло, к одушевленному, с бьющимся внутри пульсом, вздрогнувшему от прикосновения твоих холодных пальцев, чему так легко сделать больно и чему так страшно сделать больно…

Мы сидели рядом, совсем близко и я думала о том, что нет никаких причин, ни единой, для того, чтобы и дальше не давать себе впустить это понимание в свое сознание: я хочу – и это нормально, и это возможно - чтобы он меня поцеловал.

Я могу сейчас повернуться к нему и попросить его сделать это.

«Андрей Иванович, поцелуйте меня, пожалуйста».

А можно ничего не говорить. Можно просто самой поцеловать его. Приблизиться к его лицу и прикоснуться губами к его губам.

Я повернулась к нему – он с легким недоумением посмотрел на меня - и…

Застегнула до конца молнию его куртки.

Зародившийся было внутри торнадо смелости, своим вращающимся телом сметающий и расшвыривающий в стороны все сомнения и детские страхи, был снова разбит в пыль и брызги сшибившимся с ним ураганом из бесконечных «а если».

А если я все: все эти знаки, якобы говорящие о его расположении, все его нечаянные оговорки и сознательные намеки, его взгляды и полуулыбки – вообще все это просто-напросто придумала, неверно истолковала, домыслила, приписала его действиям намерения и побуждения, которых там отродясь не было, – ведь такое тоже может быть? И сейчас я начну движение навстречу, а он отшатнется – от неожиданности ли, от недопонимания происходящего или, что еще унизительнее и обиднее – от нежелания сближения? А я буду продолжать находиться рядом. Как быть после этого, как выйти из такого положения? Броситься на шею и насильно поцеловать его? Задать жалобное «почему?» Продолжать настаивать – «ну пожалуйста!..»? – варианты один чудовищнее другого.

В этот момент Андрей Иванович протянул руку и легонько провел по моей щеке внешней поверхностью сложенных вместе пальцев, вытирая с моего лица капли воды.

- Идемте? - спросил он, словно почувствовав мое нарастающее волнение.

Мы осторожно вернулись по укреплению плотины на землю и спустились вниз по течению.

Я подошла и окунула в поток руки, дрожавшие от внутреннего перенапряжения.

Вода была холодной, но не настолько, как этого можно было бы ожидать в такое время года.

Мы больше часа гуляли сначала по одному, затем по другому берегу, выбирая наиболее выигрышные ракурсы для фото, после чего прогулочным шагом вернулись к машине.

Андрей Иванович включил музыку: в салоне зазвучала одна из самых моих любимых песен Эдмунда Шклярского – «Фетиш».

- Не возражаете?

- Конечно, нет. Я очень люблю «Пикник».

Я достала свой фотоаппарат и, якобы поглощенная просмотром сделанных снимков, начала листать кадры, хотя мелькающие перед глазами картинки соскальзывали с моего сознания, как струйки дождя с оконного стекла, не проникая внутрь.

- Памяти хватит на все? – вежливо поинтересовался он.

- Моей точно хватит. Будьте уверены, Андрей Иванович, я запомню каждую минуту этой моей поездки.

Он бросил на меня озадаченный взгляд.

Солнце садилось и небо окрасилось в яркий малиновый цвет - все вокруг было залито этим картинным розовым иссвечением: розовый небосклон, розовая вода, розовый воздух и розовый разбитый асфальт.  

Какое-то время мы ехали в молчании.

Мы были рядом, но не разговаривали, не целовались, не занимались любовью – не занимались никакой, как он назвал это, - совместной деятельностью, оправдывающей нахождение одного человека в обществе другого. Но мне было хорошо в его присутствии, с ним было много лучше, чем без него – при всей «ненужности» он был нужен, очень нужен мне.

Он вел машину, удерживая руль одной рукой. Вторая его рука расслабленно, будто отдыхая, лежала у него на бедре, прямо на собравшейся морщинами у молнии брюк ткани, - и эта, казалось бы, такая пустяковая деталь снова и снова привлекала мой взгляд и я постоянно думала об этом. Что его рука лежит там. И что под одеждой он… без одежды.

Мне всегда нравился в мужчине его разум, взрослый, сильный, спокойный, уверенный в себе, не мелочный, не суетливый красивый ум, а все остальное казалось слишком… примитивным для такой совершенной операционной системы, слишком таким, что могут все, что не надо уметь мочь. Но в тот момент, глядя на эту руку на сгибе бедра, я думала о том, что с ним все будет по-другому, на другом уровне, с другим отношением друг к другу.

- Вы приготовите ужин? – выдернул меня из моего упоительного полузабытья голос Андрея Ивановича. - Я спрашиваю потому, что предел моих кулинарных возможностей – сварить макароны - а даже и в этой своей способности я уверен не до конца.

- Конечно, Андрей Иванович.

- А сможете растопить камин? Мне нужно еще подойти к нашим финским гостям. У них появились какие-то вопросы.

Он сказал «нашим» финским гостям.

- Должна справиться.

- Дрова там есть. Буддисты говорят, что для полноты существования человек должен каждый день контактировать со всеми четырьмя стихиями: водой, огнем, землей и воздухом, - мы въехали во двор и он заглушил двигатель. – Вода и воздух у вас сегодня были. Остался огонь. Я скоро, - он протянул мне ключи, и я пошла в дом.

RaMo9xXzS A

Все-таки у Андрея Ивановича намного лучше получалось растапливать камин: казалось, пламя вспыхивало уже при одном его приближении, словно радостно приветствуя его. Мне же никак не удавалось сделать это: поленья были совсем сырыми и не загорались, из топки валил дым, не желающий уходить в дымоход из-за дождя и отсутствия ветра, на едва тлеющих чадящих сучьях шипел и пузырился выступивший сок.

Наконец, каминные внутренности осветил устойчивый столб огня, и я самодовольно опустила стеклянный экран.

Я чуть обожгла пальцы и ранки саднило, вокруг каждого пятна сухой мертвой серой кожи пульсировала воспаленная пунцовая окантовка - я с содроганием вспомнила рассказ Андрея Ивановича о погибшей малышке.

Осторожно вымыв запачканные черной сажей и не оттираемой смолой руки, я не без удовольствия принялась хозяйничать на кухне: сварила уху из форели, найденной в морозильнике, и сделала салат из овощей.

 Закончив с готовкой, я налила себе немного заслуженной анисовой настойки.

От эфирных масел, щедро содержащихся в ней, с первого глотка привычно онемело небо и кончик языка. Я присела с бокалом на диван, на спинке которого лежала небрежно брошенная им днем рубашка.

Не совсем понимая, что я делаю и зачем, с участившимся пульсом – словно я прикасалась к нему самому – я взяла ее в руки. Я никак не могла вспомнить запах, исходивший от ткани. Не без затруднений узнала я запах жасмина.

Мне всегда казалось, что жасмин пахнет совсем по-другому - сладко. Но, прислушавшись, я поняла, что именно эта сбившая меня с толку горечь, показавшаяся мне совсем не свойственной моему любимому аромату, действительно, в запахе жасмина присутствует - более того, это и есть сам запах жасмина, самое его сердце, ядро, экстракт.

Рубашка.

Мужская рубашка.

Я никогда не задумывалась, насколько сексуальна эта часть мужского гардероба – сама квинтэссенция мужественности - и сколько сексуальной энергии уже в самом этом словосочетании.

Современные молодые мальчики – с ними бывает весело, очень весело и интересно, но… от них не исходит ощущения силы. Они не вызывают такой могучей, глубинной, полноводной, совершенно безудержной потребности обладать мужчиной и принадлежать ему, что все твои дамбы со все нарастающим гулом начинают трещать по швам.

Пламя в камине стабильно заполняло собой внутреннее пространство топки, закрывая своим телом весь экран: может, у Андрея Ивановича и быстрее получалось разводить огонь, но у меня он горел жарче и дольше.

Обветренная, промокшая, отогревшаяся – очищенная каждой из стихий - я сидела у камина, держала в руках мужскую рубашку и… мечтала заполнить ее его телом и снять ее с него.

Ожоги незамедлительно напоминали о себе при каждом неосторожном шевелении пальцем: хотя они были совсем небольшие, но боль иррадиировала по всей руке до самого локтя.

Я отложила рубашку и вышла на крыльцо посмотреть, где он, но во дворе его тоже не было.

Меня клонило в сон: я не выспалась прошлой ночью, и весь день глаза были чуть припухшими, светочувствительными и слегка слезились, а сейчас, от каминного дыма, что я напустила в комнату, покрасневшие веки пощипывало и они просто закрывались - удерживать их поднятыми было выше моих сил. Решив не дожидаться его, я отправилась в свою комнату.

Лежа в кровати, я смотрела на громоздкую оранжевую полную луну в щели неплотно сдвинутых штор, слушала приглушенное шипение отдаленного водопада и вспоминала как в детстве, перебирая перед сном в уме события завершившегося дня, я испытывала удовлетворение: я сделала все уроки, и завтра учителя будут мной довольны, и мне не придется дергаться, ожидая, что меня вызовут к доске. Я убрала в доме, и мной довольна мама. Я помогла отцу, и он был доволен мной. Мое собственное удовлетворение собой складывалось из удовлетворенности мною окружающих меня людей. В те дни, когда мама бывала чем-то раздражена, подобной вечерней «разнеженности» и умиротворения не было и в помине: я винила и ненавидела себя, и не находила себе места.

Лежа в чужой кровати в чужом доме за тридевять земель, я полностью отдавала себе отчет, что не смогу написать никакой статьи об этой моей поездке, что вряд ли одобрит мой редактор. Я понимала, что, вне зависимости от того, как будет развиваться ситуация дальше, я расстанусь со своим молодым человеком – я не смогу быть с ним после всего пережитого мной в эти дни. Я прекрасно сознавала, что меня вообще не поймут друзья, и вне всяких сомнений не поймут и не поддержат родители.

Но я – источник негодования для стольких людей - лежала в кровати, смотрела на луну, и в голове, как шум падавшей на заднем плане воды, фоном брезжила одна мысль.

Мне хорошо.

Я слышала, как Андрей Иванович вернулся и ужинал на кухне.

Интересно, а как он занимается сексом? – с прожекторной неумолимостью вдруг высветилась в голове шокирующе-непосредственная любознательность, и внутри по привычке все остолбенело от подобного бесстыдства, еще более «скандального» ввиду непосредственной близости того, о ком ты думаешь такое.

Стыд – самое нездоровое и инфантильное из всех человеческих состояний, а пристыживание - главный и наиподлейший способ манипуляции, позволяющий взрослым добиваться беспрецедентного всевластия и безоговорочного подчинения ребенка. Животные не знают чувства стыда, они знают лишь страх перед последствиями. Стыд – это внушенное отвращение, точнее - омерзение к самому себе, самоотрицание, самоотторжение, добровольное согласие с запретом на собственное существование. Осуждение - это как выплеснутая в лицо царская водка, от страшнейших ожогов болят скулы, болят глазницы, испаряется жидкость, увлажняющая роговицы: стыд не дым, но он выедает глаза - проедает в психике глубочайшие дыры и рвы, как всепожирающая моль, изъедает самооценку в ветошь.

Взросление – это сознательное волевое решение выбраться из испанских сапог этого детского наваждения – обездвиживающего, не отпускающего, непроходящего страха стыда.

Я так хочу быть, наконец, взрослой. Не цепляться за чужие равнодушные руки. Научиться ходить самостоятельно. Самой решать, куда мне идти.

Помоги мне, мой удивительный смотритель шлюза! Дай мне преодолеть этот водораздел, этот перепад высот, дай перебраться в другой водоем, просторный, не стоячий и не затхлый, дай пройти по твоим шлюзам – проведи меня по ним!

В тишине я прислушивалась, как он ходит в соседней комнате и вдруг поймала себя на том, что прошу высшие силы направить эти шаги к моей спальне.

В какой-то момент мне почудилось, будто я действительно слышу, как он приблизился и в нерешительности застыл на пороге, - мне казалось, что я даже слышу его дыхание. Ощущения были настолько реалистичными, что, не выдержав, я встала и бесшумно подкралась к двери, не зная, какое ощущение будет более сильным: эмоциональный подъем от того, если он действительно окажется снаружи, или острое разочарование от его отсутствия.

За дверью никого не было.

На цыпочках, стараясь не скрипнуть половицами и не выдать себя, я вернулась в кровать.

 

 

 

Место силы

 

 

На следующее утро я опять проснулась в одиночестве и какое-то время лежала в постели, не вставая.

Я чувствовала себя отдохнувшей и… словно поправившейся после болезни. Впервые за долгое время здоровой. Это было состояние полного отсутствия неудовлетворенных желаний – полного отсутствия желаний вообще. Но это была не апатия, не усталость от дефицита и маниакально настойчивых попыток восполнить недостающее, которая неотступно преследует тебя в городе, - это было ощущение полноценности, когда у тебя есть все, что нужно, и больше вообще ничего не надо: ничто не подтачивает, не зудит, не вызывает невротической неуемной потребности дополучить недополученное, «недодовольствовавшись» обладаемым.

Я услышала голоса на улице и немедленно вскочила: я не хотела, чтобы Андрей Иванович застал меня заспанной лежебокой и бездельницей. Торопливо натягивая джинсы, я увидела его в окно в окружении многолюдной толпы, в которой смогла разглядеть обоих финских экспертов, Алексея, моего без труда узнаваемого и хорошо видимого издалека величественного маститого профессора, и трех неизвестных мне немолодых корпулентных дам с монументальными начесами на головах.

Большая компания, громко переговариваясь, направлялась в сторону шлюза.

Я наскоро перекусила и привела себя в порядок - Андрей Иванович вошел в дом аккурат когда я выходила из ванной.

- Хотел показать вам монастырь, но сегодня не получится: на шлюз приехала комиссия из университета, я буду нужен здесь сегодня. Съездим завтра. А сейчас мы можем просто прогуляться, если хотите, погода хорошая, а здесь неподалеку есть волшебная гора.

- В самом деле волшебная?

- Ну да, из тех, на которых, по уверениям туристов, останавливаются часы, выходит из строя вся электроника и творятся прочие необъяснимые загадочные вещи.

- Вы не будете обедать, Андрей Иванович?

- Мы с товарищами профессорами пообедали у Натальи Петровны. К слову, ваша вчерашняя уха была выше всяческих похвал!

Я оделась и мы вышли на улицу.

По внешней стенке непроницаемого матово-серого купола неба растеклось пятно солнечного света.

Раньше я не любила – то есть, думала, была уверена, что не люблю – эти неяркие, выстуженные, выветренные, вымоченные цвета северного пейзажа, все эти сочетания разных цветов с серым, но сейчас эти щемяще-тоскливые блеклые краски северного предзимья вызвали во мне чувство сладкой тревоги, счастливой грусти и переполнявшей, требовавшей выхода нежности.

- Студентами мы частенько гуляли в городском сквере, в котором художники продавали свои картины, развешивая их прямо на улице на специальных стендах. Я совсем не разбираюсь в живописи, но мне очень хотелось производить впечатление тонкого «ценителя» с «умным», «необывательским вкусом», и я решила «назначить» себе в «любимые мастера» художника, рисовавшего черно-белые лунные дорожки на антрацитовой поверхности ночных озер, - мы неспешно поднимались во пологому склону высокой скалы. - Заигравшись в знатока изобразительного искусства, я даже попросила своего друга подарить мне на день рождения какое-нибудь «бессмертное полотно». Но он не понял, какая именно картина требуется от него и презентовал мне жуткую безвкусицу и «вырви глаз»: водопад, нарисованный вызывающей краской с блестками. Именно тогда я впервые заподозрила, что вовсе не люблю яркие цвета, и что мое поначалу деланное пристрастие к унылым меланхолическим пейзажам свойственно мне на самом деле. А недавно я обнаружила, что писать я могу только в период с середины осени до середины весны. Мне нужна эта серость, эти тучи на плечах, сплющивающие позвоночный столб, этот завывающий ветер, этот вечный сумрак и подземельная сырость. Высокое синее небо, жизнерадостное весеннее птичье щебетанье и запах перегретой пыли в пересушенном солнцем воздухе лишают меня всех творческих и жизненных сил: дождь и полутьма - самая комфортная для меня среда обитания.

- Плохая погода и хорошая музыка – идеальные условия для творчества, - без возражений охотно согласился Андрей Иванович.

– «Интеллектуальные» цвета, - добавил он, - я слышал такое определение. Очень, на мой взгляд, удачное.  

Мокрый мох «слазил» с камней под ногами, как кожица с вареной свеклы, ветки елок цеплялись за одежду, словно возмущаясь вторжением чужака и пытаясь выволочь его за шиворот прочь. По видимой только Андрею Ивановичу тропе мы взобрались на вершину.

Как вздувшиеся на старческих руках жилы, замшелую поверхность доисторической скалы оплетали корни засохших, скрученных в спирали коряг, завалившихся на бок, словно их расшвыряло в разные стороны мощным выбросом воздуха из-под земли. Над гладкой, ровной, не заросшей травой и кустами проплешиной нависал внушительный «сейд»: большой валун на «ножках-подставках» - булыжниках поменьше.

- «Поющие камни». Необычный звуковой эффект, возникающий, когда в щель под камнем задувает ветер. Раньше сейдам поклонялись, как священным вместилищам душ. Ученые склоняются к версии, что сейды имеют самое естественное происхождение: шел ледник, тащил груду камней за собой, со временем лед в этом месиве вытаял, и некоторые обломки скал по счастливой случайности оказались «уложенными» на камни поменьше. Но любителей всего сверхъестественного такая прозаическая гипотеза, конечно же, категорически не устраивает, и они предпочитают считать, что сейды - явление рукотворное, их скопление - это древний храмовый комплекс, сама гора – «место силы», а странного вида «танцующий лес» – следствие выхода потоков энергии из недр земли, - не зло подтрунивал Андрей Иванович, глядя перед собой на сплошь покрытые лишайником рассохшиеся корчи.

- А с вами здесь не происходило ничего необычного? – мы с ним присели на большой и странно теплый валун.

- Нет, увы... Никакой прельстительной мистики. Кровь носом не шла, сознание и память я не терял, из времени не выпадал, часы и навигаторы работали тут всегда исправно, а сотовая связь здесь много лучше, чем внизу, в деревне. И я ни разу, к огромному сожалению, не слышал «пения» камней... Самое необычное, что со мной здесь случилось – это вы, - он снова произнес это в своей отличительной манере – просто констатируя факт – но я почувствовала себя так, словно из-под земли произошел выброс энергии, наэлектризовавший все элементарные частицы, из которых состоит моя физическая оболочка.

Кожа под курткой покрылась крупными, размером с сейд, пупырышками.

- Вы не боитесь нечистой силы, Андрей Иванович? – спросила я, чтобы хоть что-то сказать.

- Боюсь, наверное, - «агностично» отозвался он, пожимая плечами. - Боюсь наверняка.

Он достал из кармана пачку сигарет и молча протянул мне.

Я взяла одну, и мы закурили.

Он глубоко затягивался, выпуская дым вниз, себе на колени.

Мне всегда нравилось смотреть, как мужчина курит. Мне нравится курить самой. Слышать, как тихонько шипит кончик сигареты, когда втягиваешь дым, смотреть, как вспыхивает, разгораясь, красная точка на ее кончике, как клубятся белоснежные змейки у влажно поблескивающих губ, полупрозрачной вуалью скрывая на время твое лицо от изучающих пристальных глаз – спасительная временная передышка - «я в домике!».

Мне нравилось его спокойное отношение к этим вещам – без инфантильного страха нарушения табу, ханжеского предубеждения и осуждения. Люди гордятся и бравируют своей инфантильностью, преподнося ее как хорошее воспитание, благоразумие, некое бесспорное свидетельство собственной «правильности» и «непогрешимости» - «не испачканности» - но инфантильность и ограниченность – как бы они не преподносились – это всегда всего лишь инфантильность и ограниченность.

А это – просто сигарета.

Сигарета - это красиво.

- В древней мифологии лес считался иным - загробным миром, - нарушил молчание Андрей Иванович. - Есть твой дом, твоя деревня, за границами которой кончается ореол обитания людей и начинаются владения других форм жизни – «не-жизни». Оба эти мира находились в тесном сотрудничестве и плодотворно взаимодействовали: контакты с «тем» миром горячо приветствовались и всячески поощрялись – пугали и пресекались лишь «не санкционированные» визиты «оттуда» и «туда». Ярким же примером желательного «проникновения» было рождение ребенка: да, новорожденный считался пришельцем из мира «не-людей». Живое существо от неживого отличает ряд характерных признаков – прежде всего это способность видеть, слышать, ходить и говорить. Поэтому слепое бессловесное и неподвижное создание – младенца – постепенно «наделяли» свойствами живого человека, «очеловечивали». Существовали обряды «открытия глаз», перерезания «пут» между ногами, размыкания рта: не-человека, таким образом, шаг за шагом делали человеком. Ребенка недостаточно было произвести на свет – его нужно было «собрать» воедино из разных нужных составляющих. По той же схеме – только в обратном порядке – покойника всех качеств живого человека так же поэтапно лишали, «разбирали» на части: закрывали глаза - камнями или монетами, непременно закрывали рот – подвязывали, если нужно, челюсть, связывали ноги, чтобы он не мог встать и вернуться в мир живых. Свадебный - «серединный» - обряд, в отличие от «рамочных» похоронного и родильного, включал в себе оба этих комплекса. Сначала невесту «лишали» человечности, помещали в иной мир: накануне венчания ей запрещалось выходить из дома – вообще ходить, запрещалось говорить, а на голову ей надевали покрывало – фату – чтобы она не могла видеть и слышать, симулируя таким образом глухоту и слепоту. То есть, она фиктивно «умирала» в качестве молодой, неспособной к рождению детей девушки. После свадьбы «оттуда» «получали» новое существо – жену, женщину, готовую к материнству, новое неведомое создание, невесть что – отсюда, кстати и происходит слово «невеста». Свадебный кортеж в непреложном порядке проезжал через лес, даже если дома молодоженов находились по соседству. Муж снимал с новобрачной фату – «наделял» ее зрением, целовал, что, вероятно, являлось ритуалом размыкания уст, вносил ее в дом на руках – в качестве неспособного к хождению выходца из иного мира, где – в новом доме – «этом» мире - она вновь «обретала» умение ходить: возрождалась в новом образе. Это та самая, только несколько видоизмененная с охотничьих времен инициация: если в охотничьих племенах человека "перерождало" тотемное животное, то позже, с возникновением представлений о загробном мире, человек стал перерождаться самостоятельно, без посредников - "умирая" и вновь "рождаясь" оттуда. Создать что-то новое невозможно из ничего – только из чего-то. Именно с этими представлениями, вероятнее всего, связан и феномен «строительной жертвы», когда во время закладки дома в фундамент замуровывали человеческие тела, которые позже заменили на животных. Дом мыслился явлением «живым», «одушевленным» - впрочем, понятия неодушевленности в древнем языческом сознании в принципе не существовало – одушевленным было все. Поэтому считалось, что построить – «собрать» - дом можно только из чего-то, заблаговременно разобранного - что и достигалось путем жертвоприношения. Вообще очень любопытно, как в древности представляли себе идею космического перераспределения и переустройства. Считалось, что на определенный жизненный этап, отрезок времени – его называли «веком» - как, например, «девичий век», «бабий век» - человеку отпускалось определенное количество энергии, точнее, эта энергия отпускалась на всю возрастную группу и распределялась между всеми ее представителями. Поэтому было очень важно неукоснительно соблюдать очередность смены статусов всех членов группы: в этом был заинтересован не только тот, чей непосредственно статус менялся – в этом были заинтересованы абсолютно все, так как менялась вся иерархия общины. С рождением внуков родители новобрачных становились бабушками и дедами – переходили в другую возрастную группу. Менялись социальные роли младших братьев и сестер. Во время подобных знаковых событий всегда выпекался ритуальный хлеб, ингредиенты для которого должен был принести каждый житель деревни, - потом такой хлеб делили строго поровну между всеми участниками праздничного пиршества – происходило перераспределение энергии, выделение «новичкам» их «доли», и наделение «новой» «долей» всех остальных. Понятие «доля» в этом смысле синонимично понятию «судьба»: ты удачлив и благополучен настолько, насколько хороший кусок, хорошая «доля» перепала тебе на твой «век». Поэтому древние славяне тщательно следили за тем, чтобы смена «веков» и связанные с этим перераспределения «долей» происходили регулярно и в срок: ты мог улучшить свою долю, если вдруг прежняя по каким-то причинам тебя не устраивала. И потому любые задержки и «пробуксовки» в этом механизме не одобрялись: на всех «засидевшихся» в девицах старых дев и бессемейных мужиков всегда смотрели косо. По этой же причине недолюбливали «зажившихся» стариков: считалось, что они давно израсходовали свою «долю» и теперь подсасывают чужую – существовала традиция отвозить их в лес, где, вероятнее всего, раньше их оставляли на самом деле, а позже лишь имитировали такое оставление.

- Лекции по славянской мифологии?

- Они самые, - улыбнулся он. - Я вас не утомил?

- Я готова слушать вас бесконечно, Андрей Иванович. А можно я расскажу вам свой самый страшный сон?

- Расскажите, конечно, - разрешил он, забирая у меня окурок и закапывая его со своим в мокрый мох.

- Знаете, это удивительно: я вообще не из тех, кто придает значение снам и уж тем более, не из тех, кто рассказывает о них. Но почему-то с вами я говорю очень многое из того, что, как я думала, никогда не отважусь озвучить. Андрей Иванович, я вас не разочарую, если попрошу немного настойки?

- Перестаньте бояться разочаровать меня. Вам это вряд ли удастся.

Вдоль позвоночника осыпался очередной «камнепад» мурашек.

Он достал из внутреннего кармана куртки свою фляжку и протянул мне. 

- Однажды мне приснилось, будто я выпала из себя. Выпала из тела. Это не было похоже на сон – я полностью осознавала все происходящее, такой «включенности» сознания во сне не бывает. Я словно сорвалась со всех внутренних тросов, удерживающих меня во мне – и в то же мгновение меня подхватила и подняла над полом какая-то сила, от которой исходило ощущение нечеловеческой… бесчеловечности. Эта была сама темнота, концентрат тьмы, черный сверхплотный сгусток… недобра. Эта сила медленно понесла меня к выходу из дома. Мы «проплыли» по длинному коридору мимо двери спальни родителей, пересекли, скользя над полом, прихожую, направляясь к входной двери. Все это время я чувствовала, я понимала, что на кровати осталось мое тело, и я что есть мочи пыталась воспользоваться им. Сделать привычные движения, поднять руку и постучать в стену, чтобы разбудить маму, или открыть рот и закричать. Я изо всех сил, надрываясь, пыталась разжать челюсти и открыть рот, которого у меня больше не было – у меня не было того, что я могла бы открыть и чем могла бы произвести крик. Когда я проснулась, это не было похоже на пробуждение: я не вынырнула из некоего небытия – все это время я была здесь, в «бытии». Просто в какой-то момент я вновь обрела контакты, срослась со своими мышцами и волокнами нервов. Мое тело словно «втянуло» меня в себя. Мне никогда в жизни не было так страшно, как в ту ночь. Я не знаю, что это было. То ли это домовой родительского дома, обидевшись на меня – я уехала из дома учиться в другой город - пытался вытолкнуть меня, как нечто, ставшее чужеродным, из закрытой отныне для меня системы. То ли просто пришло время – как приходит время ребенку родиться – пришла пора и тебя выбросили из одного состояния в другое, из одного мира в другой, из родительской семьи в самостоятельное плавание, из гнезда – в свободный полет. Но с тех пор я постоянно чувствую себя… отторгнутой. Выломанной. Разобранной. Как ваша невеста, - добавила я и мгновенно осеклась.

- «Ваша» в смысле – из вашего рассказа! – поспешно объяснилась я, ужасно застеснявшись этой нечаянной ослепительной двусмысленности.

Андрей Иванович подбадривающе улыбнулся и легонько сжал мое колено, как бы давая понять, что все нормально, ничего страшного не произошло, но я еще какое-то время не могла успокоиться и прийти в себя.

Он держал незакрытую фляжку в руке и я, не спрашивая, взяла ее и сделала еще один глоток.

- Я нашла ответ на ваш вопрос, Андрей Иванович. Я поняла, чего я боюсь на самом деле.

Я молча протянула ему фляжку: настойки в ней оставалось на один глоток – но он жестом дал мне понять, что я могу допивать.

- В детстве по поручению бабушки я ходила поить пасшегося на привязи на берегу реки теленка. Пока теленок цедил свое пойло из ведра, грохоча об него тяжелой железной цепью, я собирала цветы и играла в «звезду», которую поклонники завалили букетами. Я не знала, кем бы я хотела быть: актрисой, певицей, воздушной гимнасткой в цирке или танцовщицей – это было не принципиально. Я просто мечтала стоять на сцене – просто некая по какой-то причине сногсшибательно популярная и знаменитая «я» с охапкой букетов в свете софитов перед колышущейся в экстазе темнотой в зрительном зале.

Андрей Иванович сосредоточенно смотрел на меня, ожидая развязки, предсказать которую – несмотря на всю его проницательность и умение видеть собеседника насквозь – в этот раз ему не удавалось.

- Когда мне было лет десять, мы переехали в новый дом. В один из первых дней нашего новоселья я сидела во дворе и наблюдала, как по улице носится с мячом компания соседских детей, моих ровесников. В какой-то момент они вдруг собрались в кучку и начали о чем-то совещаться, то и дело поглядывая в мою сторону, после чего направились к нашему двору. Их было человек семь. Чувствуя, как помрачается от страха мой разум, делая вид, что я не замечаю их, я встала и поднялась на крыльцо, надеясь укрыться в доме – но дверь оказалась заперта: мама решила принять душ и закрыла входную дверь, так как в ванной щеколд еще не было. В полуобморочном состоянии я, стараясь не побежать, прошла за угол дома, как будто у меня появилось там какое-то неотложное дело, судорожно соображая на ходу, что мне останется делать, если дети последуют за мной: перелезать через забор в соседский огород и продолжать недвусмысленно уносить от них ноги? Но они не стали преследовать меня. Отдышавшись, я выглянула из-за угла и увидела, что развеселая шайка-лейка вернулась к своей игре. Я до сих пор помню выражение изумленного недоумения на лице неформального лидера – самого старшего в компании парня, в которого я потом какое-то время была немножко влюблена - возглавившего то шествие, направлявшееся ко мне с целью предложения дружбы.

Я допила настойку и вернула ему пустую фляжку.

- Я панически боюсь быть в центре внимания. Боюсь больших компаний, чужих взглядов, смертельно боюсь всяких публичных выступлений. Это не могла быть моя мечта. Понимаете? Я просто не могла мечтать о таком. О том, чтобы стоять на сцене перед гудящей темнотой в зрительном зале. Но откуда-то эта мысль, это убеждение в том, что я этого хочу, в моем сознании взялось. Вы говорите, Андрей Иванович, что никто не может запретить тебе жить так, как ты хочешь. Но все гораздо хуже. Тебе действительно никто ничего не запрещает. И даже не ты сам себе запрещаешь. Ты просто-напросто не задумаешься, не имеешь представления, что именно ты мог бы себе разрешить. Знаете, как звучит классическая просьба о помощи в трудоустройстве? «Помоги мне найти какую-нибудь хорошую работу». То есть, ты соглашаешься не на то, что хочешь, любишь и умеешь – ты даже не знаешь, что ты хочешь, умеешь и на что способен, - как за соломинку, ты ухватываешься за любое предложение, каким бы оно не было. Ты – это то, что написано на табличке на двери кабинета. Убери табличку, и ты лишаешься всех характеристик. Кроме базовых – пол, возраст, вес, рост.

Я замолчала, чтобы перевести дыхание, Андрей Иванович терпеливо ждал продолжения, не подгоняя меня.

- Вы как-то писали, что нельзя ни выиграть, ни проиграть, пока не участвуешь в гонках, но различий не делается: всех не участвующих автоматом зачисляют в проигравшие. И хотя люди любят хорохориться, будто им плевать на общественное мнение, но это не так - никому не плевать, далеко не плевать. Осуждение окружающих словно создает вокруг тебя сферу раскаленного воздуха, обезвоживающую, иссушающую. И чтобы сопротивляться этому, нужно, чтобы в тебе изначально был большой запас этой влаги - чувства собственного достоинства, самоуважения, уверенности в себе. Тогда последствия некоторого испарения этих твоих резервов будут для тебя не фатальны. Но в нас этой влаги очень, катастрофически мало, почти совсем нет. Я ненавижу всякие сравнения и любые соревнования. Выигрывая, я чувствую себя виноватой перед тем, кого демонстрацией своего превосходства неизбежно унижаешь. Проигрывая, презираю себя: я из тех несчастных, кто совершенно неспособен утешаться фразой «другие не лучше» - если я чем-то в себе недовольна, я прострадаю и проненавижу себя по полной, без всякой анестезии сравнениями. Но мы все зажаты в инквизиторских колодках стереотипов, и ты поневоле перенимаешь установки, которые впитал из информационного поля вокруг. Установку, что ты непременно должен быть успешен. Что ты во что бы то ни стало, любой ценой должен реализоваться и состояться. Что это очень, жизненно важно - быть важным: неважно, в качестве кого. И ты всеми силами выгрызаешь, выцарапываешь себе образ жизни, который тебе не просто не подходит - противоестественен для тебя, - лишь бы только тебя не сочли неудачником. Никто не бывает неуспешен и ненормален наедине с собой. Ненормальным и неуспешным ты становишься исключительно в обществе - как и только в нем же ты становишься глубоко несчастным безнадежным неизлечимым невротиком.  

- Скажите, вы сейчас пытаетесь убедить себя, что, решившись отказаться от участия в гонке, сделаете это по причине нежелания участвовать в ней, а не потому, что проиграли? Или же вы пытаетесь определить для себя, по какой из этих двух причин из гонки выбыл я? – он смотрел на меня без улыбки.

- О, нет! – запротестовала я, догадавшись, к чему он клонит и ужасаясь возникшему осознанию, как я, оказывается, выглядела в его глазах: он считал, что я, испытывая искреннее влечение, одновременно находила его недостаточно «солидной» для себя партией, - и это в то время, когда на самом деле это я до дрожи боялась, что он сочтет мое вторжение в его жизнь возмутительно беспардонным и нежелательным! – Нет-нет! Просто когда тебя постоянно обвиняют в том, что ты верблюд, ты и сам в какой-то момент начинаешь видеть в зеркале только горбы и копыта. Я лишь хотела быть уверенной, что вы не видите верблюда в том, что не верблюд.

- Вы отказываете мне в способности отличить верблюда от не-верблюда?

Я виновато опустила глаза.

- Мне кажется, неправильно соглашаться на что угодно, что не верблюд, лишь потому, что верблюд сильно нехорош. Правильнее отдать предпочтение не-верблюду не потому, что ты не хочешь верблюда, а потому, что ты хочешь то, что не верблюд, - забавно, но я легко и сразу поняла, что он мне сказал.

- Вы можете позволить себе казаться неуспешной. Вы можете позволить себе быть неуспешной. Так чего же вы боитесь?

- Я сейчас отвечу на ваш вопрос, Андрей Иванович, я уже подошла к этому. Подростком я как-то подобрала на улице котенка. Истощенный, натерпевшийся страдалец со сбившейся в колтуны шерсткой наполнял мое сердце невыразимым состраданием и жалостью. Но пришедшая в гости подружка, передернувшись от отвращения, отодвинула моего тщедушного горемыку ногой и назвала его «страшком». «Страшок» в переводе с белорусского – уродец. Такое милое, уменьшительно-ласкательное словечко. Не «страх» - а так, маленький «страшик». Много лет спустя этот кот умер прямо у меня на руках. Я привезла его в ветеринарную клинику на капельницу и едва успела достать из переноски, как у него начались конвульсии. Я видела, как застыл его взгляд: я никогда не думала, что выражение «погас» в этом случае употребляется в самом что ни на есть буквальном смысле - роговица мгновенно пересохла, потускнела и скукожилась. Так же потускнела, пересохла и скукожилась реальность после того небрежно оброненного подружкой замечания, походя вколоченного в гроб гвоздя. Окружающий мир словно в одно мгновение растрескался, «облупился», «вылинял», как если бы на яркую картину упали тяжелые капли кислоты, разъедающей и выжигающей все краски. Котенок вдруг стал облезлым, неказистым, невзрачным и увечным, а саму себя я увидела такой… непритязательной, невзыскательной простушкой, готовой довольствоваться столь откровенной дешевкой. Все самое важное, самое главное, самое дорогое для тебя начинает казаться тебе никчемным, ничтожным, ничего не стоящим - только по той причине, что оно дорого тебе одному. Я всегда точно знала, что я люблю, чего я хочу в этой жизни и что мне нужно. Пока мне не объяснили, что любить все это и жить так - не престижно, не правильно, не модно, нельзя, смешно и нелепо - и пока я не научилась стыдиться этого. Своего дома. Маленькой бабушкиной деревни. Бабушки. Своего трогательного детского творчества – и взрослого впоследствии тоже. Всего того, за что у тебя нет медалей и грамот. Самого себя. Всех своих особенностей, всех проявлений своей индивидуальности, оригинальных примет - жестов, мимики, фразочек, черт и привычек – просто потому, что они твои – лично твои. Я поражаюсь, с какой легкостью ты оказываешься готов предавать все самое святое для себя, с какой безжалостностью способен отрекаться от своей сути – без раздумий, без колебаний, без сожалений – просто потому, что это не соответствует общепринятым ценностям. Самое страшное во всем этом именно это: ты сам начинаешь не любить то, что любишь больше всего в жизни.

- Но я не могу дать вам этого разрешения, - улыбнулся Андрей Иванович, едва я закончила, что говорило о том, что ему не требовалось много времени на обдумывание получаемой информации – он понимал все с полуслова. – Я не могу разрешить вам любить то, что вы запрещаете себе любить.

Я подняла на него глаза и, несмотря на невыносимую интимность происходящего, не могла отвести взгляд - он словно запутался в паутине переплетений «ловца снов», завис на его радужках.

Вопросительно глядя на меня, пытаясь найти на моем лице знаки согласия, он - движение было едва заметным, совсем неуловимым, я даже не сразу поняла, что это происходит - чуть качнулся мне навстречу.

И я испугалась.        

Бывают моменты, которые, как шлюзы реку, делят ход событий на «до» и «после». Переломные моменты с необратимыми последствиями, которые меняют тебя, после чего уже никогда не будет так, как раньше, и ты не будешь прежним: все будет по-другому - другой, новый ты в других, новых обстоятельствах, - и я поняла, что как бы я не хотела этого, - я к этому все таки еще не готова.

Страх получить желаемое, плотный, парализующий страх был не слабее самого желания, настолько сильного, что уже даже болезненного, - и в такие минуты невольно начинаешь думать, что лучше ничего так сильно не хотеть – и ничего так сильно не бояться.

Он лишь чуть наклонился, сделал едва уловимое движение в мою сторону, а я вздрогнула, отвернулась – я раскаялась в этом сразу же, но было поздно – доли секунды, доли долей отделяли меня от того мгновения, когда это было возможно, а вот уже стало безнадежно поздно.

Я сделала вид, будто не поняла, что это было.

Он улыбнулся, положил фляжку, которую так и держал в руках все это время, в карман и встал с камня.

Он хотел меня поцеловать. Это мимолетное движение невозможно было принять за что-либо другое. Мы возвращались домой, он шел впереди, я смотрела ему в спину, и думала о том, что он хотел меня поцеловать. Я хотела, чтобы он поцеловал меня. Я очень хотела, чтобы он поцеловал меня.

Целовать – делать целым.

Сделайте меня целой, Андрей Иванович. Сделайте меня, наконец, целой. Я вся – сплошное не-сочленение, не-согласование, не-соединение частей – не-с-част-ье - все части отдельно, все не вместе. Сломанная марионетка, управляемая неловким от усталости кукловодом - изнуренным страхами, разбалансированным, дезориентированным мозгом.

Я так хочу быть целой.

Но я испугалась. А через день мне уезжать. Остался всего один день.

- Завтра я покажу вам монастырь. Во сколько у вас послезавтра автобус?

Я молча проглотила это его «исподвольное» «выпроваживание».

И вдруг, как-то одномоментно полностью обессилев от своих вечных потуг изо всех сил удержать все под контролем, предусмотреть, предсказать, предвосхитить и предотвратить любые неловкости, неровности и шероховатости - я будто «просела». Во мне возникло доселе небывалое смирение и равнодушие – ровнодушие - граничащее с абсолютным безразличием. Все внутренние шумы заглохли, словно упакованные в звуконепроницаемую вату.

Будь что будет.

- Я не помню. Надо посмотреть расписание в ежедневнике.

Порой какие-то ситуации кажутся настолько неприемлемыми, что ты даже на секунду не можешь представить себя в них, но когда они случаются на самом деле, ты вдруг обнаруживаешь, что с поразительной легкостью выдерживаешь происходящее, не испытывая ни малейшего дискомфорта «не своей тарелки».

Мы проделали обратный путь в молчании, которое в самом деле нисколько не тяготило и не угнетало меня.

- Мне нужно подойти к товарищам академикам, - кивнул Андрей Иванович в сторону гостевого домика, когда мы вошли во двор.

Я молча взяла протянутые мне ключи и безропотно пошла домой.

Растопив камин, какое-то время пыталась читать книгу, которую перед этим долго выбирала в библиотеке Андрея Ивановича, откладывала, принималась писать, быстро теряла мысль, снова возвращалась к прерванному чтению, шла выбирать другую книгу, раскладывала пасьянс, опять открывала свой закрытый текст на компьютере.

Я остерегалась общества Андрея Ивановича: компания невольно виноватого - не самое лучшее общество для того, чьи чувства задеты, - но в его отсутствие меня не покидало ощущение, что оставаться порознь сейчас неправильно, не стоит: мне нужно было срочно увидеть его, убедиться в чем-то, что-то сделать, взять вышедшую из управления ситуацию в свои руки.

Прошло уже больше трех часов, а он все не возвращался.

Не справляясь с усиливающейся внутренней сумятицей, я направилась на кухню, чтобы налить себе настойки, как увидела Андрея Ивановича во дворе. 

Освещенный светом из окна, раздетый до пояса, он подтягивался на турнике.

Обрадованная, взбудораженная характерным оживлением провинившегося, я выскочила на улицу.

Он на мое появление никак не отреагировал. Не смутился, не сбился с ритма, как это обычно бывает, когда невольно начинаешь «работать на публику», пытаясь оправдать ожидания и выполнить для благодарного зрителя особо эффектный сложный элемент.

Я присела на скамейку, совершенно беззастенчиво наблюдая за ним, не таясь рассматривая, как работают оплетенные сосудами напряженные мышцы под его упругой гладкой кожей.

Сконцентрированный на своем занятии и погруженный в себя, он продолжал тренировку в начатом равномерном темпе: качал пресс, касаясь носками прямых ног перекладины над головой, выходил на турнике в стойку и удерживал задний бланш, - он был в превосходной физической форме.

И он был очень красив.

Не знаю, сколько это продолжалось – час или больше: уже совсем стемнело, а я совсем окоченела, когда он, наконец, закончил и спрыгнул на землю.

Подойдя ко мне, он взял лежащую рядом на скамейке футболку и провел ею по шее и влажным рельефным плечам.

- Вы чем-то занимались раньше, Андрей Иванович?

- Спортивной гимнастикой в молодости.

- Вы и сейчас молоды.

Он ничего не ответил: он не напрашивался на мои комплименты и не нуждался в них.

- Вы в прекрасной форме.

Он опять лишь чуть кивнул в знак благодарности за добрые, хотя и необязательные, слова.

Он стоял рядом, он ждал, он предоставлял мне возможность сделать или сказать то, что я намеревалась сказать – и он никак не собирался мне в этом помогать и содействовать.

Я сидела на скамейке, смотрела на него снизу вверх и чувствовала, как убывает моя и без того невеликая решительность.

Я прекрасно отдавала себе отчет, что сам он больше не сделает шага навстречу, не без оснований опасаясь снова оказаться отвергнутым - дальше действовать предстояло мне. Это мне теперь нужно было придумать, как закончить случившееся, как исправить вызванную мною поломку, как соединить неосторожно оборванные мною нити.

- Андрей Иванович, Алексей, переводчик, принял меня за вашу жену. Почему вы не стали разубеждать его в этом?

- Но вы ведь тоже не стали этого делать.

- Вчера вы сказали, что вам жаль, что я не попросила перед сном о предсказании – вам тоже хотелось бы узнать его?

- В самом деле? Я говорил, что мне жаль? – его голос показался мне сухим, и моя уверенность в себе окончательно истощилась и «увяла».

Что он делает и зачем он делает это? Он дразнит меня? Наказывает за несостоявшийся поцелуй на вершине скалы? Не доверяет мне и в глубине души опасается, что он для меня, жительницы современного мегаполиса, пресыщенной легкодоступными удовольствиями «хищницы», - лишь очередное мимолетное экзотическое приключение?

- Вы не снились мне, - вдруг разозлившись, я произнесла эту фразу мстительным тоном.

Он пожал плечами.

- Потому что я не могла уснуть. Не могла уснуть, потому что я всю ночь думала про вас, - было видно, что он не ожидал от меня подобной отваги, не ожидал, что я так нарушу правила, сломаю партию, прерву эту игру в вымогательство друг от друга первого хода и сделаю этот первый ход сама – прямым текстом, не пряча глаз.

- Вы не могли бы меня поцеловать, Андрей Иванович? – вдруг услышала я свой голос: мне уже нечего было терять.

Планируя осуществить любое действие, мы всегда пытаемся спрогнозировать возможные варианты поведения нашего собеседника, чтобы подготовить сценарий собственных ответных действий. Не собираясь говорить того, что я сказала, никакими страховочными сценариями я не запаслась и, напряженная до состояния сверхплотной черной дыры, ждала, что он скажет на это.

Помедлив и «поупивавшись» своей властью надо мной, сядет рядом и все-таки поцелует?

Откажет, расценив мое предложение как стремление загладить вину?

Начнет объяснять, что у нас слишком большая разница в возрасте, что он не хочет ничего менять в своей налаженной упорядоченной жизни, и что мне будет скучно здесь - с ним?

Или сейчас появится Тетьнаташа или шумный Алексей, и это избавит его от необходимости вообще что-то говорить и предпринимать?

Но он не сделал ничего из того, что могло бы снизить градус моего восхищения им.

- Мне нужно помыться, - отказал он, не отказывая, унизив, не унижая, не ранив, раня.

Я кивнула – я неплохо держала удар.

Он наклонился – я даже ощутила тепло его разгоряченного после тренировки тела – но лишь для того, чтобы взять свою куртку.

- Не сидите здесь. Уже темно. И скамейка мокрая.

Я снова кивнула.

Он развернулся и ушел. Невозмутимый до вопиющей невежливости.

Опять начался дождь. Аномально теплая и дождливая осень.

Я вернулась в дом.

Чтобы не встречаться с ним - я не знала, как вести себя дальше, что говорить и что делать - я решила сделать вид, что уже заснула, а сама какое-то время бесшумно, почти не дыша: чтобы он не догадался, что я не сплю - писала в кровати. 

Утро вечера мудренее, а завтра будет новый день.

Еще один день.

У меня есть еще целый день.

 

 

В гостях у бога

 

 

Утром меня разбудило пришедшее смс-сообщение: Андрей Иванович писал, что был вынужден уехать на гидростанцию - очень высокий уровень воды в водохранилище, ситуация довольно серьезная.

Я не знала, радоваться или огорчаться: это был мой последний день, и он утекал, как песок сквозь пальцы.

С другой стороны, на фоне угрозы стихийного бедствия неопределенность в наших отношениях начинала казаться такой малостью, что все мои перемешанные, спутанные мысли, которые я никак не могла «причесать» и пригладить, отходили на второй план, предоставляя мне вожделенную возможность немного отдохнуть от них.

Все тело ломило от не прошедшей за ночь усталости - не помню, когда я в последний раз так много ходила пешком и столько времени проводила на свежем воздухе.

- Ну, что, остался последний рывок? – вместо приветствия спросил меня появившийся в дверях Андрей Иванович, явно потешаясь над тем, что я откровенно не разделяла его издевательской бодрости.

- О, это просто песня! - похвалил он, налив тарелку приготовленного мною борща. - На улице дождь и, судя по всему, это надолго. Но мы все равно съездим в монастырь, как решили: благо, дождь не сильный, а откладывать в любом случае дальше некуда. Оденьтесь только потеплее, - доев, он встал, оставив пустую тарелку на столе, и принес мне из комнаты свой теплый свитер.

- Ехать далеко. Соберите нам что-нибудь перекусить. Имеет смысл взять с собой чай – термос в нижнем шкафчике, поищите. Я жду вас у машины.

Я убрала и помыла за ним посуду.

Сложив термос и бутерброды в рюкзак, оделась в его одежду и вышла во двор.

Почему-то немного кружилась голова и от странной непонятной слабости тряслись ноги.

Капот его вездесущего внедорожника был открыт - Андрей Иванович с Алексеем проверяли что-то внутри. Захлопнув крышку, вытирая руки тряпкой, Андрей Иванович кивнул мне, предлагая садиться в салон. На пассажирском сиденье безапелляционно разместился переводчик:

- Алексей подъедет с нами, - объяснил Андрей Иванович, посмотрев на меня через плечо и бросая свою черную от автомобильных смазок тряпку, пахнущую машинным маслом, на пол под соседним с моим сиденьем.

Я покорно расположилась сзади: это было даже хорошо, что мы будем не одни - во мне не оставалось сил на поддержание даже самой бессодержательной беседы.

Откинувшись на спинку, я притворилась спящей и вскоре на самом деле задремала под негромкие реплики обсуждавших ситуацию на плотине мужчин. Меня словно обесточили.

Проснулась я, когда машина остановилась: Алексей вышел.

- Я хорошо вела себя? Не ожидала, что так разосплюсь! – спросила я.

- Да, даже спящая, вы полностью контролировали себя, ничем себя не скомпрометировали и вели себя, как подобает истинной леди!

Недолгий сон принес некоторое облегчение, но я все равно чувствовала себя разбитой и радовалась своему недомоганию – оно лишало меня сил беспокоится о том, о чем беспокоиться все равно не имело никакого смысла.

Еще какое-то время мы ехали по грунтовой дороге вдоль высокого бетонного забора брошенного полуразрушенного комбината.

Выехав к озеру, Андрей Иванович остановился и мы вышли из машины.

Берег был сильно заболочен, но прямо по воде была проложена самая настоящая старинная гать: настил из бревен длиною километра в полтора-два. Местами бревна, то ли еще недоуложенные, то ли зачем-то разобранные, были просто свалены в кучу. Широкое ребристое полотно упиралось в виднеющиеся в самом конце этой специфической дороги живописные руины монастырских построек.

oksNtUJBHsQ

Прислоненные к дереву у края настила, стояли предупредительно оставленные кем-то палки, отглаженные множеством рук, пользовавшихся ими до нас - Андрей Иванович протянул мне одну из них.

Некоторые бревна при наступании чуть уходили под воду, но в целом были крепкими и сухими, лежали плотно друг к другу и идти по ним было вполне удобно. Моросил непрекращающийся дождь, вокруг из воды торчали редкие чахлые деревца с больной, шершавой от лишайников корой, и валялись вывороченные со всем своим зловещим ажурным корневищем «языческие», «ведьмовские» коряги, отполированные ветром, как обглоданные скелеты древних сказочных чудищ.

Андрей Иванович придерживал ветки кустов, чтобы они не хлестали по мне, и то и дело протягивал руку, помогая взобраться на очередное нагромождение обломков. Последние метры до монастырской стены мы шли прямо по болоту – гать закончилась.

Упираясь «посохом» в землю под водой, выглядывая из глубин своего «монашеского» капюшона, слыша внутри него собственное шумное горячее дыхание, я чувствовала себя древним скитальцем, неприкаянным странником, бредущим по земле переносчиком преданий и поверий, не находящим себе места, вечно ненасытным искателем знаний и истины.

- На самом деле раньше берег не был так сильно затоплен: это – ни много, ни мало - результат деятельности бобров, можете себе такое представить?  

Мы приблизились к развалинам каменного фундамента крепостной стены, по всем четырем углам которой возвышались небольшие полуразрушенные сторожки, и перебрались через вал.

Внутри земля была сухой и плотно утрамбованной, заросшей травой в пол человеческого роста.

Напротив друг друга по границам территории монастыря были построены два двухэтажных здания с арками-воротами: одни – с суши, вторые – с озера, а в самом центре над вымершей местностью возносилась внушительная цитадель – черный, будто обугленный, деревянный храм.

«Местный», «коренной» – он стоял тут веками, но именно он казался пришельцем из космоса на фоне гораздо более поздних, подступивших к нему с тыла интервентов: корпусов огромного комбината, индустриального монстра, панцирем коросты наросшего на поверхности земли, захватившего пространства, удушающего окрестности своим промышленным зловонием.

Сюда, на Север, пришел человек, прорыл каналы, построил плотины, перекрыл реки, убил великие водопады, взорвал скалы, вырубил леса, уничтожил, раскурочил, искалечил, изнасиловал и переломал все. Но Север не прощает такого: медленно, но неудержимо зарастают искусственные водоемы, обваливаются гигантские сооружения из бетона, рассыпаются ржавые сети арматур, стоят брошенные промышленные уроды, бывшие стройки века, которые, как ошметки насосавшихся до смерти паразитов, разорванных на части непомерными объемами проглоченного, поглощенного, выкачанного из живых недр, хочется смахнуть с лица земли: все эти покосившиеся столбы электропередач, раскрошившиеся стены, выломанные укрепления и перекрытия, горы мусора, остовы сгнивших грузовиков и клубы колючей проволоки, созданной травмировать, ранить, разрывать живые ткани.

И вдруг среди этого всего – среди этой разрухи и безнадеги, среди этого ржавья, ломья, гнилья, осколков, обрывков, лома, трухи и зловонных уродливых труб, проткнувших небо – старая, старая церковь на берегу красивейшего северного озера. Деревянная и, казалось бы, такая ненадежная, такая непрочная - не капитальная – стоит веками. Плоть от плоти окружающей среды. Ее порождение и продолжение. Словно бы созданная не руками человека, а вытолкнутая самой землей из самое себя, вылепленная полярными ветрами и волнами.

И не причиняет ей вреда стихия, как не смог обуздать северной стихии человек – не сумел укротить ни ветра, ни воды, ни камня.

- За бабушкиной деревней, где начинались колхозные поля, в глубоком прямоугольном котловане были установлены пять огромных, изъеденных ржавчиной цистерн с жидким аммиачным удобрением, - обратилась я к Андрею Ивановичу, он с подчеркнутым вниманием повернулся ко мне – было видно, что его начало тревожить мое молчание в продолжение всего пути: он боялся, что мог перегнуть палку со своими колкостями и по-настоящему оттолкнуть меня тем самым.

Я сама всегда осуждала женщин и саму себя за эту дьявольскую женскую привычку: немилосердную пытку молчанием, но порой ничего не могла с собой поделать - чем больнее задевает ситуация и чем больше она требует того, чтобы ее обсудили, тем надежнее какая-то злая сила парализует участок мозга, ответственный за речевую деятельность.

- Под устрашающими, апокалипсического вида конструкциями растекалось небольшое озерцо черной, маслянистой нестерпимо вонючей отравы, запах которой был слышен за сотню метров. Люки некоторых многотонных емкостей были открыты, к ним на крышу по вздутым «беременным» «коровьим» бокам вели хлипкие лесенки. На дне котлована у ржавых опор не росла трава – ни единой даже самой жалкой травинки. Кошмарные резервуары вселяли в меня животный ужас – мне никогда не пришло бы в голову взобраться по этим квелым лесенкам, но всеми клетками своего маленького детского организма я понимала, что, окажись я у открытого люка и провались в него – это будет верная гибель. Упади ты в реку, в самые бурные глубокие воды, - и у тебя всегда останется возможность спастись. А там, в разъедающих внутренностях железных вместилищ – ни единого шанса, конец концов, аннигиляция, химическая пучина растворит тебя до состояния лужицы, поглотит все твои атомы, вберет в саму себя все твои частицы, перемешает со своими.

Я злилась на него за то, что он так непритворно норовил удерживать меня на расстоянии все утро, и свой рассказ начала неохотно, через силу, но постепенно воспоминания захватили и увлекли меня.

- А над рекой за дедовым садом был построен бетонный железнодорожный мост, - слушая меня, Андрей Иванович мягко взял меня за локоть, направляя в сторону «морских» храмовых ворот, сквозь которые мы вышли на пристань. - Идешь босиком по берегу, по приятно прохладной мясистой гладкой траве - между пальцами то и дело выбиваются крошечные «гейзеры» воды, пахнет разнотравьем, трещат цикады, летают стрекозы. И вдруг – черная громадина тепловоза, пришелец из иного измерения, выползающий, как из адских родовых путей, из самого ничто, надвигается на мост, вторгается, разрывая ткань мира, в твой микрокосм, наплывает лавиной, заслоняя горизонт. Содрогается воздух, вибрируют сваи моста, дрожит под ногами земля, трясется, кажется, сама планета, все мироздание. Неумолимое наступление неодушевленного на одушевленное, бесчеловечного на человеческое, неживого на жизнь, всесокрушающего уродства на хрупкую красоту. Я и сейчас боюсь поездов, во мне все обмирает, когда я чувствую под ногами эту дрожь земли, сотрясаемую лязгающим составом – мне все время кажется, что Земля может оборваться со своей орбиты.

- Как самолет, если все его пассажиры одновременно подпрыгнут? – понимающе улыбнулся Андрей Иванович.

Сухая жухлая трава волнами выстилалась по земле, ветер дул не порывами – непрерывным широким потоком. Сосны за монастырской стеной, высокие, тонкие, стояли прямые, не шевелились почти совсем, лишь гудели, пропуская сквозь себя воздушные массы. Звенела запутавшаяся между ветками куста пленка от кассеты: наверное, на ней была записана какая-нибудь модная в свое время музыка, но и сейчас, став импровизированной струной для ветра, пленка оставалась верной своему предназначению и продолжала служить приспособлением, рождающим звуки.  

Там, за озером, за лесом, мой город, еще дальше – большие города, много-много больших городов, людей, машин, домов, дорог, - но в это с трудом верилось здесь, где на берегу большой северной воды хранит свои скорбные тайны, не одно столетие один, не воин в поле, обветшавший затерянный храм.

«Шатровый», высокий, аскетичный, без свойственной православным постройкам неинтеллигентной «сдобности» и «тучности», всего с двумя крошечными, лаконичными «луковками», покрытыми деревянными бляшками, словно бы архитектор нехотя уступил канону, нашел компромисс: и «луковки» имеются, но и не заметны почти, в глаза не бросаются, из строгого сдержанного ансамбля не выбиваются. Широкая лестница на веранду, «кружево» резьбы наличников, отвалившиеся фрагменты отделки в густой траве... И чисто до театрального неправдоподобия: кто-то усердно, на совесть, присматривает за разрушающимся строением, выметает листья и ветки - уж их-то всяко нанесло бы ветрищем, - а тут ни пылинки, ни паутинки...

Мы поднялись по деревянной лестнице и вошли внутрь: церковь не запиралась.

- Когда-то здесь было весьма приличное старообрядческое поселение. Слышали ведь о местных «гарях»? Когда упертые раскольники сжигали сами себя в знак протеста против реформы церкви, проведенной патриархом Никоном в семнадцатом веке. В самых массовых гарях, если верить источникам, одновременно сгорали тысячи человек. Сжигали себя целыми семьями с детьми и стариками - как несколько цинично отозвался об этом один историк: если в Европе еретиков жгла на бесчисленных кострах Святая Инквизиция, то у нас они были на самообслуживании, - читал мне очередную лекцию Андрей Иванович.

Со стороны могло показаться, что мы с ним разговариваем как будто каждый о своем, однако это было не так: просто время от времени кто-то из нас возвращался к ранее начатой теме и развивал ее - мы с ним вели, по сути, несколько параллельных, протяженных во времени разговоров.

– Мой приятель, преподаватель университета, по счастливой случайности раздобыл где-то книгу первой половины семнадцатого века. Рукопись состояла из нескольких разных не связанных между собой текстов-сказаний. Например, о найденной в Грузии сорочке, в которой якобы был распят Иисус: текст содержал описание самого настоящего детективного расследования, проделанного экспертами того времени - с опросами свидетелей, уликами, их сопоставлением и анализом, могла ли эта вещица действительно принадлежать Христу. Было там так же предание о жизни Максима Грека, переводившего по указу Василия Третьего старинные греческие рукописи из легендарной библиотеки Ивана Грозного, всякие былины и легенды. Написана эта книжица была пятнадцатью различными почерками – то есть, ее однозначно создали в монастырском скриптории: в те времена это было единственное место, где одновременно могло находиться и трудиться такое количество профессиональных писцов. Но в каком именно монастыре она была переписана, неизвестно – ближайший к деревне, в которой жил ее владелец – Палеостровский монастырь, как раз и прославившийся как место одного из самых многочисленных в истории старообрядчества самосожжений. Однако эта версия вызывает некоторые сомнения, потому как тот монастырь был относительно немноголюдным – вряд ли в нем могла располагаться столь основательная мастерская. Более вероятно, что составителями списка были монахи Соловецкого монастыря, но против этого предположения, в свою очередь, говорит тот факт, что бумага, на которой записаны тексты, более старая – приблизительно лет на сорок-пятьдесят «старше» того периода, когда на Соловках начался бум переписческой деятельности. Но самое интересное во всем этом то, что эта книжица принадлежала некоему заонежскому мужику. То есть, она была не из монастырского, царского или господского книгохранилища – это была «осьмушка» из домашней библиотеки крестьянина! Что, согласитесь, очень необычно – выходит, местные крестьяне не только были грамотными и умели читать, но и даже покупали книги! Старообрядцы, жившие в здешних местах – а некоторые местные «беспоповские общежительства» достигали до десяти тысяч душ – не признавали текстов, написанных после никонианской реформы: для них они были еретическими. А потому они сами собственноручно переписывали старые, дореформенные рукописи. Староверы вовсе не были бесноватыми, одержимыми, вздорными фанатиками, - аккурат наоборот: раскольничьи коммуны были средоточием, центром насыщенного и динамичного культурного движения. В той книге также рассказывалось, к слову, о некоем игумене, конструктивно критиковавшем идеи Платона и Аристотеля – представляете себе сферу интересов рядового заонежского обывателя? События в Грузии, Максим Грек, Платон, Аристотель – казалось бы, жившие в такой глуши, северяне, вместе с тем, были прекрасно информированы о том, что происходило в современном им мире и вполне себе неплохо ориентировались в истории.  

- Боже, как это все интересно, Андрей Иванович!

- Старообрядцы боролись не за право креститься двумя пальцами, как это традиционно представляют себе многие. Они бежали не от мира, не от жизни, не от цивилизации. От навязываемой им чужой воли. От неподходящего им уклада жизни. От бессмысленности и формализма.

Мы сидели на широкой деревянной скамье, с прохудившейся крыши старого храма сеялась легчайшая дымка, но все равно внутри было теплее и «защищеннее» - сохраннее - чем снаружи.

- Знаете, Андрей Иванович, у меня есть кот, - он чуть «сломал» бровь, удивляясь резкой смене темы, но как обычно ничего не сказал. - Он целыми днями сидит под дверью и при малейшей возможности всеми силами стремится улизнуть из дома. Ему и тапком не единожды перепадало: я опаздываю на работу, а он путается под ногами и лови его потом, выскочившего, по всему подъезду. И железной дверью его не раз перешибало, потому что он пытался ввинтится в быстро сужающуюся щель. Но всякий раз, когда я обуваюсь у входа, он щемится к двери. Я отшвыриваю его, он встает и снова пробирается к выходу. Однажды я отшвырнула его семь раз подряд. Мне уже даже стало интересно – все-таки в какой-то момент он поймет, что ему не удастся осуществить задуманное, и он прекратит, наконец, возобновлять свои безрезультатные попытки? Я отшвыриваю его, он встает, отряхивается, и снова направляется к выходу. Я отшвыриваю, он встает, на секунду прислушивается к себе, и снова сунется к двери. И так семь раз – я не знаю, сколько это еще могло бы продолжаться, если бы я не спешила, и не прекратила бы свой эксперимент. Человеческому детёнышу достаточно буквально нескольких – иногда хватит даже одного - одергивания, окрика – и он больше не шелохнется. А животное не учится, в нем никак не формируется этого понимания - «нельзя», «не получится», «все равно не дадут». Ему надо – оно встает и делает то, что ему надо. Ему надо на свободу, на волю, и неважно, что там – сплошная угроза жизни, там собаки, там будет голодно и холодно: «там» и «здесь» не оцениваются с позиций «хорошо-плохо», «лучше-хуже», они проходят по другим категориям – «там» он будет быть, а тут это все – не его. В подвигах, если вдуматься, на самом деле никакого геройства нет – иногда ты делаешь что-то не потому, что хочешь делать это, не потому, что тебе это зачем-то надо, - ты делаешь это, потому что не можешь не делать: это делается, во многом, само собой.

- А есть что-то, чего вы не можете не делать? – вдруг поинтересовался Андрей Иванович без тени улыбки.

- Как минимум, я не могу не задумываться над поведением моего кота.

Он кивнул, соглашаясь с моим доводом.

От сквозняка колыхались занавески в дверном проеме, ведущем в алтарь, и от этого - и потому еще, что пол был неровный, - немного пошатывало: казалось, что высокий сруб слегка раскачивается, как молчаливая старуха на похоронах, в мерных беззвучных колебаниях которой – и мука утраты, и отчаяние, и обреченность, и проклятие высшим силам, и смирение с тем, что неподвластно, и понимание глубинной правильности и закономерности всех жизненных циклов, и усталость от боли, и неизбывный страх, и тоска от собственного бессилия, и выплавившаяся из всего этого бесчувственность и паралич воли: иногда сила – это доведенная до сверхплотного состояния слабость, а мудрость – лишь капитуляция перед собственным незнанием.

Это было похоже на магнетический, немного жутковатый, одурманивающий сон. Неумолчный гул ветра, плеск волн, шипение песка и мелкой гальки в перетирающих их струях воды, то набегающей, то отступающей от берега, шелест занавесок и полумрак: вместительное выветренное помещение освещал только скупой тусклый свет не позднего северного предвечера, проникавший внутрь сквозь открытые ставни крошечных оконцев-«амбразурок».

Опустевший храм словно оглох от безлюдья и «бессловья»: отшуршали шаги, «отшептались» исповеди страдавших и раскаивавшихся, но, скорее, ни о чем не жалевших, не раз убеждавшихся, что чудес не бывает, но моливших о чуде, нуждавшихся так во многом, но просивших о ничтожно малом, и не о том, перепуганных и уставших, больных и здоровых, но скорее больных, слабых и сильных, но скорее слабых, измученных ветром, стелившихся по земле или стоявших, не шелохнувшись, но чаще стелившихся. Ни колоколов, ни икон, ни свечей, ни запаха ладана, ни вздохов, ни слез, ни молитв, ни даже опавших листьев на веранде…

А ведь вот так: поглубже в леса, повыше на гору, подальше в море, на остров, в болота - люди бежали от людей.

Люди всегда бежали от людей.

Андрей Иванович встал и взглядом пригласил меня следовать за ним.

Мы поднялись по сломанной лестнице на колокольню.

В деревянном полу зияли множественные проломы, ветер просто сбивал с ног. С высоты открывался вид на покинутые окрестности: серое небо над серым пейзажем, из которого не утихающий ветер словно бы выдул все краски, звуки и признаки жизни.

Казалось – еще чуть-чуть, еще немного задержись здесь, не несись, сломя голову, загнанный до рвоты, в своем хомячьем колесе, посиди, отдышись, опомнись, подожди – и он даст тебе знать, он все-все даст тебе знать: ты вот-вот все поймешь…

- Церковь является бесхозной. Ничейной. Подобных архитектурных памятников у нас несколько сотен. Ежегодно безвозвратно разрушается больше десятка подобных построек, - продолжал между тем экскурсионную программу Андрей Иванович.

Его руки лежали на перилах ограждения и сейчас была его очередь что-то делать, но я решила не злоупотреблять властью, которой невольно наделяет женщину чувствующий себя виноватым мужчина. Я положила свою руку сверху. Он как будто ждал этого: в то же мгновение, словно опасаясь, что я передумаю и уберу ее, он высвободил свою ладонь, положил на мою и крепко сжал.

Он держал мою руку, не отпуская, и тихонечко, совсем легонько поглаживал большим пальцем, и даже поцелуй, даже самое крепкое объятие не сделало бы наше соединение с ним в ту минуту более полным. Я чувствовала, как в меня, как при переливании крови, струится живительный ручеек любви другого человека, как нарастает жар внутри и начинает сочиться вовне – казалось, я одна способна отогреть, наполнить теплом окоченевшие пространства вокруг.

Любовь – это когда больно делать больно и когда очень хочется от боли уберечь.

- Вы подозрительно горячая. Вы хорошо себя чувствуете?

Я чувствовала себя плохо, но это было настолько неважно, что я была совершенно не готова задумываться об этом, а уж тем более тратить время и силы на обсуждение этого.

- Мне хорошо, как никогда, Андрей Иванович.

Он непроизвольно снова сжал мои пальцы – как мне показалось, с благодарностью - благодарностью за мою благодарность.

- Хотите чая?

Я кивнула.

Осторожно отпустив мою руку, он снял рюкзак с плеч, достал термос и бутерброды.

Мы расположились на полу колокольни: он сидел напротив меня, откинувшись спиной на деревянную стенку, положив локти на согнутые колени широко расставленных ног и даже в этой неформальной непринужденной позе выглядел очень… аристократично.

Князь Андрей.

Я смотрела на него, пытаясь честно ответить себе, отцовскую ли я вижу в нем фигуру, родительской ли заботы и внимания ищу и жду от него, и пришла к выводу, что не отцовского, и не «учительского» - обычного нормального здорового мужского покровительства хотелось мне от него – того, что может дать женщине только мужчина.

Убрав термос в рюкзак, Андрей Иванович встал и помог подняться мне. Мы спустились вниз.

Взобравшись на вал, я обернулась: покосившаяся, но несломленная, презрительная к ненастью, окаменевшая от атак северных штормов, возвышалась над стелющимися у ее подножия высокими травами черная твердыня - как памятник непобежденным воинам свободы воли, жившим здесь.

Мы шли назад по гати, как в одном месте я заметила пробившиеся между бревен камыши.

- Мне всегда хотелось поставить дома букет камышей. Только почему-то считалось, что они приносят несчастья. Говорили, будто в доме, где стоят камыши, кто-то - ни много ни мало - умрет.

- Ох, ну ничего себе, как жестоко! Я ничего подобного о камышах не слышал. Думаю, единственная неприятность, которую способны причинить эти растения – в какой-то момент они вскрываются и облетают, покрывая пухом все вокруг гораздо страшнее одуванчиков. Меня лично всегда останавливало только это соображение. И то, что обычно они растут в самых труднодоступных топях. Но, знаете, что самое интересное? Я тоже всегда хотел поставить дома букет камышей. Но как-то так ни разу и не довелось.

Мы остановились, словно размышляя, стоит ли делать это, после чего Андрей Иванович положил свой посох на бревна гати и вернулся назад. Достав из кармана куртки складной нож, он срезал семь шоколадных замшевых цилиндров на высоких крепких стеблях, и, подойдя, протянул их мне.

- Вы дарите мне цветы, Андрей Иванович?

Он наклонился и поднял свою палку, но я успела заметить, что он улыбался.

Дойдя до конца деревянного настила, мы оставили наши посохи там, где взяли их, удостоверившись, что они не завалятся в кусты.

В машину мы сели пропахшие, как дымом костра, концентрированным запахом многовековой древесины.

Я аккуратно положила свой тяжелый букет на заднее сиденье.

Мы медленно ехали сквозь вытянутую вдоль дороги деревню, которую я «проспала» по пути в монастырь, за крайними домами которой – сразу за забором последнего деревенского огорода – без всякого перехода начиналось кладбище: забор был общим с оградкой большого, на несколько могил, участка.

- Как это вообще возможно? Как они тут живут? Прямо из окна твоего дома видны могилы!

- Тут места ведь не так много – там скалы, с той стороны – болото. Захоронения раньше располагались поодаль, но постепенно двигались навстречу деревне. Пока не встретились с ней вот так. Лицом к лицу.

Кладбище оказалось обширным - нестройные ряды могил оползнем спускались по широкому склону холма и растекались у его подножия, расползаясь во все стороны, как разъедающая земную мантию коррозия: заросшие бурьяном, с крестами вкривь и вкось, с оградками разных цветов, горами мусора из старых венков и букетов, где не пройти, не найти нужного захоронения.

Разом стемнело, в одночасье хлынул дождь – хотя нет, это был снег, еще совсем нежизнеспособный, анемичный, тающий, едва зародившись, но это был не дождь – это был уже снег. Снежинки налипали на стекла прозрачными, напитанными водой пластинками, дворники сгребали их в сторону – набрякшие скопления льдистого крошева, не удержав влагу в себе, испускали ее полноводными ручейками.

Дорога «текла» под капот машины, словно та «съедала» километры пространства перед собой, заглатывала, вбирала в себя, превращая, переплавляя ткань мира в субстанцию сущности своих пассажиров.

- Представляете, как они раньше ездили в своих санях через лес, через огромное поле, ночью, да еще и в метель? Ни дороги не видно, ни человеческого жилья - где небо, где земля? Только снег, ветер, луна и волки, - словно прочитал мои мысли Андрей Иванович.

- Я бы умерла от страха, правда.

- Ну вот, я показал вам все. Напомните, во сколько, вы говорили, у вас завтра автобус?

- В три, - я хотела сказать это с вызовом, но в моем голосе неожиданно для меня самой прозвучало неприкрытое отчаяние.

Неужели ты меня отпустишь?

Моя рука еще так хорошо помнит прикосновения твоих пальцев!

Я мечтала о том, чтобы автобуса завтра не было. Или чтобы мы опоздали. Чтобы я подвернула ногу и не смогла идти. Мне нужно было еще немного времени, хотя бы несколько дней. Дать этой ситуации возможность еще немного развиться.

Я могла бы уехать. Успокоиться и как следует все обдумать. Потом ведь всегда можно будет вернуться, и попытаться еще раз.

Но эта наша с ним история, выросшая из этой дождливой осени, водопадов, маяков, шлюзов, храмов и плотин, из подтекстов и вопросов в лоб, из этой держащей в постоянном напряжении игры в притяжение-отталкивание, - эта история бы прервалась. Потом была бы другая, совсем, совсем другая сюжетная линия с другой корневой системой, а мне нужны были эти корневища, мне хотелось дописать этот уже начатый текст. Я не могла оставить этот едва пробившийся росток без меня даже ненадолго: он был еще слишком беззащитен, слишком беспрепятственно доступен для внешнего воздействия, слишком легко уязвим. Мне не хотелось приостанавливать все это даже ненадолго.

Я не хотела уезжать.

Тихо звучала песня «Глаза очерчены углем» «Пикника»: нам словно бы кто-то специально «подсовывал» такую музыку.

- Я не нарочно, - опроверг возможные подозрения он: я уже даже не удивлялась его способности догадываться, о чем я думаю. – Музыка играет вразнобой. Переключить?

- Да ну, зачем? Прекрасная композиция. Спасибо вам огромное, Андрей Иванович, за это очень значимое для меня приключение, которое вы мне подарили. Я знаю немного людей, способных сделать для ближнего так много столь бескорыстно.

- Да, бросьте, ничего особенного я не сделал.

- Вы потратили не меня непозволительно много времени.

- Почему вы так болезненно переживаете за чужие ресурсы участия?

- Мы живем в ужасное время, когда люди считают себя недостойными чужого участия и друг друга – даже самые достойные из них.

- Именно самые достойные из них, как правило, этим и отличаются.

- Одна моя знакомая рассказала мне как-то одну во всех смыслах замечательную историю. Вы не устали от меня, Андрей Иванович?

- О, нет, - вдруг тяжело вздохнул он. - Мне нравится вас слушать. Мне нравится, когда вы рядом.

В этом его прямодушном признании так откровенно проявилось его понимание собственного бессилия сопротивляться происходящему, что у меня даже слегка сковало дыхание от осознания моей огромной ответственности за это его внезапное «разоружение» передо мной.

От потрясения я не сразу вспомнила свою мысль.

- Начала она свое повествование со слов «не знаю, что это было – глупость или геройство, но на прошлой неделе я сделала вот что…». А сделала она следующее. Ей позвонила подружка ее дочери. Молодая девушка в детстве осталась без родителей, а позже и без бабушки, которая ее растила. Спортсменка, она участвовала в соревнованиях в другом городе, и позвонила, потому что больше ей некому было позвонить. Она жаловалась, что очень устала, что у нее высокая температура, что в перерывах между выступлениями она натерпелась унижений от соперниц: на чемпионат она вынуждена была поехать одна, тренер не смог сопровождать ее, а потому ее некому было защитить. Девушка заняла первое место, одержала серьезную победу, отстояла честь региона. Но единственный, кто пришел ей на ум, когда она отчаянно нуждалась в человеческой поддержке, когда она одна, больная и изможденная, сидела на вокзале, где ей предстояло еще пол суток ждать поезда, - единственный, кто пришел ей на ум – по сути, посторонний и чужой ей человек, - мать ее подружки. Моя подруга рассказывала, что в тот момент ей стало нечеловечески по-матерински жалко это одинокое создание, и она сказала, что приедет за ней. А потом, положив трубку, она впала от содеянного в форменный ступор. Ей предстояла тысяча километров пути туда и обратно, в ее единственный выходной, в тот момент, когда ее финансовое положение было не самым стабильным, и, кроме всего прочего, она обещала матери свозить ту на кладбище прибраться на могилах: словом, за свой спонтанный альтруизм подруга ругала себя последними словами. Она уже даже собралась было перезвонить той девчушке и соврать, что сломалась машина, но она отложила телефон и решила, прежде чем отказать, докопаться до истинной причины своих переживаний. Она хотела помочь этому бедному ребенку. В конце концов, не так уж и много денег нужно на бензин. И, если подумать, не так часто - далеко не каждый день - возникают подобные ситуации: когда окружающим по-настоящему нужна наша помощь. А на кладбище можно съездить в другое время, к тому же ее ощутимо раздражала такая расстановка приоритетов: дань уважения мертвым по всему выходила более важной миссией, чем человеческое отношение и внимание к пока еще живому человеческому существу. То есть причины ее нежелания ехать были явно не в этом: не в равнодушии, не в отсутствии денег и не в занятости. Но понимание, в чем же тогда дело, ускользало от нее. В тот момент в ее памяти всплыла другая история. Она вспомнила, как пятнадцать лет назад, когда она лежала в роддоме, к ней в палату подселили соседку. Никакой съестной «ссобойки» у той не было, а, поскольку ее положили уже ближе к вечеру, ужин ей, согласно уставам учреждений нашей гуманнейшей, воспетой в балладах медицины, был не положен. «Новенькая» рассказывала, что ее экстренно госпитализировали из-за начавшегося кровотечения, и то и дело жалобно сетовала, что хочет есть. «Знаешь, - изумлялась самой себе потом моя подруга, - я не могу найти этому объяснений, и я не понимаю, почему это не пришло мне в голову, но я почему-то не предложила ей своей еды». У нее были продукты – творог, ряженка: зная, как кормят в наших больницах, мать регулярно приносила ей передачи. То есть, прошло уже пятнадцать лет, а она помнила тот случай и казнила себя не угасающим чувством вины – ее случайная соседка была голодна, она могла ее накормить, но не сделала этого, потому что не подумала об этом. «Та молодая мамочка, я почти не сомневаюсь, уже и не помнит всего этого, узнай она, что я так убиваюсь по ней столько времени спустя – она, наверное, была бы просто в шоке! И тогда я поняла, что если я не съезжу за этим больным ребенком на вокзале, то потом не прощу себе этого до конца жизни». Подруга сообщила дочери, что едет за ее подружкой и увидела, как в глазах девочки загорелись уважение, восхищение и благодарность. Ее дочь тоже хотела, чтобы мать сделала это, но не осмеливалась даже заикнуться об этом. В ту минуту моей подруге стали понятны истинные мотивы ее импульсивного желания отказаться от поездки: это был тот же страх, что останавливал ее дочь. «Я, взрослый человек, обладающий правом принимать решения и возможностями реализовывать их, хочу помочь, могу помочь, но я боюсь помочь, потому что меня за это отругают». Это звучит дико, но это так. Нельзя. Нельзя делать что-то хорошее ближнему. В наших странных искаженных изуродованных представлениях о жизни подобный гуманизм – это осуждаемая ненормальность, нелепое благородство, скорее глупость, чем геройство, точнее - глупое геройство. Для ребенка вид чужого несчастья очень мучителен, и, хотя принято считать, что дети в силу детского эгоизма неспособны на сострадание, на самом деле это не так: они очень остро реагируют на чужое неблагополучие и в них мгновенно возникает рефлекторный порыв помочь. Это нормальное, естественное, здоровое желание - сделать что-то хорошее тому, кто в этом нуждается, и что в твоих силах сделать для него. Но родительские запреты – запреты помогать, запреты делать добро - приводят к тому, что во взрослом человеке эти стимулы оказываются практически полностью подавленными. Это просто не приходит в голову. Человеческое отношение друг к другу.

Меня сильно знобило, и, сняв сапоги, я забралась на сиденье с ногами.

- Там, сзади, есть небольшое одеяло. Укутайтесь, - настоятельно потребовал Андрей Иванович, обеспокоенно глядя на меня.

Я привстала на своем кресле и, развернувшись, дотянулась до предложенного пледа, раздумывая, не «упасть» ли мне на водителя, выдав это за потерю равновесия в подпрыгивающей на ухабах машине, и на мгновение соприкоснуться с ним пусть хоть так, но не стала этого делать, застыдившись перед самой собой за эти свои смешные детские уловки.

- Недавно я ехала на велосипеде по мосту, закрытому на ремонт – закрытому для машин, не для пешеходов и велосипедистов, - продолжила я, усаживаясь обратно. - Я доехала до шлагбаума и остановилась, прикидывая, как мне перебраться: поднять велосипед я бы не смогла, он был большой и очень тяжелый, просунуть же его под шлагбаумом мешал широкий руль. В этот момент я услышала, как сзади ко мне приближается группа парней лет шестнадцати. Они громко разговаривали и смеялись, и мне хотелось, чтобы они побыстрее разминулись со мной: мне было не по себе от их приближения. И тут один из мальчишек у меня за спиной спросил, не нужна ли мне помощь. Я уже настолько приготовилась к тому, что сейчас он начнет приставать, нести какую-нибудь ахинею, играть в «высокоранговую особь» и самоутверждаться перед друзьями, что даже не сразу сообразила, что происходит нечто принципиально иное, не имеющее ничего общего с картиной, вставшей в моем сознании колом. Я замахала руками, мол, не надо, справлюсь сама – в тот момент я испытывала самую настоящую панику, потому что была абсолютно растеряна. И тогда молодой человек, с выражением бесконечного недоумения на лице просто взял и отрезал: «Ребят, чего тут разговаривать? Берем и переносим!». Они подняли и переместили мой велик за шлагбаум. Я вскочила на него и понеслась во весь дух, просто задыхаясь от неловкости и самого настоящего стресса. Я даже не помню их лиц, потому что так и не смогла, не осмелилась поднять глаз и посмотреть на них. Потом, успокоившись, я проанализировала причины этого своего неадекватного поведения и поняла, что сегодня ты настолько не ждешь от людей ничего хорошего, что вообще не умеешь реагировать на это хорошее - в тебе не выработана эта ответная реакция. Которая должна бы быть автоматической. И это по-настоящему страшно. Сегодня никому не придет в голову срубить избушку для ближнего.

- Сегодня и в избушках нет нужды, - Андрей Иванович смотрел на меня с непередаваемо воодушевляющей нежностью.

- Но всегда есть нужда в человеческой готовности построить ее друг для друга. Потому что единственный способ защитить окно от камня – абсурдная добрая воля не бросать камень в чужое окно.

Снег прекратился, небо, все в рваных облаках, подсвеченное луной за ними, стало слоистым - полоса желто-коричневая, полоса темно-серая, в прорехах между которыми то и дело мелькал то одним, то другим боком лунный осколок. Ветер гнал ошметки туч и буквально на глазах развеял их: в какой-то момент на очистившемся бескрайнем куполе в полном одиночестве остался лишь маленький и какой-то совсем скучный, тривиальный лунный диск, словно бы кто-то сдернул с луны все ее роскошные надушенные облачные меха и дразнящие будуарные шлейфы, и, сделавшись полностью голой, она оказалась совсем некрасивой и посредственной.

«Рассекреченная», обнаружившая свой истинный вид, растерявшая весь свой апломб и «фатальную таинственность», привязчивой не спесивой дворняжкой бежала она рядом с нашей машиной, временами то ныряя в черные глубины ночной чащи, то чертиком выпрыгивая над неровным волнистым краем верхушек деревьев.

Мне нужно было выйти – я слишком много выпила чая на колокольне, но я не знала, как мне попросить его остановить машину – я отчаянно смущалась, кроме того, очень боялась оказаться в зловещем ночном лесу одна: не попросишь ведь его постоять рядом!

Набравшись смелости, я наконец отважилась произнести это.

- Андрей Иванович, мне нужно выйти.

Он съехал на обочину.

Я вышла в ночь, густую и плотную, как кисель, стараясь не думать о том, что за моей спиной – глухая стена елок с зубчатым верхом из пробирающих до мозга костей жутких древнерусских сказок.  

Вернувшись в машину, я поняла, что мне стало совсем плохо.

- Вы в порядке? Меня не на шутку пугает ваш румянец на щеках.

Он положил одну руку мне на лоб, вторую – на затылок, чтобы плотнее прижать мою голову, что было излишне: я сама охотно вжалась в приятную прохладу углубления его ладони.

- Ого, да у вас температура, и, судя по всему, приличная! Я же говорил, что вы вся горячая. Вы все-таки разболелись, - мне показалось, он сказал это с облегчением.

Он завел двигатель и выехал на трассу.

- В таком состоянии я вас завтра, конечно же, никуда не отпущу.

Я с трудом проглотила счастливую улыбку.

Господи, спасибо!

 

 

 

Смотритель мира

 

 

В наше отсутствие Тетьнаташа протопила камин, в доме было тепло и густо пахло свежими дровами.

Вернувшись домой, я сразу отправилась в постель.

Андрей Иванович принес мне градусник – температура действительно оказалась высокой – и жаропонижающее.

На прикроватной тумбочке он поставил стакан воды и мои камыши в стеклянной банке.

Пожелав мне спокойной ночи и оставив, на случай, если мне что-то понадобится, дверь моей комнаты приоткрытой, он ушел к себе: в воздухе еще какое-то ощущались едва уловимые эфирные жасминовые ноты.

Он смотрел кино на ноутбуке в своей комнате - до меня доносились убаюкивающие звуки диалогов и негромкой музыки.

За окном угрожающе завывал-свистел ветер. Так – надрывно-тревожно, предвещая недоброе – завывают ветра только в период смены сезонов, поздней осенью или ранней весной. И без того свирепый, нагоняющий инфернальную тоску гул время от времени нарастал, взвинчивался, словно бы ветер, сам себя накручивая, вконец сатанел от собственного нагнетания своего остервенения. Деревья распластались голыми кронами в воздушном смерче, словно пытаясь ухватить его своими хрупкими ветвями и удержать, угомонить, остановить, пока он не смел с поверхности земли все живое и неживое на ней. На озере разыгрался шторм, проезжая мимо, мы видели, как вздымались в темноте высокие волны и яростно обрушивались на свои берега, будто преследуя цель отгородиться от суши сплошной стеной поднятых брызг. Комки мокрого снега, с силой швыряемые ураганными порывами, со шлепками расшибались о стекло окна в кашицу.

Я чувствовала, как колотится сердце в груди, словно ветер гнал кровь по венам, как волны по поверхности озера.

Сквозь полудрему я услышала, как Андрею Ивановичу кто-то позвонил: он выключил фильм и вполголоса разговаривал в ночной тишине.

Обмирая от звуков разыгравшейся непогоды, я смотрела на его камыши в мягком теплом конусе света настольной лампы, думала о нем, вспоминала его интонации, полуулыбки, взгляды, точеные формулировки, не балующие нечастые, но такие бесконечно нежные прикосновения, запах его рубашек и… все мои внутренние блокаторы вдруг разжались, и сознание затопило прорвавшее все дамбы наводнение подавляемых мыслей и фантазий.

С ним это будет так.

Он опустится на кровать рядом со мной - его биополе внедрится, вольется в мое, наши потоки тепла смешаются, перевьются между собой – и какое-то время будет лежать на боку, опираясь на локоть, немного нависая надо мной, глядя мне в глаза, как в наш первый вечер.

Без слов. Без дотрагиваний. Сохраняя небольшую дистанцию между нашими телами – не контактируя со мной никак, только зрительно.

Все, что потребуется от меня – ничего не испортить. Не произнести ни слова, не издать ни звука, не сделать ни единого неверного движения, и выдержать этот его взгляд. Просто – в темноте, просто – спрятавшись под одеялом, просто – не глядя друг на друга, зажмурившись, в наивной детской убежденности, что пока ты чего-то не видишь, этого нет, малодушно бросаясь друг в друга, как в воду - не умея плавать, но в полной уверенности, что это умение самопроизвольно возникнет в стрессовом состоянии само собой, неуклюже барахтаясь, не эстетично отплевываясь и безнадежно не справляясь с вышедшей из-под контроля и ставшей довольно опасной ситуацией.

Нет, с ним все будет не так - он заставит меня видеть и осознавать каждую секунду происходящего, совершать каждое действие обдуманно, понимая, что, как и зачем ты делаешь – шаг за шагом, прикосновение за прикосновением, погружение за погружением.

Затем он проведет внешней стороной сложенных вместе пальцев по моей щеке, словно вытирая брызги с кожи, как он сделал это у водопада.

Потом он подцепит и прокрутит между пальцами прядь моих волос, как на берегу у маяка. Аккуратно спустит тонкую бретельку с моего плеча и несколько секунд будет просто смотреть, рассматривать, вбирать в себя увиденное, после чего почти неощутимо проведет по моим ключицам подушечкой большого пальца, как он гладил мою кисть на колокольне в заброшенном монастыре, постепенно спускаясь все ниже. В этот момент мне станет труднее оставаться беззвучной и неподвижной, но я смогу не застонать, проглотив стон.

Затем его рука скользнет, поднимая атлас, обнажая кружево под ним. Не имея возможности видеть, в этом случае он позволит чуть больше руке – проведет по кружеву не пальцами, но всей ладонью, ставшей от моего тепла совсем горячей, как в машине, когда он трогал мой лоб, проверяя температуру.

Дальше ему нужно будет устранить то последнее, что еще будет оставаться между нами, и я буду помогать ему, приподнимаясь и поворачиваясь, когда это понадобится. Он отстранится на несколько секунд, чтобы снять одежду с себя, а я буду лежать и ждать его, ощущая, как раскаляется моя аура, - и, не выдержав собственного испаряющего влагу с глаз жара, я закрою веки.

Он опустится сверху – меня накроет цунами его тепла – и я подамся ему навстречу, в оставшиеся доли секунды успев подумать, что все это между нами уже давным-давно произошло, осталась, по сути, лишь формальность – сделать это на самом деле, но в эти ничтожные доли долей секунды успеет вспыхнуть запоздалая паника перед переходом последней границы и остаточное сомнение, не стоит ли повернуть назад, пока не поздно – но все эти мысли не успеют пронестись в голове, как станет поздно – он перейдет последнюю черту, - и я почувствую себя так, словно оттолкнулась от берега и оказалась в открытом море, зависла между двух пространств. В этот момент - только в этот момент - он впервые поцелует меня: это будет приветственный, ободряющий поцелуй спасателя, выловившего тебя в волнах и поднявшего из глубин на воздух, манипуляция реаниматолога, вдохнувшего жизнь в замершие, затопленные водой альвеолы.

Он будет прижимать мои руки к кровати, чтобы не дать мне возможности как-то воспользоваться ими. Легко – руками, легко – губами, легко – телами, - он же захочет, чтобы я любила его всем своим разумом.

Но в какой-то момент мне станет нетрудно выдерживать его взгляд. Я открою глаза и буду смотреть на его лицо надо мной, на его плотно сжатые губы, напряженные скулы, потемневшие, увлажнившиеся у корней волосы. И когда его сила перейдет ко мне, не выдержит уже он – чуть захлебнувшись стоном, он зажмурится и опустится на меня, продолжая прижимать мои руки к кровати – но теперь словно из боязни не удержать, упустить, потерять меня. И единственное, чем я смогу попытаться дать ему понять, что я никуда не исчезну – это изо всех сил постараться усилить этот поток, это мощное излучение, которое исходит от меня – излучение моего восторга, моей нежности, моей благодарности, моего наслаждения от пребывания в электрических прожилках его наэлектризованного биополя, - и моего счастья от его пребывания в моих.

Я так нестерпимо хотела ощутить тяжесть его тела, прохладу его гладкой кожи, запах жасмина, внедрившийся, встроившийся в мои внутренние структуры, почувствовать его успокаивающееся дыхание в моих волосах, что казалось – еще немного - и я смогу сверхъестественной мощью своего желания реализовать, материализовать его рядом, сдвинуть пласты реальности и заставить их сложиться нужным мне образом, воплотить свою фантазию в жизнь, наделить ее телом, теплом и пульсом.

Он закончил свой телефонный разговор и встал, чтобы выключить свет, - и только по тому, что меня разбудили эти звуки, я поняла, что незаметно для себя погрузилась в необычайно яркий красочный сон.

Первое, что я увидела, открыв глаза следующим утром – огромную луну в окне. Луна утром, пусть даже и таким темным, да еще и такая крупная – это было настолько фантастическое зрелище, что я, закутавшись в одеяло, прошла в гостиную, надеясь застать там Андрея Ивановича и поделиться с ним этим своим потрясающим наблюдением.

На самом деле я хотела, конечно, немного другого - чтобы он увидел меня с открытыми плечами, а луна была лишь прекрасным поводом появиться перед ним в таком виде: эстетический экстаз объяснял и извинял бы то, что под его воздействием я «потеряла голову» и думать «забыла» о приличиях. 

Но в гостиной было пусто.

Я надела джинсы и футболку, ужасно жалея, что не взяла с собой платья – оно не должно было понадобиться мне здесь, в богом забытой деревне в лесу, но сейчас мне его очень-очень не хватало – мне хотелось, чтобы он увидел меня в красивом платье, - а еще больше мне хотелось, чтобы он увидел меня без него.

g8y2c oIf14

Я молола кофе, когда от него пришло сообщение о том, что он снова уехал на гидроэлектростанцию: в течение нескольких последовавших часов я, до слез растроганная его способностью тревожиться о пустяковой женской простуде больше, чем о лютующем циклоне, грозящем глобальным катаклизмом, получила еще несколько смс с вопросом о моем самочувствии.

За завтраком я думала, что мне следовало бы позвонить в редакцию и предупредить о том, что я задерживаюсь – имело смысл предупредить об этом и моего молодого человека.

Вообще-то, у нас с ним были довольно своеобразные отношения: мы не жили вместе – он жил с матерью, встречались два-три раза в неделю, на ночь оставались друг у друга и того реже, спокойно переживали, довольствуясь перепиской в соцсети, периоды, когда не удавалось увидеться в течение нескольких недель. Мне было с ним неплохо, но и плохо без него мне не было тоже. Меня более чем устраивали такие взаимоотношения, позволявшие сохранять практически неограниченную свободу и независимость, но которые, вместе с тем, можно было «предъявить» как свидетельство своей «полноценности» и использовать в качестве убедительной и не обидной причины отказа воодушевленным претендентам на мою взаимность в случае возникновения таковых в поле зрения.

Но мне категорически не хотелось никому звонить. Это было все равно что разрушить всю эту волшебную атмосферу, позволить проникнуть сюда, внутрь, в мое тайное убежище, в мой сказочный мирок, на мой уютный необитаемый остров чему-то чужеродному, постороннему, совершенно здесь невообразимому и неуместному: забавно, как быстро моя обычная жизнь стала для меня чем-то настолько не моим.  

Я в раздумьях крутила телефон в руках – я не пользовалась им три дня и успела не на шутку отвыкнуть от него: я смотрела на предмет в моей руке, веселясь от того, что пытаюсь вспомнить, какие манипуляции необходимо произвести, чтобы совершить звонок, - как в дверь постучала и вошла Наталья Петровна.

- Ну, как ты тут? Андрей Иванович просил проведать тебя. И как ты умудрилась так расхвораться? – Тетьнаташа покосилась на мои ботинки у входа и короткую курточку на вешалке. – А, все ясно! Форс мороза не боится, а мороз форс е*ет!

Я несдержанно расхохоталась.

- Носитесь с ним туда-сюда целыми днями, волочитесь, як гауно пад лапцем! Дома вам не сидится!

Тетьнаташа разделась и прошла на кухню, где начала выгружать на стол какие-то баночки и контейнеры.

- Ты сегодня должна была уезжать? Что называется – плыу-плыу, а каля берега усрауся, - продолжала костить нас в хвост и в гриву Наталья Петровна, я давилась смехом: мне в одночасье полегчало уже от одного ее присутствия.

- Я тут травок тебе заварила. Попьешь, - она кивнула на поставленный на стол термос.

- И иди, ляг, натру тебя еще маленько! Температуры нету?

- Небольшая.

- Тогда можно. Господи, грудка-то цыплячья! Сколько в тебе килограмм? Весишь, как петух! – Наталья Петровна втирала мне в кожу какую-то ароматную мазь, и я отнюдь не беспочвенно опасалась, что могу потерять сознание под этой горной лавиной сошедшей на меня заботы. – Обед у вас тут есть хоть какой?

- Я нормально себя чувствую, Тетьнаташ! Я смогу приготовить что-нибудь!

- Сможет она! Принесла вам там – котлетки, супчик грибной, винегретик – поешь! Слышишь? Не «дакай» мне! Знаю я вас! И если что понадобится – звони, не стесняйся, - она написала на листке свой номер телефона. - И травки пей. Пей, слышишь? Завтра еще принесу!

Покопошившись еще немного на кухне и проинспектировав холодильник и шкафчики, бубня себе под нос что-то вяло-негодующее, моя врачевательница ушла, и у меня возникло ощущение, что комнату покинула целая толпа народа.

Опомнившись, я поняла, что даже не поблагодарила свою благодетельницу: ее помощь и внимание были такими необъятными и неожиданными, что я просто не успевала осмысливать происходящее – к тому же моя благодарность была настолько всепоглощающей, что простого «спасибо» казалось как-то непростительно мало.

Я налила принесенного мне отвара, в богатом букете которого узнала только нотки фенхеля, и, немного посомневавшись – не будет ли это выглядеть как-то «не так» – решила все же немного прибрать в доме.

Я выливала воду во дворе, когда увидела возвращающегося Андрея Ивановича – он был не один: с переводчиком Алексеем и двумя финнами-экспертами.

Я запоздало усомнилась в позволительности допущенного мной самоуправства – внутри даже возник смешной мимолетный позыв как-то «замести следы» и вернуть все, как было, но Андрей Иванович, похоже, новых порядков в своем жилище не заметил или не обратил на них внимания. Он помогал гостям раздеться – в гостиной сразу стало многолюдно и шумно.

- Как ваше самочувствие? – первым делом поинтересовался он у меня. – Наталья Петровна заходила?

- Да. Спасибо, мне намного лучше!

- Морошковой настойки надо грамм сто, - предложил радикальный подход к лечению Алексей, Андрей Иванович взглянул на меня с немым вопросом, я пожала плечами – раз надо, значит, надо.

Он достал из холодильника две бутылки: себе и нашим гостям он налил по рюмке водки. Я разложила тетьнаташины заготовки по тарелкам – все расселись за столом, финны, не понимая языка, прислушивались к нашему разговору, на всякий случай вежливо кивая головами и улыбаясь.

Морошковая настойка была чуть чересчур сладкой, но все равно очень вкусной.

- Андрей Иванович сам делает, - объяснил Алексей и, выпив рюмку водки, и перевел, постукивая пальцами по бутылке, свои слова финским гостям - те уважительно закивали в ответ.

Андрей Иванович польщенно улыбался: настолько далекий от какого-либо тщеславия он, как оказалось, трогательно гордился этим своим незатейливым мастерством.

- А это что? – аппетитно жуя полным ртом, вдруг потянулся за чем-то на полке Алексей.

В руках он держал фотографию в рамке, на которую я тоже почему-то не обращала внимания раньше.

Фото было небольшое, девять на тринадцать, и старое, не черно-белое, а коричневое. На нем были изображены молодая девушка в шубке, стильных солнцезащитных очках и шляпке, а рядом с ней – очень элегантный взрослый мужчина в пальто и шляпе.

- Это моя мать и дед – ее отец.

- Ух ты ж боже ж мой! Это ж какой год?

- Конец шестидесятых где-то, наверное.

Алексей переводил, показывая фото, финнам, те с готовностью откликались оживленными одобрительными репликами.

- Они выглядят, как актеры старых европейских фильмов! – искренне восхитилась я.

- Мой дед работал здесь, на этом шлюзе. Но в те времена все было совершенно по-другому. Даже в небольших поселках уровень жизни ничем не отличался от жизни в городе. Здесь были доступны абсолютно все культурные и прочие достижения цивилизации.

- Покажи ей, кстати, патефон, Андрей Иванович! - предложил Алексей, разливая по опустевшим рюмкам холодную прозрачную жидкость.

Андрей Иванович встал и принес из комнаты небольшой чемоданчик. Мы освободили место на столе, и он поставил на него принесенное устройство. Внутри под крышкой в специальном кармашке обнаружилось несколько совсем старых пластинок, поцарапанных и с многочисленными сколами на краях.

- Рудольф Стамбола. «Тоска любви», - прочитал Андрей Иванович название на одной из них.

Он завел ручкой пружину и опустил на черный диск держатель с толстой иглой на конце. Раздались характерные потрескивания и шуршание, сквозь которые не без труда можно было расслышать звуки старомодного танго.

- Вот так оно все, - щелкнул языком Алексей. – Это только так кажется, что в деревне все забитые. Забитые да не забитые! Тут рядом, двенадцать километров отсюда, живет мой давнишний друг, фермер. В деревне больше нет ни одной живой души. Раньше там бабки жили. Самой моложавой на тот момент, как он туда переехал, было уже за семьдесят. Он опекал их, помогал, продукты привозил им из города, траву косил в огородах. Сейчас там только они с женой вдвоем остались – а он все равно обкашивает все дворы и улицу, за ничейными домишками следит – это его родная деревня. Он натащил в одну избу всякой всячины и устроил в ней настоящий музей – водит теперь туда всех желающих. Они с женой разводят коров, раньше у них стадо под тридцать голов было. Держали свою скотину прямо в пустующих сараях. Когда про них узнали финны – надарили им техники: чего у них сейчас только нет! Трактор, газонокосилка, доильные аппараты, генератор. У них там такая красотища, что любо дорого! Он продает творог, молоко, масло – развозит по окрестным деревням. Мы с ним вместе служили на флоте. Ну вот нравится ему. Нравится так жить. Так вот, к чему это я: все туристы, которые к нему приезжают, удивляются - они с женой строго каждый вечер топят баню. Чистота у них в доме идеальная. Всем же кажется, что раз ты работаешь на ферме, то – не за столом будет сказано - в навозе должен быть до самой макушки. Стирать в расколотом корыте и готовить на костре. Ничего подобного – у него все при нем. Стиральная машинка, посудомоечная, плита, компьютер. И идеальный порядок кругом – даже в пустой деревне: в городе вашем такого порядка нету! Дома там такие необычные, кстати, Иванович, ты не обращал внимания? Совсем небольшенькие такие избушки, размером с эту комнату весь дом.

- Я слышал, что там раньше жили репрессированные, а им как будто запрещалось строить нормальные дома, - с сомнением в голосе отозвался Андрей Иванович.

Алексей начал повторять весь свой рассказ на финском - его иностранные слушатели, не скупясь на одобрение, кивали головами в знак заинтересованности и понимания того, о чем он говорил.

Сразу понравившийся мне Алексей нравился мне все больше и больше: несмотря на его кажущуюся простоту и обескураживающую поначалу прямоту, в нем чувствовалось внутреннее достоинство, самоуважение и благородство.

Андрей Иванович сидел, откинувшись на спинку стула, заметно уставший, наслаждающийся отдыхом, расслабившийся и удовлетворенный, и слушал Алексея не перебивая, соглашаясь с ним во всем.

- Вот есть такие люди, - снова обратился к нам Алексей. - Мой дед был охотником. На рейсовом автобусе отъезжал он подальше от деревни, сходил в лесу, а потом дальше – на лыжах, по тридцать километров наматывал. Браконьерничал – как без этого! - без этого никак: если по лицензии охотиться, так там перепадало тебе – с гулькин нос. И вот застрелит он лося, прямо в лесу разделает тушу, куски мяса в целлофан – и в реку, чтоб не испортилось. А потом – он запоминал место – потихоньку таскает эти куски домой. А однажды он оставил тушу у дедка одного в ближайшей глухой деревне. Мать рассказывала, как он ее, двенадцатилетнюю, отправлял на автобусе в эту деревню за дичью. Зима, ночь, а от дороги через лес еще километра два идти. И она ездила, на автобусе, потом через лес, потом – с тяжеленными авоськами – назад. По несколько часов ждала автобуса на трассе. Второй дед – отцовский – рыбачил, сетки ставил, и зимой тоже. А зимой сеть доставать из воды нельзя – она замерзает мгновенно, а потому рыбу выбирали из ячеек прямо в проруби, прямо по локоть в ледяной воде в тридцатиградусный мороз. Но рыбачил до последнего, только за пару лет до смерти перестал в озеро выходить, а умер он в восемьдесят девять, царствие ему небесное! Вот хотелось ему. Надо ему это было. Вот так раньше жили.

- Раньше рыбы много было, - немного невпопад поддержал разговор Андрей Иванович. - Дед рассказывал, что форель в этом озере они прямо топором глушили.

- Да, слышал такое, - легко согласился со сменой темы Алексей. - Это сейчас плотины по всей реке, рыбе не подняться. А раньше, да, – кишела. Как сейчас помню: у деда в погребе всегда стояла бочка кваса, бочка морошки, бочка меда и - бочка засоленной красной и несколько мешков сушеной рыбы, и не какой-нибудь там паршивой корюшки – щуки!          

Он снова начал переводить свой монолог финнам.

Мы с Андреем Ивановичем обменялись взглядами и улыбнулись друг другу. Какой-то неожиданно теплый и задушевный складывался вечер, и я ни в малейшей степени не кривя душой получала невероятное удовольствие от нашего бесхитростного застолья.

Алексей приподнял бутылку - все безоговорочно поддержали его негласное предложение - и налил всем еще водки.

Мне запомнилось, как однажды один знакомый охарактеризовал своего друга следующим образом - «он очень качественно пьет водку: вдумчиво». Алексей тоже красиво пил водку – «церемониально» – как умеют очень немногие.

- Когда я приезжаю к своему приятелю-фермеру, он водит меня на его заповедные ламбушки в лесу. Там сначала надо по озеру плыть, потом, до следующего водоема, приходится перетаскивать лодки волоком. Когда мы с ним добираемся, наконец, до нужного места, он с гордостью показывает мне свои секретные места, как будто это его личные угодья. У него вокруг дома нету забора, и возникает ощущение, что его владения – это вот это все вокруг. Берег озера, озеро, лес, ламбушки в лесу – вся территория, куда он может добраться. Он хозяин всех этих просторов. Смотритель, - этого своего рассуждения Алексей переводить не стал, благо, финны и не настаивали: захмелевшие, улыбчивые, они готовы были слушать все, что угодно, и на каком угодно языке - хоть на птичьем.

Посмотрев на часы, он налил по последней рюмке водки.

- Ну что, пойдем мы уже?

Один из финских гостей коснулся его плеча, привлекая его внимание, и что-то сказал ему.

- У Антеро есть подарок для тебя, - обратился Алексей ко мне. – Он завтра занесет.

Тронутая до глубины души, я горячо поблагодарила своего нового финского знакомого через Алексея.

Антеро неуклюже поцеловал мне руку.

Мужчины встали из-за стола и, по очереди одеваясь, стали выходить друг за другом на улицу. Я видела в окно, как Андрей Иванович с Алексеем курят, облокотившись о перила крыльца.

Я убрала со стола и помыла посуду.

Поставив патефон рядом с собой на полу, завела пластинку и начала растапливать камин.

- Как вы тут сегодня – не скучали? – с порога поинтересовался вернувшийся в дом Андрей Иванович. - Хотя, - он обвел взглядом комнату, - вижу, что вам тут особо некогда было скучать.

Мне было очень приятно, что он все-таки заметил чистоту и отдал должное моим стараниям.

- Как ловко у вас получается! – похвалил он и мой талант кочегара.

Он сидел на диване, чуть подавшись вперед, опираясь локтями на колени, чтобы поближе рассмотреть мое священнодействие. От него вкусно пахло сигаретным дымом и морозной вечерней свежестью.

- Это было моей домашней обязанностью в детстве. Я растапливала котел, возвращаясь из своей злосчастной баскетбольной. Наскоро пообедав, я каждый раз садилась напротив открытой топки с чашкой кофе и книгой. Пространство маленькой котельной – оно все - вот, все перед тобой, все обозримо, и тут все подчиняется твоей воле и зависит только от тебя. Здесь не прилетит тебе мячом по голове, и не раздастся оглушительного, сокрушающего шейные позвонки хохота. Тепло и светло - согреваясь и отдыхая, я смотрела на полыхающее пламя и думала о том, что всю жизнь так не просидишь: и эти мысли вызывали во мне чувство безысходности.

- Почему?

- Потому что я готова была просидеть так всю жизнь. Меня бы это вполне устроило. Но задумываться над тем, а почему, собственно, нет? - я начала только много, много позже – тогда же я еще принимала утверждения о невозможности этого, как должное.

По тому, что Андрей Иванович посмотрел на меня с некоторой растерянностью, я поняла, что моя реплика опять получилась похожей на высказывание с намеренно вложенным в него подтекстом - а на подобные высказывания всегда трудно найтись с ответом ввиду того, что, безошибочно интуитивно ощущая, что тебе говорят совсем не то, что говорят, - с ходу сообразить, что же тебе говорят на самом деле, далеко не так просто.

Чтобы не заставлять его произносить какую-нибудь дежурную банальность из тех, которые произносят лишь бы что-нибудь сказать, я сменила тему.

- А вы кормите своего домового, Андрей Иванович?

- Да как-то нет... - улыбнулся он. - Мне кажется, он у меня парень уже взрослый, самостоятельный, и сам знает, где что лежит... Вы знаете, к слову, что домовые - это боги - просто самых низких "чинов"? У древних славян-язычников существовала целая разветвленная иерархия божественных сущностей, самая настоящая бюрократия со своим табелем о рангах. В основном люди имели дело со своими персональными, семейными божествами, покровителями определенного дома и двора. Были также «общедеревенские» боги, покровительствовавшие всему поселению: к ним обращались по более весомым поводам. К верховным же богам практически не апеллировали - это были «жреческие», «шаманские», далекие и непонятные боги. А вот свои всегда были рядом, под рукой - вполне доступные и коммуникабельные. Наталья Петровна рассказывала, что ее бабушка частенько, по поводу и без, восклицала «бажок-татка» - что значит "папочка", или «божачкi мае» - во множественном числе и в уменьшительно-ласкательной форме: то есть, «божечек» - «божков» - было много и они были чем-то вроде... слегка выжившего из ума старика-отца, которого все жалеют, но уже давно не воспринимают всерьез, или чем-то вроде неразумной домашней скотины, которую тоже все любят и жалеют, но и которую довольно нещадно эксплуатируют, покрикивая и поколачивая в случае неповиновения. Так что отношения у наших предков с домовыми были, безусловно, хотя и самые нежные, но и весьма прагматичные вместе с тем.

Я опустила экран топки и еще раз завела старую пластинку.

- Не хотите потанцевать, Андрей Иванович? – легкомысленно предложила я, не сомневаясь, что он наверняка откажет и что я ничем не рискую.

- Давайте потанцуем, - вдруг согласился он.

Огорошенная, я – сидя у патефона на полу на коленях – посмотрела на него снизу вверх: он подал мне руку и помог встать. Отведя меня чуть в сторону – подальше от ценного раритета на полу - он довольно сильно прижал меня к себе: я почувствовала твердость его груди и бедер – и положил подбородок мне на плечо, касаясь виском моего виска.

Мы медленно кружили в центре гостиной: так танцевать умеют только взрослые мужчины - не ерничая, не скоморошничая от смущения, не конфузясь от своего неумения двигаться и не теряясь от близости партнерши, спокойно и «качественно» наслаждаясь музыкой и движением.

На пол с дров попало немного смолы, и я чувствовала, что прилипаю босыми ступнями к доскам, словно бы дом вот так простодушно, без жеманства, без всяких неосознанных машинальных уловок-попыток набить себе цену и прочих «ярмарочно-тщеславных», насквозь прозрачных манипулятивных техник, пытался удержать меня, оставить в себе, себе. Ничего не видя перед собой, я смотрела Андрею Ивановичу за плечо, ощущая его дыхание, вдыхая запах табака, утопая в струйках тепла его тела, - как пластинка – я чуть не застонала от разочарования и огорчения – закончилась.

Он чуть отстранился от меня, внимательно осмотрел мое лицо, а затем приблизился и прикоснулся губами к моему лбу, на секунду застыв.

- У вас опять температура. Отдохните. Мы обязательно потанцуем еще, когда вы поправитесь.

На подкашивающихся ногах я подошла к креслу и без сил опустилась в него. Андрей Иванович закрыл патефон и отнес его в комнату, откуда вернулся с какой-то книгой в руках.

Положив книгу на диван, он подбросил в огонь еще немного дров и, устроившись на полу, откинулся спиной на диван позади него.

- Не надоело вам тут домохозяйничать? - вытянув свои длинные ноги и положив их одну на одну, он скрестил пальцы рук на животе, приготовившись слушать.

- Знаете, Андрей Иванович, аккурат совсем недавно я готовила большой материал, собирать информацию для которого мне помогал мой хороший друг, руководитель одной общественной организации, - о лицах без определенного места жительства. Я разговаривала с самими бездомными в Доме ночного пребывания, встречалась со специалистами, работающими с ними. Количество бомжей на улицах наших городов переходит все мыслимые и немыслимые границы, но еще больше меня поразил феномен с какой легкостью, словно бы даже не почувствовав, что что-то изменилось, люди оказываются на улице. Однажды, выбрасывая мусор, я увидела у контейнеров пожилого бездомного. Он вертел в руках, внимательно рассматривая, извлеченную из недр помойки сковородку. "Не хозяин был!", - "журил" он бывшего владельца вещицы, - тут молоточком всего-то пару раз пройтись..." Как же так выходит, что люди, созданные для того, чтобы жить в доме, умеющие делать по дому своими руками в самом буквальном смысле все, оказываются без дома?

- Продолжайте, я слушаю вас! - Андрей Иванович встал и прошел на кухню.

- В детстве я всегда ощущала себя просто катастрофически неуклюжей, потому что постоянно что-то роняла и опрокидывала. Все эксцессы я объясняла исключительно своей особой феерической криворукостью. Я не допускала мысли, что в моих оплошностях могут быть виноваты внешние факторы: считалось, что во всем всегда виноват только ты сам. Критиковать окружающую действительность категорически запрещалось, как запрещается, впрочем, до сих пор. Всех все устраивает, никто даже не задумывается над такой ерундой, и только некоторым как обычно больше всех надо, вечно они всем недовольны и вечно им все не так. Мне даже в голову не могло прийти, что жутко неудобные ручки алюминиевой кастрюли, за которые невозможно взяться, а уж тем более, когда они горячие, - это форменное издевательство производителя над пользователем: а помните, как некоторые умельцы выходили из ситуации, просовывая под металлическую дужку крышек пробки от винных бутылок? Когда в моей жизни появилась первая кастрюля с не нагревающимися нескользящими накладками, что позволяло браться за них голыми и даже мокрыми руками, я испытала самый настоящий шок: ну надо же, кто-то тоже понимал, что чудовищные советские кастрюли - это не просто неудобно - опасно! - более того, кто-то целенаправленно работал над усовершенствованием такой не стоящей внимания детали. Господи, ну подумаешь, кастрюльки!

Андрей Иванович вернулся с двумя бокалами, один из которых протянул мне.

- А когда я впервые увидела специальные пробки для откупоренных бутылок и зажимы для распечатанных упаковок макарон и крупы, я уже даже почувствовала некоторое раздражение: вот же кому-то делать нечего! Как будто недопитое вино нельзя заткнуть свернутой в тугой комок газетой, а упаковки с постоянно рассыпающимися крупами как будто так сложно зажать прищепкой! Сейчас я не сомневаюсь, что все это не было случайно: в советской стране это делалось намеренно. Советскому человеку не должно было быть дома хорошо. Незначительные, на первый взгляд мелочи неявно, но безостановочно и безотказно "фонили", создавая атмосферу сильнейшего дискомфорта. Вместо стульев со спинками на советских кухнях преобладали табуретки, не предполагающие долгого рассиживания и неспешных задушевных дружеских бесед. А острые углы мебели стали настоящим кошмаром всех советских родителей. Не одна тысяча советских детишек обзавелась благодаря им парой-тройкой швов на рассеченных об них лбах, щеках и бровях. Еще совсем недавно совершенно неудивительной и привычной была картина: обложенные ватой, закрепленной при помощи клейкой ленты, спинки кроватей, столешницы столов и всевозможных тумб в квартирах, где есть маленькие дети, только начинающие ходить. Рекомендации обмотать все выступающие углы подобным образом, чтобы уберечь ребенка, давались в различных справочниках и пособиях для молодых мам - то есть, нешуточная травмоопасность этой мебели осознавалась всеми. В деревенском доме деда - я прекрасно помню - самодельные столы и шкафчики были со скругленными, сглаженными, стесанными краями. Делать мебель такой, какую производили на советских фабриках, можно было только нарочно с целью, чтобы об нее калечились - иного объяснения я не вижу. Тут же можно вспомнить старую добрую традицию советских врачей и сантехников ходить по чужой квартире в грязной обуви. Сегодня доктора и мастера приезжают на вызов с бахилами или сменными тапками. Врач из муниципальной поликлиники, собственными бахилами не располагая, в пороге просит выдать ему их. Раньше же восклицание "ой да что вы, проходите так, не разувайтесь!" звучало как проявление глубочайшего уважения к пришедшему. Выражение уважения путем разрешения на пренебрежение к себе и внутреннему микрокосму своего дома - путем подчеркивания собственной незначительности, еще больше оттеняющей масштаб личности посетителя.

Андрей Иванович внимательно слушал, покачивая янтарную жидкость в своем бокале.

- Дом - это жизненно необходимое для человеческого существования условие. Это место, где чувствуешь себя защищенным от недоброжелательного и своекорыстного чужого влияния и манипуляции. "Крыша", "кров" - от "укрывать", "скрывать". Советского человека последовательно и методично лишали дома. Его насильно выдернули из домашнего уюта во внешний мир. Общественные бани, общественные столовые, общественные туалеты без дверей в кабинках, а то и без кабинок вовсе, общежития, комбинаты бытовых услуг: советский человек был вынужден находиться на виду каждую секунду своей жизни, в то время как такие процессы как омовение, принятие пищи, сон, стирка белья - совершенно интимны и осуществлять их публично просто противоестественно. Любовь к дому при этом высмеивалась как проявление ограниченности, обывательского отношения к жизни и узости мышления. "Кухонная философия", "кухонная психология" - ярлыки-приговоры, дискредитирующие чье-либо высказывание и самого оратора целиком и полностью. Хотя именно кухня - это самое уютное место в доме, концентрат домашнего "дабрабыта", как говорят белорусы, место, где всегда тепло и пахнет приготовленной едой. Самое уничижительное оскорбление для современной женщины - обвинение ее в том, что она "домохозяйка". Хозяйка дома. Все самое стоящее внимание, планетарного масштаба, имеющее смысл и общечеловеческое значение - за пределами дома. Твой же дом не имеет значения. Твоя семья не имеет значения. Ты сам по себе не имеешь ни малейшего значения. Сам по себе ты никто, ты лишь функция во внешнем мире, которую ты выполняешь. Человек, лишенный чувства ценности своего дома, лишен чувства собственной какой-либо ценности, а именно такой человек - идеальный воин, ни в грош не ставящий свою жизнь и неукоснительно исполняющий любые приказы, это услужливая, угодливая безропотная рабочая сила, - то есть, аккурат то, что и требовалось страшной стране, ведущей нескончаемые войны или находящейся в состоянии беспрерывной подготовки к ним. Ничто не проходит без последствий, а дьявол, как и бог, - в мелочах. Поэтому сегодня на уличных скамейках, этом публичном эквиваленте приватного домашнего дивана, сегодня можно наблюдать только бомжей: уличная мебель - для уличных обитателей. У бывшего советского человека психология бездомого, "обездомленного" существа, не просто готового обходиться без дома - не умеющего жить в нем. У потомков этого несчастного искалеченного поколения, этой армии бездомных, словно бы ампутирован участок мозга, ответственный за обработку такого рода информации и они не могут - им попросту нечем - получать удовольствие от своей семьи, собственной частной жизни, личного обиталища. "Я умираю от бессмысленности и скуки на работе, но я с ужасом думаю о том, что меня могут уволить: не представляю, что я буду делать дома!", "Обязательно нужно ходить на работу, иначе ведь можно сойти с ума, сидя дома в одиночестве!", "Я ненавижу свою работу, но я умерла бы, если б меня заперли дома в четырех стенах!" - я слышала подобные "зомбомантры" в самых разных вариациях бесчисленное множество раз. Большинство людей не могут работать дома, не могут самостоятельно в одиночку тренироваться дома - только в спортзале с тренером, и желательно деспотичным. Им нужно, чтобы кто-то заставлял их, насиловал, "мотивировал", угрожал, запугивал, уговаривал - принуждал работать, принуждал заниматься спортом, принуждал жить. Им нужна некая авторитетная внешняя сила, которая принимала бы у них экзамен и санкционировала их дальнейшее существование. Но самое парадоксальное во всем этом то, что если ты все-таки расхрабришься и отважишься на всеобщее осуждение, позволив себе свою отстраненность и уединение, как окружающие незамедлительно постраются вменить тебе в вину то, что ты сидишь дома, в то время как все остальные вынуждены убиваться на работе, потом и кровью добывая себе хлеб насущный.                 

Какое-то время мы смотрели друг на друга и в наступившей тишине физически ощущалось, как вызревала и готовилась вот-вот вскрыться его решимость снова предложить мне то, что я практически вымогала у него, когда он этого не предлагал, и чего трусливо начинала избегать, едва почувствовав его намерения попытаться предложить мне это еще раз. Словно какие-то злые центробежные силы не давали мне приблизиться к нему, провоцируя неминуемое отталкивание от притягивающего к себе объекта.

Не-чужими друг другу люди становятся не так скоро. Не сразу.

- Что это за книга, Андрей Иванович? – «малодушно-скоропостижно» ушла я от опасной темы.

Я видела, что он не был разочарован, и была безмерно благодарна ему за это. Он не подгонял мою эволюцию, не подталкивал меня ни к чему, не направлял, ничего не вымогал и не требовал, не пытался скрыто управлять мной путем навязывания чувства вины за его не оправдавшиеся ожидания.

Человеческие отношения, отношения людей в обществе, на девяносто процентов - это заданная эволюцией и естественным отбором омерзительная толкотня локтями за место под солнцем, при одной мысли о которой любого, кто имеет хоть малейшее представление о таком понятии, как чувство собственного достоинства, не может не вогнать в безнадежную инфернальную тоску. Бессознательно, машинально, инстинктивно - исключительно «для твоего же блага», «всем сердцем желая тебе только добра», и уж во всяком случае, «конечно же», не желая зла - люди используют голову ближнего одним единственным образом: как ступеньку в гонке на вершину пищевой цепи, мелкими, пошлыми и подлыми способами старясь выбить того с дистанции, дискредитировать, исказить его слова и действия таким образом, чтобы выставить его в максимально невыигрышном свете, и обвиняют - обвешивают виной, как камнями на шею - в самых невообразимых несуществующих грехах, ввергая в бездонный черный ледяной колодец не совместимого с жизнью чувства стыда, страха и самонеприятия.

Общение с себе подобными - это как комната с кривыми зеркалами, в каждом из которых ты видишь не свое отражение, а убийственно уродливое искажение - в каждом зеркале разное, но неизменно уродливое. 

Андрей Иванович прощал мне мои на самом деле имеющиеся оплошности и слабости, все мои сомнения, мою неуверенность, растерянность и беспомощность, - извинял меня. "Из-винить" - это извлечь из вины, вытащить из смертоносных глубин на свет божий: непривычная к подобному состоянию невесомости, не умеющая быть в нем, я не быстро училась этому - с ошибками и закономерными промахами.

Ты и сам с изуверской неумолимостью подносишь зажженную спичку к профессионально собственноручно сложенному вороху хвороста под своими ногами - «ауто-аутодафе» - достаточно более чем.

Не надо сверху.

Я прекрасно понимала, что он не хотел никаких перемен в своей жизни, но был согласен попробовать, дать мне шанс, посмотреть, что из этого всего может выйти. Вместе с тем, в случае, если все останется на своих местах, он, я знала это, спокойно вернется к своему состоянию удовлетворения не изменившимся положением вещей. Он не возлагал на меня надежд и ответственности за эти свои надежды, давал почувствовать, что согласится с любым принятым мною решением и создавал тем самым самые благоприятные условия для того, чтобы это мое решение было взвешенным, а не принятым под воздействием истерического «пионерского» желания не подвести и не подкачать. 

Хочешь быть со мной - будь со мной.

Не хочешь быть со мной - не будь.

Только реши, наконец, чего же ты хочешь.

 - «Мцыри».

- Вам нравится? – мне было неинтересно говорить о «Мцыри», но теперь уже не оставалось ничего другого.

- Это одно из немногих по-настоящему любимых произведений школьной классики. В школе наш учитель литературы – из тех учителей, чье уважение очень хотелось завоевать, – пообещал поставить «отлично» сразу за год тому, кто выучит всю эту поэму наизусть.

- И вы выучили?

- Только семь глав, увы. Больше не осилил. Но я до сих пор хорошо помню первую главу.

Я смотрела на него, пытаясь телепатически передать, внушить ему - я сделаю это!

Я сделаю это, но не сейчас: сейчас это будет выглядеть так, словно я говорю то, что он в некотором смысле вынуждает меня сказать - и вынуждать меня к чему, в свою очередь, вольно и невольно снова и снова вынуждаю его я.

Завтра. Я все сделаю завтра.

- Хотите, я почитаю вам немного?

- Да, очень хочу, Андрей Иванович! 

Он поднялся с пола и, устроившись на диване, раскрыл книгу.

Я смотрела на его, думая о том, что больше всего в жизни хочу лечь с ним рядом. Положить голову ему на плечо, слушать вибрацию от его голоса в его грудной клетке и биение его сердца под своим виском.

Чувствуя, как начинает частить пульс, я вдруг осознала, что готовлюсь к осуществлению своего замысла.

Прежде всего следует поставить подальше бокал, чтобы не опрокинуть его и не споткнуться об него ненароком, что было бы очень комично. Затем нужно как-то успеть юркнуть между ним и спинкой дивана – до того, как он сообразит, что происходит, и успеет сесть, сделав тем самым воплощение задуманного мною плана невозможным. А потом, когда я нырну ему под руку, будет уже поздно как-то препятствовать мне, и ему останется только оставить все, как есть.

Сердце билось в ребра так, будто я собиралась совершить нечто преступное. Стараясь ничем не выдать своих намерений, я встала и не быстро, но и не медля, подошла к дивану и, присев на него, наклонилась, приподняла его руку и скользнула под нее в заветное углубление.

Места было совсем мало, я не помещалась между ним и спинкой дивана и вынуждена была удерживать себя на весу, чтобы не наваливаться на него всем телом. Какое-то время – ужасно, как мне показалось долгое – ничего не происходило, я даже – ощущая, как сильно он напрягся - успела подумать, что не имела права настолько не считаться с его желаниями и мыслями на этот счет, и что если он сейчас осадит меня - наверное, мне будет и поделом. Я совсем уже было приготовилась к тому, что он вот-вот все-таки выберется из-под меня и встанет, и я окажусь в преглупейшем положении, как с огромным облегчением почувствовала, что он подвинулся, позволяя мне расположиться поудобнее.

Я обмякла тяжелым бесформенным комом.

Его напряженная рука расслабилась и опустилась на мое плечо.

Так: обнимая меня одной рукой, второй придерживая «стоящую» у него на груди книгу, - он продолжил читать.

За окном то и дело взревал ветер, в камине догорало пламя, было чуть тесновато и жестковато, той части тела, что прижималась к нему, было тепло, даже жарко, но не укрытой верхней поверхности было холодно – парадоксальное ощущение жара и озноба одновременно - но я чувствовала себя как у бога за пазухой.

Я проснулась ночью на диване одна: я не заметила, как уснула, и не почувствовала сквозь сон, как он ушел, укрыв меня одеялом и выключив свет.

Переходить в свою комнату я не стала - проснувшись на минуту, в лихорадке, полубессознательная, как никогда еще счастливая, я снова погрузилась в сон, представляя, будто он по-прежнему рядом.

 

 

Иди ко мне

 

 

Проснувшись утром, я взяла градусник, чтобы померить температуру.

Сквозь чуть приоткрытое окно в комнату струился свежий воздух: чистый, со вкусом родниковой воды, «округлый», «полнотелый», «гладкий», «упругий» и «питкий», если взяться описывать его терминами сомелье, - его хотелось зачерпнуть ложкой и проглотить, предварительно раздавив о верхнее небо, как нежный десерт из маскарпоне.

Иногда, лежа в кровати в своей городской квартире, я вдыхала втолкнутый в комнату порывом ветра запах уличной влажности и всякий раз внутри все радостно откликалось на счастливое узнавание – «пахнет, как из бабушкиного сада в деревне!». Однако в следующую секунду в комнату проникала – вваливалась – еще одна, более тяжелая, а потому чуть запоздавшая фракция воздушного потока – запах газа из огороженного «садка» газовых колонок во дворе: каждый раз я вынуждена была вставать, чтобы закрыть окно, потому что невозможно было дышать.

За окном шумела река, время от времени свистел, рискуя нагнать воды и расплескать все окружающие водоемы, ветер.

В городской квартире тоже постоянно слышишь звуки. Шаркающие шаги и надсадный кашель соседа над головой, крики ссоры в неблагополучной квартире на первом этаже, стоны страстной соседки за стеной справа, ты слышишь даже вибрацию поставленного в режим без звука телефона соседа слева. Ты безостановочно получаешь информацию о приватной жизни совершенно посторонних тебе людей, о которых ты ничего не хочешь знать, и знать о которых тебе не надо, - но ты снова и снова получаешь эти ненужные тебе сведения.

Но самое тошнотворное то, что ты то и дело слышишь, как соседи сверху спускают воду из бачка. И эта вода проносится сквозь твое жилье. Опять и опять твое жилище, твой личный микрокосм пересекают эти потоки. То есть у тебя над головой – там, где у человеческого существа должно быть небо и ничего больше, - пирамида чужих унитазов. А за спиной – насквозь проржавевшие, затрамбованные склизким студнем смрадные трубы. Многоэтажный городской дом – словно супер-организм с кровеносной системой из канализационных труб-сосудов с пульсирующими в них сточными водами, которые качает «сердце» - насосные станции гигантских очистных сооружений. Даже жить на берегу отстойника для человеческого организма не настолько противоестественно, как в городской многоэтажке, где вокруг него со всех сторон, сверху, над головой, и снизу, под ногами, постоянно циркулируют стоки, которые город испускает, сбрасывает в окружающий мир мегатоннами, как исполинская корпорация по производству отходов жизнедеятельности. Снова и снова шумят нечистоты внутри стен твоего обиталища и ты непроизвольно начинаешь воспринимать другого представителя одного с собой вида исключительно так: только как непрерывно и бесперебойно функционирующего производителя наполнения для оплетающей твои стены паутины канализационной системы.

Чувство освобождения и облегчения, которое испытываешь, оказываясь на природе, вырвавшись из загазованной городской тесноты, – это даже не столько эйфория от простора и свежего воздуха, - это эйфория от чувства избавления от не прекращающихся вибраций канализационных стояков многоквартирных домов.  

Однажды мне приснился страшный сон: пустая ночная гостиная в родительском доме, в которой нет стен. Висит черное окно над полом – прямо на самой пустоте, - на фоне светящихся точек звезд на полотнище черного неба, - и входная дверь рядом. Она заперта, но стен нет и ночь, беспощадный уличный холод и сам космос могут вот-вот вверзиться внутрь. Запертая дверь вызывает иллюзию закрытого пространства, но она ни от чего не изолирует.

В детстве ты приходил домой, слышал щелчок вошедшей в свое углубление собачки замка входной двери за спиной - и весь мир оставался снаружи. Тебе не было до него никакого дела, и у тебя была благословенная возможность ничего о нем не знать. Сейчас ты не можешь защититься от него никак. Мир вваливается в твой дом со всем своим неохватным брюхом с растянутым переполненным кишечником, круша все твои стены и сплющивая твои креслица, столики, книжные полки и камыши в банке на тумбочке у кровати.

Ты лишен всех своих магических панцирей, слоев и защитных аур: голее голого.

Температуры не было, и я встала, приняла душ, оделась, отнесла в спальню свое одеяло. Позавтракав, включила компьютер и некоторое время писала с редким наслаждением.

Телефон лежал рядом на столе и я то и дело вспоминала, что нужно позвонить в город и дать знать, что со мной все в порядке, но эта мысль снова и снова исчезала в странных провалах памяти: я забывала про это, не успев продумать эту мысль по всей «длине», до конца.

Единственный, кого мне на самом деле не хватало, по ком я действительно скучала, и кого я забрала бы оттуда сюда – это был мой кот.

Закончив текст, я немного позанималась растяжкой. Я не тренировалась несколько дней, но, несмотря на это, мышцы не задеревенели, - были пластичными, мягкими и податливыми.

В моей комнате в съемной квартире заниматься мне приходилось, располагаясь по диагонали: в положении шпагата одна моя нога упиралась в угол под письменным столом, вторая - в противоположный под кроватью.

Студенткой я однажды какое-то время подрабатывала горничной и убирала дом одной состоятельной пары. Как-то, уезжая на отдых, хозяева особняка попросили меня пожить у них и присмотреть за их котами и цветами, и я две недели ночевала в большом двухэтажном коттедже. Вернувшись в свою комнату после этого, первое время я чувствовала себя так, как будто меня поместили в картонную коробку. Как слон в посудной лавке, я то и дело ударялась об углы стен, над слишкой низкой для моего роста столешницей разделочного стола мне приходилось горбиться в три погибели, а потолок я могла достать пальцами, встав на цыпочки и потянувшись. И тем более шокирующим казалось мне воспоминание о том, что раньше, до того, как мне удалось пожить в большом доме, я никогда не ощущала себя так - мне вполне хватало места. Тесные городские квартиры искажают твое представление о собственных размерах: ты начинаешь воспринимать себя как нечто гораздо меньшее, чем ты есть на самом деле. Как дерево бонсаи, которому не дали достичь его истинных, заданных природой параметров. И в этом тоже заключался дьявольский умысел советского быта: выросший в такой унижающей, уменьшающей его личное пространство обстановке, карликовый человек обладал таким же страшно ужатым, ущемленным сознанием, такими же спрессованными под сильнейшим давлением амбициями, желаниями, устремлениями, запросами и таким же куцым и атрофированным чувством собсвенного достоинства и самоуважения.      

На уборку дома и готовку уходит два-три часа. На полноценную качественную тренировку нужно как минимум пару часов. Чтобы написать несколько страниц, нужно часов шесть-восемь – хотя бы. А еще есть кино и книги. На все суток не хватает катастрофически.

Я не люблю жить быстро. Страшно не люблю бежать, задыхаясь, давясь вдохами, когда начинает болеть желудок, словно бы организм пытается запастись кислородом, используя для этого все свои складские хранилища, даже для хранения воздуха совсем не предназначенные. Не люблю давиться едой на ходу, глотать, не прожевывая, когда через десять минут ты не можешь вспомнить, что ты ел и ел ли вообще. Ненавижу делать несколько дел одновременно, мне до слез жалко времени, которое в промышленных масштабах самым бездарным образом тратишь на общественный транспорт и бесконечные городские очереди. Я страшно психую и готова разрыдаться от бессильной ярости из-за вечных проволочек, когда приходится откладывать то, что хочешь делать, ради того, что непредвиденные обстоятельства вынуждают тебя делать, ломая все твои планы, - что в городе случается сплошь и рядом.

Я ненавижу толпу, ненавижу командные виды спорта, ненавижу любую коллективную работу и все виды гонок, - и пуще прежнего гонку вооружений.

Возвращаясь вечером домой, я чувствую себя так, словно бы мое лицо потрогало множество грязных рук, и эта грязь застыла на коже глиняным слепком, от тяжести которого болят все лицевые мышцы и даже кожа под волосами.

Люди не умеют, не способны общаться, не унижая друг друга, не делая друг другу больно. Случайно или намеренно, слегка или очень ощутимо, извиняясь и пытаясь исправить случившееся, или с вызовом глядя тебе в глаза, а чаще всего по инерции, по привычке, мимоходом – хоть чуть-чуть, хоть как, но уколоть, задеть, дернуть за косу, поставить подножку или толкнуть в бок локтем. Каждый, буквально каждый контакт с другим человеком – микротравма, каждый выход из дома – автоматная очередь по решету твоей самооценки. Стоит обернуться, а сзади - заполняющая собой все пространство мозаика из зияющих проемов осклабленных ртов и частокол пальцев тебе в спину, от которого уже до головокружения и тошноты рябит в глазах. Любое новое знакомство – это всякий раз уже давно не удивляющая очередная ситуация из сотен тех, в которых ты оказывался вынужденным убедиться, что красивой, умной, сильной, хоть сколь-нибудь интересной, немелочной личности в твоей жизни опять не случилось.

В детстве ты просыпался утром и просто жил. А сейчас ты занят только тем, что снова и снова ведешь нескончаемые внутренние диалоги с рокочущей темнотой в зрительном зале перед тобой. Объясняешься, оправдываешься, извиняешься за свое существование перед незваным столпотворением в твоей голове, робко и неумело защищаешь от поругания свои маленькие святыни, раз за разом терпя поражение перед этой сокрушительной невменяемой безжалостностью, пытаешься, задыхаясь от боли и обиды, перекричать набившихся в твою жизнь глумливых злорадных завсегдатаев кунсткамеры, единственное удовольствие которых – зубоскалить и подрисовывать первичные половые признаки портретам в учебнике.

Я не говорю о том, что все должны любить одиночество и мечтать сбежать на шлюз, и я не говорю о том, что у всех желающих такая возможность есть. Речь не о готовности бежать - о способности осознать, что ты имеешь полное на это право, если ты этого хочешь, и если такая возможность у тебя есть.

А окно нужно еще и для этого: чтобы не дать забросать камнями и грязью твое жилище.

Закрой окно и отойди от него.

Я заканчивала обедать, когда Андрей Иванович написал, что задерживается, и передал мне требование Натальи Петровны прислать меня к ней за пирогами.

Одевшись, я отправилась выполнять поручение.

Из дома Натальи Петровны на всю деревню пахло свежеиспеченным хлебом: она готовилась встречать гостей - дочку с зятем, и ей было не до меня: мне даже стало как-то немного жалко себя.

- Не зачахла тут? Не соскучилась в нашей глуши? Когда уезжаешь? Уже ждешь не дождешься, наверное? – Тетьнаташа приветствовала меня, не отрываясь от работы: сосредоточенная, она усердно мяла и то и дело смачно шмякала об столешницу солидный колоб теста.

- Да нет, Тетьнаташ… Я не хочу уезжать, - я присела на стул у стола.

- Ничего себе! Во дает девка! Что, правда, что ли? Так оставайся! У нас тут хорошо, природа, свежий воздух… - дежурно, формально нахваливала она преимущества деревенской жизни, на самом деле ничего этого не предлагая: исключительно в целях соблюдения протокола. - В городе ты где живешь? На съемной квартире?

- Да, втроем с друзьями снимаем трехкомнатную квартиру – у каждого по комнате.

- Ну, это не жизнь, конечно. Как говорила моя бабка «у сваей хатцы магу и усрацца». А кавалер у тебя в городе есть какой?

Бывают люди, в присутствии которых сила притяжения земли словно бы возрастает втрое, твое собственное тело наливается свинцовой тяжестью, и все движения и мысли начинают вязнуть, как в топкой смоле. Сверхплотные черные дыры, рядом с которыми все становится тяжело: тяжело дышать, тяжело думать, тяжело держать открытыми неподъемные веки.

А есть люди, способные растворить самый концентрированный сгусток «тяжести», разредить и рассеять самое безнадежное уплотнение тревоги и страха, сделать невесомым любой придавивший тебя камень. Тетьнаташа была из таких удивительных сущностей – рядом с ней возникала необыкновенная легкость и непоколебимая уверенность, что проблем нет. Вообще. Никаких. Все на своих местах. Все идет своим чередом. Все как должно. Все, как надо.

- Ну, какой кавалер… Такой…

- Ну-ну, - укоризненно, но в глубине души «снисходительно-сочувственно» покачала головой Наталья Петровна. – Знаем мы эту вашу современную любовь. Моя бабка назвала бы это «як сгроб, так i уеб».

Я рассмеялась, глядя на Наталью Петровну с нескрываемым обожанием.

- А работа?

- Что работа... От работы кони дохнут! - попыталась я отшутиться в тетьнаташином духе. - Работу я могу и тут работать.

- Ну так и оставайся. Мне будешь помогать. Уж как-нибудь прокормим тебя! Женихов тут тебе, правда, нету. Андрей Иванович хороший, но старый уже для тебя…

Я прикусила губу.

Раньше я бы смутилась, рефлекторно застыдилась бы своего «плохого вкуса» и незавидного выбора. Сейчас нет.

- Он очень мне нравится, Тетьнаташ! – я говорила громко и членораздельно, чтобы у нее не осталось шанса не расслышать меня, а у меня самой – возможности поджать хвост, дать задний ход и отказаться от своих слов, притворившись, что я этого не говорила. - Очень-очень!

- Во дает, а! – наконец-то, я смогла сообщить что-то, заслужившее ее внимание: она даже отвлеклась от своих пирогов и, прищурившись, смотрела на меня в упор своими «ведьминскими» угольками - все ее анализаторы сканировали мое лицо, изучая, насколько правдиво мое сенсационное заявление.

- Хотя сколько ему – сорок пять? – она вернулась к своему тесту. - И в шестьдесят некоторые детей стругают пачками! – я едва не зажмурилась: физиологичные тетьнаташины формулировки и его имя казались мне компонентами совершенно не сочетаемыми, а их соединение - почти кощунственным.

Если б он только услышал, о чем мы сейчас говорим!

- И заумный он слишком. С прибабахом. Хотя все вы, городские, с прибабахом, прости, господи, что скажешь! Что, и замуж за него пошла бы? Тебе самой-то сколько?

- Двадцать семь почти.

- Так-то пора бы уже, конечно. Давно пора!

«Замуж». «Брать замуж». «Выходить замуж». «Хочу замуж». «Возьмите меня замуж» – я прогоняла по своим вкусовым рецепторам это выражение, пытаясь определиться со своим отношением к нему.

- Пошла бы, Тетьнаташ. Если б взял.

- Еще бы он не взял!

- Пока не зовет.

Наталья Петровна покачала головой, погруженная в свои неутешительные мысли.

- Он был женат. Не знаю, что там произошло… слышала только, что она на себя руки наложила. Лет десять тому. Она была… немного того, - моя рассказчица покрутила пальцами, перепачканными в муке, у виска. – Но он не разводился с ней. Жалел, говорят, сильно. Давно это было. Девочка у них совсем маленькая была еще, когда это случилось.

- У него есть дочь? – так вот с кем он так долго беседовал по телефону тем поздним вечером!

- Есть – он не говорил? В Финляндии живет – с матерью Андрея Ивановича. Она забрала ее к себе сразу после всего этого. Отца его тоже уже нет – умер от рака несколько лет назад. Один он тут. А дочке его лет четырнадцать, кажется, – он поздно женился. Сам он сюда переехал после того случая. Он хороший был юрист, очень, к нему и сейчас приезжают без конца, зовут в город, просят взяться за то или другое дело – он отказывает всем. Деньги-то у него есть – он хорошо зарабатывал, видимо, ему сейчас хватает – что ему тут надо? Жена ему надо.

Вот оно что. Образ жизни «неуспешного» человека могут позволить себе только по-настоящему успешные люди.

- Хороший он. Заумный только сильно.

Я непроизвольно горестно вздохнула.

- Влюбилась? – «понимающе» посмотрела на меня Тетьнаташа.

«Влюбилась». «Любить». «Люблю». «Я люблю его». «Я люблю вас». «Я люблю тебя». «Любимый».

Я утвердительно кивнула.

- Так, может тебе это надо, – она порылась в своих изобильных шкафчиках-закромах и протянула мне маленький блестящий квадратик с узнаваемым колечком внутри.

- Тетьнаташ! – взмолилась я. – Что это? Уберите, ради бога!

- От же шаленая! А чего красная-то такая сделалась? Что вы, что вы! Можно подумать, в этом доме не е..утся! - я чувствовала, что мне становится не на шутку дурно от смущения.

- Откуда у вас это?

- Что я по-твоему, совсем темная, что ли? У меня все есть!

- И что, берут?

- Берут. Твой никогда не брал, - Тетьшаташа откровенно наслаждалась моим стеснением и намеренно издевалась – не зло, с характерным деревенским азартом забавляясь моей «городской» интеллигентской рафинированностью.

- Пойду я уже, Тетьнаташ!

- Пошла уже? Пироги ж не забудь! - она кивнула на приготовленные для меня свертки на столе. – И чай с облепихой в термосе – ты тот мой термос не принесла?

- Забыла.

- Забыла она! Завтра верни оба! Точно не надо? – она снова махнула блестящим шелестящим квадратиком.

- Тетьнаташа, умоляю! – я с трудом сдерживала смех.

- Значит - любовь, - она «почтительно» покивала головой, «отдавая должное» величию чувств.

Я вышла из дома.

На пожухлой траве блестела россыпь холодной, льдисто-прозрачной росы, небо было насыщенно-синим: это была характерная позднеосенняя синева, на глазах «плотнеющая», наливающаяся фиолетовостью.

У высоких деревянных ворот одного из дворов возвышалась двухметровая деревянная скульптура – жутковатый уродливый идол, оцепеневший страж времен, уставившийся куда-то за границы мира своим неживым взглядом.

- Как вы себя чувствуете сегодня? - заметно обрадовался моему появлению Андрей Иванович.

- Намного лучше, спасибо. На улице сейчас так хорошо - я с удовольствием бы прогулялась. Как вы на это посмотрите? Вы уже пообедали? - я протянула ему переданные Натальей Петровной гостинцы.

- Погода может ухудшиться в любую минуту. Но давайте попробуем.

Мы спустились в деревню: у дома Натальи Петровны стояла машина – прибыли ее долгожданные городские гости. Она сама и дородная молодая женщина, очевидно, - дочь, возились у багажника.

- Еще одна! Это ж надо додуматься! Вырядилась она! Куртейка на рыбьем меху. У сраку па розум схадзi! Зима на носу, а она с голой жопой ходит! - Наталья Петровна решительно дергала дверцу багажника, безуспешно пытаясь открыть его.

- Мам, пусти, дай покажу, - пыталась отодвинуть родительницу от машины ее владельца, судя по всему, не уступающая матери в импульсивности, экспрессивности и темпераменте.

- Не учи батьку детей делать! – огрызалась Тетьнаташа, все же чуть отходя в сторону.

Увидев нас, молодая женщина приветственно махнула рукой - Андрей Иванович помахал в ответ, но подходить мы не стали: чтобы не мешаться.

Над нами, совсем низко, скальпелем вспарывая ткани неба, проскользил по небу самолет: несколько секунд спустя деревенскую тишину сотрясла догоняющая свой источник звуковая волна.

- Мне вспомнилось, как в детстве мама будила меня в три ночи, чтобы ехать в аэропорт. Сосед отвозил нас на нашей машине, а потом отгонял ее домой. Полет на море был для советской семьи не просто вожделенной поездкой на отдых - это была демонстрация высокого статуса и благосостояния – знаковое, «эпохальное» событие. Но мне из этих поездок запомнилось только одно. Только эта ненормальная, сводящая с ума адская ночная нервотрепка. Страх опоздать на самолет, страх забыть билеты и документы, страх не взять с собой необходимые вещи и лекарства, страх забыть выключить свет и плиту, не предусмотреть чего-то и оказаться в ситуации, когда ты не сможешь это исправить: полет на море всегда был для меня пароксизмом ужаса от состояния покидания дома. Всю дорогу в аэропорт я не на шутку опасалась, что от недосыпа и нервного истощения меня вот-вот вырвет мозгом. Я не люблю и не умею плавать, я до чертиков боюсь всякой морской живности, мне смертельно скучно лежать на пляже, я плохо переношу жару, я всегда крайне дискомфортно чувствовала себя в чужих квартирах, где ты так усердно старался ходить бесшумно, чтобы не потревожить хозяев, что почти научился левитировать, - но мне даже в голову не приходило, что я всего этого не хочу: как можно не хотеть на море? Все хотят на море! Да любой человек душу продаст за это! Как-то я прочитала в собственном журнале одну статью: коллега писал о том, что перед каждым полетом у него случается нешуточное расстройство желудка на нервной почве: он боится террористов, которые могут взорвать самолет, боится, что у пилота окажется клиническая депрессия и он разобьет судно, боится что откажет двигатель. Но, не в себе от фобий, посиневшими губами, он, как заведенный, все равно продолжал твердить: перелет – это романтика, это некое изысканное удовольствие удовольствий, единственное, что имеет право считаться универсальной общечеловеческой ценностью. Сегодня путешествия возведены в культ, как будто фотографии разных городов, в которых ты был, делают тебя каким-то более чего-то «достигшим», чего-то «добившимся», состоявшимся.

На небе, совсем низко над горизонтом висела полная луна: мне еще не доводилось видеть ее настолько яркой и огромной.

- Я хорошо помню свои ощущения, когда я первый раз оказалась в другой стране. Я прилетела поздно и вселилась в отель уже ночью. Измученная изнурительным перелетом, я подошла к окну и увидела на небе луну. Я помню, как сжалось все внутри - так сильно, что стало трудно дышать и было почти больно. Вокруг все было чужое, все было не такое, не так, не мое. Не мой воздух, не мое тепло, не моя темнота, не моя вода, не мои деревья, не такие запахи, не такие животные, не такие птицы – все, абсолютно все было душераздирающе не так. И только луна была тем единственным, что было знакомым, родным - единственным, что было «так, как дома». Ребенком я смотрела на луну из окна своей детской спальни и думала о том, что далекий пустой холодный космос – он весь там, снаружи, вне - в каком-то не. А я в. Смотрю из этого в на космос. Стоя у окна отеля на другом конце земли я чувствовала себя так, словно я снаружи - смотрю из космоса и не могу разглядеть неразличимую точку своего дома где-то бесконечно далеко внизу: он где-то там, в недосягаемости, светится родное окошко, горит настольная лампа в маленькой комнате: мама не спит, сидит одна, читает книгу. Мне никогда не было так одиноко, как в ту ночь: это было всепоглощающее ощущение космического сиротства. На многие тысячи километров вокруг - ни единой живой души, которой было бы до тебя дело. Вокруг течет жизнь абсолютно чужих, как инопланетяне, незнакомых людей, которые спешат, с нетерпеливым предвкушением домашнего ужина со всех ног бегут в свои теплые норки. И только ты один сидишь гордый и напыщенный от того, что находишься так далеко от родного дома, из которого, готовый предавать все и вся, рвешься вон, как из тюрьмы. Для меня ни один город мира не стоит того, чтобы встать ради него в три ночи. Ни один город мира не стоит даже того, чтобы встать ради него в семь утра. Не стоит того, чтобы часами торчать в залах ожидания, когда ты так быстро и так мучительно обессвеживаешь, покрываешься непроницаемой липкой пленкой, сквозь которую кожа совершенно не может дышать. И уж тем более не стоит того, чтобы даже ненадолго лишить себя всего, что ты любишь всеми клетками своей сущности – возможности видеть свою семью, писать, заниматься своим спортом, гладить своих котов.

- Познать весь мир можно не выходя за пределы своего двора? – процитировал Андрей Иванович общеизвестную мудрость.

- Более того, мне кажется, что только так его и можно познать. Я читала, что заключенные советских лагерей, не имея лекарств, от зубной боли спасались, прикладывая к запястью разжеванную кашицу чеснока. Терпимое жжение отвлекало их от гораздо более жестоких страданий: смещая фокус внимания, они «обманывали» мозг, заставляли его сконцентрироваться на менее значимой проблеме, отчего возникало заблуждение, что той другой, по-настоящему серьезной проблемы, нет. Путешествия – это постоянно смещенный фокус внимания – на явления и вещи, не имеющие непосредственно к тебе самому ровным счетом никакого отношения. Современный человек напоминает мне взрыв сверхновой: погибая, изношенная выгоревшая звезда сбрасывает свою оболочку, и это облако газа еще долго расходится прочь от эпицентра, рассеиваясь в космической пустоте. Звезды уже тысячи лет как нет - есть только все больше растворяющийся в пространстве сгусток атомов, который издалека неотличимо похож на звезду. Глядя на многих людей я чувствую нечто подобное: пустоту, вокруг которой – разреженное свечение, пыль в глаза. Люди повторяют какие-то мантры, даже не пытаясь прощупать свои истинные ощущения, не анализируя, любят ли они на самом деле то, что автоматически превозносят, или же просто не решаются не любить то, что любят поголовно все вокруг. Потому что признания в нелюбви к общепризнанным ценностям вызывают у окружающих подозрения в твоем психическом здоровье: оскорбленные и возмущенные подобными заявлениями, они потом делают вид, что не слышали твоих святотатственных слов, и усердно избегают заговаривать при тебе о твоих извращенных предпочтениях, как в присутствии тяжелобольного стараются не говорить о смерти.

Мы дошли до перекрестка и свернули на соседнюю улицу.

- Люди мечутся по чужим чердакам в поисках блюдца с молоком, но они ищут их там, где их нет, в то время как полные до краев блюдца в их собственном доме, нетронутые, так небрежно, так неумно игнорируемые ими, давно покрылись толстенной шапкой плесени.

Во дворе одного из заброшенных домов мы увидели качели – невиданное сооружение из неотесанных бревен.

- Не хотите попробовать? - довольный произведенным на меня эффектом, предложил Андрей Иванович.

- А они не рухнут? Сколько им лет?

- Ох, не знаю, очень много! Но они в поразительно хорошем состоянии. Мы ходим сюда с дочкой, когда она приезжает ко мне летом.

Я с опаской устроилась на сиденье небывалого аттракциона и Андрей Иванович начал раскачивать махину, которую, казалось, невозможно будет сдвинуть с места: но донельзя странные качели - хоть и натужно скрипя - подались с неожиданной легкостью.

- Почему вы все-таки решили уехать, Андрей Иванович? – помня все то, что только что сообщила мне Наталья Петровна, я начала издалека, боясь задеть раненые ткани.

- Вы знаете, с некоторым удивлением для себя я понял, что никогда не задумывался об этом - пока не появились вы с вашими расспросами и попытками достать из меня душу, - он с ироничным укором посмотрел на меня. – Возникло желание - я уехал.

- Вам здесь не…

- Мне здесь хорошо, - пресек он мои инсинуации. - Человеку ведь и не нравится состояние абсолютного комфорта и безопасности. Ему нравится чувство опасности, которой удалось избежать. Чувство миновавшей тебя чаши сей. Я читал об одном исследовании: люди, выигравшие в лотерею, не испытывали радости, потому как их угнетала обида, что они не выиграли – хотя могли бы - намного больше. В то время как у искалеченных жертв дорожных аварий, несмотря на увечья, уровень серотонина в крови был высоким: они чувствовали себя счастливыми, так как осознавали, что все могло закончиться для них гораздо, гораздо более трагически. Люди на севере, живущие в довольно-таки малопригодных для жизни условиях, намного острее ощущают маленькие радости жизни. Просто отопить дом и согреться – вот тебе уже и занятие на день, и смысл существования, и счастье. К тому же, только тот, кто сам попадал в шторм, был способен придумать маяк, - раскачав меня, он отошел в сторону и прислонился спиной к одной из бревенчатых опор.

- Я не знаю, какой в жизни смысл и есть ли он, но здесь я сделал для себя одно очень важное открытие. Может, смысла и нет – но и бессмысленности нету тоже. Ведь язык не повернется назвать бессмысленной гору. Или реку. Или ветер.

Некстати вспомнив наш разговор с Тетьнаташей, я поперхнулась зародившимся смехом и закашлялась.

- Что вас так рассмешило?

- Я вспомнила нашу беседу с Натальей Петровной.

- Страшно себе даже представить. Для утонченной девицы вашего склада это, должно быть, было весьма фраппирующе.

- Нет, напротив, это было довольно весело.

- О чем же вы с ней разговаривали, если не секрет?

- Ох, лучше вам этого не знать!

- Она отговаривала вас связываться со мной?

- Как вы догадались?

- Наталья Петровна не оставляет своих надежд женить меня. Вас она тоже наверняка поначалу восприняла именно в этом качестве. Потом, споря сама с собой, убедила себя, что вы слишком молоды для меня.

Я закрыла лицо рукой.

- Почему вас так это смущает? – улыбнулся он.

- Ее формулировки… это все так не вяжется с вашим образом…

- Почему же? Я обычный живой человек. А слова – это просто слова.

- Как человек, работающий со словами, я не могу так легкомысленно и не неаккуратно обращаться с ними. Максим Грек, которого вы недавно вспоминали, двадцать лет провел в заточении в царских казематах за неправильную форму глагола, которую он по незнанию употребил в своем переводе. Средневековое сознание свято верило, что изменяя слово в тексте, ты, ни много ни мало, и в реальности меняешь то, что это слово называет - а убирая слово вовсе, можешь уничтожить и само явление: сотри ты слово «бог» - и даже самого всевышнего можно ликвидировать подчистую. Древние славяне считали слова такой же физической составляющей человека, как части его тела. Болтливость очень порицалась: расходуя слова, болтун как бы расчленял и расходовал самого себя. Для меня «называние» – это всегда вербальная магия, всегда немного «создавание» того, что ты произносишь. Что не названо – того нет, что было озвучено – стало материальным, стало, как минимум, колебанием воздуха, - а кто может предсказать, какие изменения спровоцирует это колебание, какие процессы запустит?

- Тем не менее вы поразительно отважно произносите многие довольно рискованные вещи, - качели постепенно остановились и он присел рядом со мной.

- Это только с вами, Андрей Иванович. С вами я почему-то очень смелая. Хотя на самом деле я ужасная трусиха.

- Вот уж нет, на трусиху вы не похожи точно!

Он повернулся ко мне и посмотрел на меня.

Какое-то время мы сидели рядом, касаясь друг друга плечами и просто молча смотрели друг другу в глаза. Не отводя взгляда, не произнося ни слова, не пытаясь передать друг другу какое-нибудь невербальное сообщение. Я смотрела на него, потому что мне нравилось смотреть на него, только и всего. Мне было достаточно просто видеть его.

Ироничный пучок лучиков в уголках умных, проницательных снисходительных глаз. Прозрачные драгоценные «камушки» радужек. Усталые бороздки у уголков губ.

- Какая же вы красивая.

- Давным-давно, Андрей Иванович, когда мне было лет семь, во время одной из прогулок по городу родители разыграли меня, - начала я свою заготовленную речь, которую мысленно репетировала все утро. - Я устала, раскапризничалась, то и дело отставала, и в какой-то момент мама с папой решили проучить меня, спрятавшись за углом дома. Ничего не соображая от испуга, я вращалась вокруг своей оси, исследуя окружающее пространство в поиске родителей. Вокруг меня кружились незнакомые люди, множество незнакомых лиц, дома, деревья. Это была довольно бессердечная шутка, я испытывала в тот момент совершенно животный ужас, хотя, наверняка, все это длилось совсем недолго - отец выглядывал из своего укрытия, чтобы не выпускать меня из виду: я видела его улыбающееся, размытое сквозь слезы, застилающие мне глаза, лицо, - но я не сообразила, что уже увидела его. И продолжала вращаться вокруг своей оси. Повсюду были пятна, смазанные затуманенные пятна. И только лицо отца, выглядывающее из-за угла, было контрастным – его глаза, его подстрекательская улыбка, воротничок его рубашки с дерзко расстегнутыми верхними пуговицами. Наш мозг всегда прекрасно видит, безошибочно «выцепливает» из общего информационного потока нужный фрагмент. Даже если мы не сразу отдаем себе в этом отчет и какое-то время не осознаем, что эта информация мозгом уже получена, - это знание в нем уже есть. Это как блеснувший свет маяка: ты еще не знаешь, каков он, этот маяк, и как выглядит мыс, на котором он стоит, но ты точно знаешь, что он – маяк - там есть. Когда я нашла в интернете фотографии вашего шлюза, - я заметила, как он весь подобрался, начиная догадываться, что сейчас произойдет: мне даже показалось, что он хочет остановить меня, не дать озвучить, назвать то, что уже есть, после чего делать вид, будто этого нет, у нас с ним больше не получится.

- На снимках были вы в группе туристов – и, глядя на них, я чувствовала тоже самое. Одно четкое лицо в окружении бесформенных размытых пятен.

Он набрал в легкие воздуха, собираясь что-то возразить, но я успела опередить его.

- Я не хочу уезжать, Андрей Иванович. Я хочу остаться здесь. Я хочу быть с вами.

В этот момент зазвонил мой телефон: я взяла его с собой, когда отправилась к Тетьнаташе за пирогами, чтобы иметь возможность читать смс от Андрея Ивановича, если он напишет мне.

Случись выброс воздуха из недр земли, разбрасывающий во все стороны валуны и деревья, сойди лавина со склона, прорвись, разорвись в клочья плотина и залей все вокруг ледяной водой - и то это не было бы таким разрушением, нивелированием всех переплетений биополей, которые возникли между нами.

Звонил мой молодой человек и я просто одеревенела.

Я ведь так и не собралась позвонить ему.

Плохо справляясь с не подчиняющимся мне телом, я, извинившись, встала и отошла в сторону.

- Это нормально? Нормально вообще? Ты где? Я два дня не могу дозвониться до тебя! Ты где? Что вообще происходит?

- Я заболела. Сильно. Мне пришлось немного задержаться.

- А позвонить? Позвонить предупредить? Взять в белы рученьки телефон и нажать на кнопку вызова? – мой собеседник был зол до исступления, что было на него совсем не похоже.

- Да ладно тебе… Тут плохо ловит телефон. Ты же сам говоришь, что не мог дозвониться, - я разговаривала, стараясь не размыкать рта, чтобы Андрей Иванович не мог услышать и прочитать что-либо по губам, но мне казалось, что прямо по воздуху, прямо по темному экрану неба большими буквами «бежали» субтитры моего телефонного разговора - и я готова была провалиться сквозь землю во всех смыслах этого выражения.

- Ты знаешь, что тут с ума все сходят? Ты вообще думаешь, что делаешь? Ты должна была вернуться вчера утром!

- Так получилось. У меня все в порядке, не волнуйтесь...

- Когда ты вернешься?

- Скоро.

- Скоро?! Слушай, ты хоть понимаешь, как это выглядит? Когда ты приедешь? Что там у тебя происходит?

- Я посмотрю расписание. У меня высокая температура. Я все объясню тебе позже. Можно, я перезвоню тебе завтра?

Оторопевшая трубка несколько секунд молчала.

- Ты понимаешь, что ты даже не извиняешься?

- Прости. Прости, пожалуйста. Просто это... не по телефону... Я перезвоню, - я нажала на отбой и отключила телефон.

Я понимала, как безобразно по-хамски веду себя, но в ту минуту у меня совершенно не было эмоционального ресурса на деликатность и чувство вины.

Я смотрела на Андрея Ивановича, не имея ни малейшего представления, что сказать. Я не могла врать ему, а говорить правду было… как-то поздно.

- Вас заждались. Да и вы, наверное, ужасно соскучились? – скрипнув качелями, он встал, делая вид, что все это его ни в малейшей степени не касается.

- Это звонили из редакции… - все-таки попыталась соврать я. - Все нормально, я просто забыла предупредить… Ничего страшного…

Он кивал головой, словно бы говоря, что верит мне.

- А у кого вы оставили вашего кота? – ни с того, ни с сего спросил он.

Я болезненно поморщилась.

Кота я оставила у своего только что так катастрофически не вовремя случившегося телефонного собеседника.

- Я давно хотела... я собиралась расстаться с ним, - выдохнула я, понимая, что все плохо, все очень плохо.

- Идемте. Холодно, а вы еще не здоровы.

Я шла за ним, всеми своими рецепторами ощущая его закрытость, его сейфовую невскрываемость – он был весь отгорожен от меня, этот канал, так приветливо, так радушно распахнутый - он захлопнулся, все мои протуберанцы, все мои мысленные мольбы и взывания, которые я посылала ему в спину, облизывали глухую железную стену до неба.

Погода, как он и предсказывал, ухудшалась на глазах, быстро темнело, снова поднялся ветер. Набежавшие, набряклые холодным снегом тучи кулисами закрыли поднявшуюся выше и уменьшившуюся в размерах луну: она едва просвечивала оттуда, из своей темницы, сквозь чуть более тонкий участок штормовой черноты. В какой-то момент "кулиса", движимая ветром, сместилась, медленно «наехала» на луну своей прорехой: сначала в дыру показался тоненький «серп», затем - «полумесяц» и, наконец, весь лунный диск - словно бы неведомое божество лениво и безучастно взглянуло на безынтересный ему подлунный мир - и с могильным безразличием палача снова закрыло свое незрячее сонное око.

Вернувшись домой, он как ни в чем ни бывало, принялся молча растапливать камин.

- Андрей Иванович… Пожалуйста. Можно мы поговорим?

- Хотите чая? – он был предельно безэмоционален.  

- Нет, спасибо, я не хочу чая.

- Анисовой настойки?

- Андрей Иванович, я не хочу уезжать.

Что дальше говорить? «Я вас люблю»? «Я хочу отношений»? «Возьмите меня в жены»? «Я ваша навеки»? «Можно я буду вашей?»? «Я готова, я могу, я согласна, я хочу заняться с вами любовью»? Что говорят в таких случаях, как формулируют такого рода предложения и просьбы?

Он подошел к шкафчику, наполнил два бокала и, вернувшись к дивану, опустился рядом со мной, совсем близко, прижимаясь ко мне теснее, чем когда-либо за все эти дни – он больше не боялся моей близости, он сделался невосприимчив к ней.

- Следите за тем, о чем вы молитесь, ибо вы можете это получить, - он протянул мне бокал. - Вы всегда молитесь без опасений…

- Андрей Иванович, я не смогу сейчас поддержать обмен репликами с глубоким подтекстом, - перебила я его: я слишком паниковала, чтобы вести себя благопристойно и «хорошовоспитанно».

- …быть услышанной, - не обращая внимания на мои попытки принудить его к нужному мне разговору, закончил начатую фразу он.

- Я не хочу уезжать.

- Это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой.

- Но это так.

- Вы не ведаете, что хотите натворить.

- Я буду писать. Я могу даже зарабатывать.

Он покривился, всерьез рассердившись на меня за мое подозрение, что он боится финансовой ответственности за мня.

- Мне не будет скучно здесь, - продолжала я опровергать его потенциальные возражения. - Я буду водить экскурсии. К маяку. Как вы.

Я никогда не оказывалась в ситуации, когда я не могла бы добиться от мужчины того, что мне было от него нужно. Нет, отнюдь не потому, что мужчины не могли устоять перед моим безотказно действующим на них очарованием, и не потому, что я была слишком горда для того, чтобы просить - все намного проще: мне банально никогда ничего не было от них нужно.

Гордость - это лишь отсутствие желания, потребности и заинтересованности - и в тот момент я являлась неоспоримым доказательством этого: демонстрируя полное ее отсутствие, я самым недвусмысленным образом умоляла его не прогонять меня, с тоскливой ясностью все больше понимая, что своей цели я не достигну.

Он не провоцирует, не дразнит меня, не играет со мной – я действительно не смогу его переубедить – переубедить в том, что я не такая, какой снова и снова столько раз за все это время так глупо, так по-дурацки оказывалась.

Теряя остатки надежды, я повторила свое заклинание:

- Андрей Иванович, пожалуйста… помогите мне сформулировать то, что я хочу вам сказать. Я… я не хочу уезжать.

На какое-то время повисла пауза.  

Что же он скажет на этот раз? «Я не могу»? «Мне надо подумать»? «Я не хочу, чтобы вы оставались»? «Все не так просто»? Или, быть может, все же «Я вас не гоню»? Или хотя бы великодушное «Решайте сами»?

Он посмотрел на меня, будто предоставляя мне еще немного времени на то, чтобы угадать его ответ, после чего озвучил свой традиционно непредсказуемый вариант:

- Я вас понимаю.

Осознание, что все потеряно, все кончено, - это как разбившийся дорогой бокал у твоих ног: секунды, доли секунды, доли долей отделяют тебя от того мгновения, когда он, красивый и целый, был в твоей руке, - а вот ты уже смотришь на крошево осколков на полу, понимая, что случившиеся изменения необратимы: назад в прошлое, несмотря на его такую непосредственную близость, не впрыгнуть, эта цепь порвалась, и ее конец – который ты еще так хорошо видишь – неостановимо удаляется, погружается в глубокие черные воды невозвратимости.

В окна барабанили жесткие струи холодного-холодного северного дождя.

Пламя в камине наполняло комнату сухим запахом тепла.

Тепло имеет запах: иногда оно пахнет человеческой кожей, залитой жаром унижения отвергнутого, злыми слезами, испаренными испепеляющей жаждой мести, и капельками крови, выступившими на растрескавшихся обветренных губах, прокушенных от непростительной вины за это желание зла тому, кому зла ты желаешь меньше всего на свете.

Бывают ситуации, которые кажутся настолько пугающими и недопустимыми, что ты даже на секунду не можешь представить себя в них.

А потом ты оказываешься в такой ситуации и вдруг осознаешь, что легко выдерживаешь происходящее – ты вдруг осознаешь, что выдержишь и не такое.

Что ж…

Что ж.

В конце концов, я не могла не понимать, что и так получила намного, намного больше, чем могла мечтать неделю – прошла всего одна неделя? - назад, когда мы еще только договаривались об этой встрече. Встретить человека, которым бы ты настолько мог бы восхищаться и уважать - само по себе очень, может быть даже самое волнительное переживание в жизни – безотносительно того, находится ли объект восхищения в зоне доступа или нет, - а он дал мне возможность испытать это удовольствие – как никогда еще интенсивное – по полной.  

В конце концов, все действительно не так просто. Может, я действительно сбежала бы отсюда через месяц, через полгода, через год – вряд ли, конечно, но кто мог бы знать это наверняка?

В конце концов, иногда вполне достаточно просто помечтать. Просто помечтать, «попредставлять», пофантазировать – прожить все пусть в вымышленном, но зато идеальном мире. Реальный человек всегда нарушает все твои «режиссерские» замыслы, говорит не то и делает все не так, невпопад, от смущения и стеснения ли, от растерянности, сомнений, подозрений, напряжения, недоверия, боязни подвоха, обмана и насмешки, - так или иначе, но в реальности всегда обязательно будут и неуклюжесть, и казусы, и обстоятельства, когда неловко за партнера, и за себя, ощущающего неловкость за него…

В мечтах же все всегда проходит, как по маслу, без сучка и задоринки.

Нельзя жить в мечтах?

Мы все и так живем в мечтах.

Сбегаем в них, как на старый шлюз.

Забиваемся туда, как маленький зверек в норку, и трясемся там от обиды, боли, одиночества, неисчислимых детских страхов, саморазрушительной нелюбви и жалости к себе.

И, в конце концов, здесь и впрямь нет условий для создания семьи. Хотя, забавно: над женщиной саркастически посмеиваются за то, что в тот момент, пока мужчина еще не успел додумать немудрящую мысль «какие формы», как она уже мысленно вышла за него замуж и родила ему троих детей, - но, стоит тебе принять какое-либо решение, не учитывающее интересов будущих потомков - и тебя сразу же обвинят в безответственности, безалаберности и преступной халатности.

Впрочем, мне эту проблему все равно не предстояло решать.

Я представляла, как выйду завтра на вокзале, и меня оглушит шум города, от которого я успела отвыкнуть. Я вернусь в свою съемную комнату, и соседи будут без интереса расспрашивать, как прошла поездка. В понедельник я приду в редакцию и буду страстно просить прощения за свое непозволительное отношение к работе, преувеличивая серьезность своего недомогания и непреодолимость препятствий, помешавших мне позвонить.

Потом я даже смогу засесть за текст – поначалу мне придется немало помучиться, но постепенно материал начнет поддаваться мне: сама на это не рассчитывая, я напишу весьма добротную и вполне читабельную статью.

Вечером я позвоню девчонкам, чтобы сходить после тяжелого рабочего дня куда-нибудь выпить и рассказать им уморительную историю о том, как я не смогла соблазнить мужика. Все будут от души хохотать, ведь я здорово это умею – с потрясающей самоиронией рассказывать всякие анекдотичные случаи из жизни. Старая добрая та самая я, с которой так весело пить вино и болтать до утра.

Мы непременно помиримся с Ильей – и мне даже не придется долго объясняться и оправдываться: к тому моменту, когда мы увидимся, он уже остынет и сам попросит о встрече. Ему всегда было скучно и лень выяснять отношения, обижаться и находиться в состоянии ссоры. Гораздо больше ему нравилось просто лежать рядом, смотреть какое-нибудь кино, язвительно комментируя увиденное и искренне наслаждаясь остроумием друг друга. Первое время он, конечно, для проформы будет поглядывать на меня с немыми упреками, однако, увидев мое пуленепробиваемое безразличие, очень скоро эти свои атаки прекратит. И все у нас будет как раньше, и я даже не буду испытывать ни малейшего чувства вины за свою измену – а все произошедшее за эту неделю называется именно так – потому что мне, по большому счету, будет все равно.    

И только долго незаживающие ожоги на пальцах и въевшийся в мою одежду запах каминного дыма будут - первое время - иногда внезапно напоминать обо всем: я не стану стирать эти свои вещи, подсознательно стремясь сберечь их запах, - и каждый раз, когда меня обдаст его волной, меня будет скручивать пронзительное ощущение, будто мне ампутировали солнечное сплетение, отчего мне придется что есть мочи сжимать челюсти, чтобы не выть, как раненое животное.  

9QWsPeuejhY  

Сидя в своей комнате перед раскрытым ноутбуком, я слышала, как в дом вошел Алексей: его голос «изъял» меня из города, с которым я уже постепенно «срасталась» в своих невеселых мыслях.

- Антеро и Пентти уехали – они заходили попрощаться с вами, но дома никого не было. У них завтра с утра поезд. Ты завтра едешь в город? Я с вами тогда, да? И, да, тут Антеро просил передать кое-что твой жене.

- Она не моя жена.

- Поссорились, что ли? Слушай, а раз так - можно я за ней приударю маленько? Уж больно хорошенькая! Ладно-ладно, шучу! Помиритесь, дело ж такое!

Я почувствовала, как к горлу подступил комок.

Я испытывала к Алексею неподдельную теплоту и нежность: мне всегда было ужасно жаль тех мужчин, которым я не могла ответить взаимностью – мне бы искренне хотелось, чтобы у каждого было все, в чем он нуждается, - особенно у тех, кто этого достоин, как мало кто.

Я слышала, как мужчины негромко разговаривали какое-то время, позвякивая бокалами на кухне.

На столе стояли мои камыши в банке, постель пропахла моим кремом для тела и тетьнаташиными волшебными настоями и снадобьями: завтра здесь все останется на своих местах, все будет так, как сейчас, и так же будет шуметь плотина, и старый шлюз будет ждать ремонта и своей второй жизни, а он будет водить к маяку разных изображающих из себя любительниц дикой природы пустоглазых и пустоголовых посредственностей, быть может, даже будет доставать для них патефон, и коллекция керосиновых ламп так и будет стоять, где стоит, незамеченная теми, кто неспособен ее оценить - только меня здесь больше не будет.

И тут я разрыдалась.

Все эти дни мне хотелось как следует прорыдаться, мне постоянно хотелось плакать – то от нежности, то от счастья, то от ощущения умиротворения или, наоборот, сильного потрясения - я постоянно испытывала какие-то эмоции, чувствовала чувства, ощущала ощущения, сильные, волнующие, переполняющие и очень важные. Ничего не происходило вокруг, но сколько всего случилось за это время внутри. Я проживала каждое мгновение своей жизни, вдох за вдохом, удар пульса за ударом, день за днем, вечером за вечером. Мой смотритель шлюза, мой любимый, мой удивительный, ну что же ты, ну как же ты так? Если ты меня сейчас отпустишь – эти голоса убедят меня, я поверю им, что все только к лучшему, что все как раз хорошо закончилось, что я молодец – потому что поступила разумно, не наделала ошибок, не наломала дров, не совершила непоправимого. А я буду кивать, дрожа от нарастающего ужаса, в какие неприятности я могла по неопытности встрять – и моя убежденность в том, что мне чудом удалось избежать серьезных проблем, будет нарастать, окаменевать – пока я вовсе не перестану ощущать, как сильно я скучаю по тебе, насколько мне тебя не хватает, как ты нужен мне и как я без тебя несчастна.

Я уткнулась в подушку, чтобы заглушить рыдания, чтобы он не подумал, будто я, как ребенок, плачем пытаюсь шантажировать его.

Слезы выталкивались бурным потоком, горячие, накопившиеся, передержанные, воспаленные, - когда я услышала стук в дверь.

Я вскочила с кровати, лихорадочно вытирая глаза, хотя в этом и не было надобности: слезы в одно мгновение высохли.

- Можно войти? – раздался за дверью его голос.

- Да, - разрешила я еще до того, как он успел произнести свой вопрос до конца: а он вошел в мою комнату еще до того, как я успела разрешить.

Я видела, что он немного пьян, и это было очень трогательно: не прятать свою слабость могут позволить себе только по-настоящему сильные люди.

Он подошел к кровати и устало опустился на нее, бросив рядом какой-то сверток, не объясняя, что это – ему было не до него, но я догадалась, что это был тот самый переданный мне Алексеем финский подарок.

Он смотрел на меня с видом человека, который приготовился сделать то, что он запрещал себе делать и не сделать чего не мог. И вот, сам себя не одобряя, сердясь на нас обоих: на себя - за свою неспособность противостоять моему притяжению, на меня - за притягательность, - он сдался и подписал пакт о капитуляции, снял и сложил всю свою броню.

Тяжко вздохнув, он начал неловко расстегивать рубашку, чуть замешкавшись с пуговицами на рукавах.

Я часто-часто дышала от закипающего внутри волнения, даже не пытаясь справиться с ним: все равно это было бесполезно.

Сняв рубашку, он отбросил ее в сторону, на валявшийся на кровати сверток, и несколько секунд смотрел на меня.

Красивый, полуобнаженный, живой, теплый, родной.

- Иди сюда, - позвал он, глядя мне в глаза. – Иди ко мне.

Другие материалы в этой категории: « Тебя кто-нибудь просит? Начало четвертого »

Дополнительная информация