Смотритель шлюза


  Петрозаводск,

2013 – 2016

 

«Ушедшие вперед становятся маяком,

оставшиеся позади становятся вехой»

 

 

Леночке КУРКИНОЙ – моему незаменимому источнику бесценной информации - посвящаю я этот текст: ее байки и притчи оказали на меня такое влияние во время работы над ним, что ее вполне уже можно назвать соавтором произведения «Смотритель шлюза»

 

 

За изумительно красивые фотографии так любимой мной северной осени, ставшие неотъемлемой составляющей данной «кино-книги», я выражаю огромную благодарность моему безгранично любимому мужу Андрею ИВАНОВУ, явлению в моей жизни настолько важному, что его без преувеличения можно назвать соавтором проекта «Елена Литвин»

 

Предисловие

 

 

Брошюра с описанием финских достопримечательностей, взятая в каком-то кафе во время наших европейских каникул, предлагала посетить домик смотрителя шлюза, мы не поехали: ну, домик и домик – что там смотреть-то? Для меня, человека, родившегося и выросшего в маленькой сухопутной стране, не имеющей больших акваторий, вся эта «гидроатрибутика» - шлюзы, маяки, корабли, гидроэлектростанции, плотины и прочая - была областью совершенно незнакомой, малопонятной и в моих глазах какого-либо очарования начисто лишенной. Я вообще не очень хорошо представляла себе, что такое шлюз, как он выглядит и для каких целей служит, знала лишь, что это некое гидротехническое сооружение, скорее всего, гигантское и страшное: когда огромные объемы воды, много железа и бетона, и когда все это бездонное, черное, лязгающее, скрежещущее, склизкое от ила и тины, и пугащее до темноты в глазах.

Домик мы смотреть не стали (сейчас я об этом, конечно, жалею), но само это сочетание слов просто заворожило меня. "Смотритель шлюза" - снова и снова перекатывала я по своим вкусовым рецепторам - как «смотритель маяка» или «станционный смотритель», хранитель укрытия, спасатель от безлюдья и «беспогодья», крошечный источник человеческого тепла, искорка жизни в эпицентре штормов и метели, - текст с таким названием просто обречен стать классикой!

У меня не было ни героев, ни диалогов, ни сюжета: впрочем, сюжет – это то, чем я всегда готова с легкостью пренебречь: мне гораздо интереснее то, что происходит в человеческой - особенно умной - голове, чем то, что происходит с ней и ее обладателем.

У меня было только название, вооруженная и вдохновленная этим, вернувшись домой, я принялась искать в интернете нужную мне информацию. 

И выяснила, что шлюзы - это гидроузлы на судоходных каналах, соединяющих большие водоемы, по которым, как по ступеням, корабли перебираются из одной акватории в другую, преодолевая перепады высот. Современные шлюзы, как я, в общем-то, и предполагала – исполинские махины, поднимающие многотонные суда на десятки метров, которые обслуживаются многочисленной командой специалистов. Бывают также маленькие, не промышленные шлюзики на небольших каналах, в Финляндии и Франции много таких, любители речных прогулок отзываются о них с большой нежностью, но они, как правило, все автоматизированы, управляются дистанционно, и члены экипажа сами прекрасно справляются с их прохождением без помощи диспетчера на берегу.  

Мне же нужен был шлюз со смотрителем, такой, как в повести Джорджа Сименона «Коновод с баржи «Провидение»». К тому же, мой смотритель, мудрец-отшельник, вырисовывался явно любителем русского севера: по всему выходило, что мне предстояло не просто перенести в современное время шлюз середины девятнадцатого века, но и, ко всему прочему, как-то поместить его в реалии российского северо-запада, где шлюзы никогда не были особо распространенным явлением. Невероятно, но, просидев в интернете множество часов, требующийся гидротехнический объект я все-таки нашла. Старинный, деревянный, но хорошо сохранившийся, ныне недействующий, но охраняемый, в российской глуши: значит, подобные шлюзы реальны, а, значит, их описание в тексте будет правдоподобным (я приверженец "синтетического реализма" в обоих смыслах слова "синтетический": и в значении "объединенный, собирательный", и в значении "искусственно созданный" - реализма не "натурального", но строго соответствующего действительности, не "реального", но реалистичного).

Это стало оптимальным решением всех моих проблем: заброшенный шлюз, за состоянием которого нужно следить, чтобы не дать обмелеть озеру, убедительно оправдывал необходимость постоянного присутствия на нем охранника, а его нерабочее состояние позволяло мне обеспечить моему герою возможность пребывания в нужном ему – и мне - уединении.

vT1y5RJEOys

Мир идей и мир вещей, и вечное несоответствие второго первому: фантазии человеческого сознания, как и воспоминания, всегда приукрашены, отредактированы и избавлены от смущающих теней и несовершенств, то есть, всегда «зрелищнее» реальности, даже если реальность красивее самых красочных представлений о ней, по одной простой причине - реальность всегда реальна. Любуясь самым грандиозным закатом на берегу самого прекрасного моря, кроме восторга от наблюдаемой красоты ты будешь чувствовать холод, тревогу о том, что уже темнеет и пора собираться назад, беспокойство, а не представляет ли опасности вон то странное колебание на воде, голод и сосущую тоску от мысли, что ты устал, а по возвращении домой еще предстоит умываться и стелить постель, хотя сил осталось лишь на то, чтобы рухнуть, не раздеваясь, на любую горизонтальную поверхность.  

Заброшенный шлюз, который был когда-то заурядной повседневностью и будничной рутиной для смотрителя и экипажей судов, отслужив свое, утратил все свое практическое значение, но, вместе с этим, и всю раздражающе объемную «прозаичность», сохранив только «мистико-романтический» ореол и символичность – стал объектом мира идей – идеального мира.

Дальше мне предстояло создать моего главного героя. Мудрец, удалившийся от мира, гуманист, но мизантроп, прекрасно осознающий, что человек - это звучит гордо, но удручающе редко, – фигура, безусловно, непреодолимо притягательная. Но, во-первых, «вытянуть» такого мудреца, им на самом деле не являясь, задача трудная настолько, что почти невыполнимая. Во-вторых, «просто мудрец» - это, все же, скучновато даже для самого последовательного «сапиосексуала»: и я сделала своего старца-философа гораздо моложе и влюбила в него главную героиню - каждый мой текст в какой-то момент неизменно начинает тяготеть к тому, чтобы стать очередным описанием самого сильного из всех доступных человеку удовольствий - чувства влюбленности в красивую человеческую личность.

Потом я щедро добавила в мое произведение пленительной северной «чертовщины» и «сладкой жути»: всех тех очаровавших меня рассказов, мифов, поверий, пейзажей и природных явлений, о которых я слышала или видела собственными глазами в Карелии - я хотела поместить в свой текст всю свою скрупулезно и бережно собираемую коллекцию эпизодов, образов и картин, вызывающих во мне искреннее неподдельное обожание этого удивительного сурового приполярного края.

Чтобы понять, возможно ли существование на моем, судя по шлюзам, довольно мелководном водоеме, гидроэлектростанции (она была нужна мне, как «убийца» водопадов) мне пришлось изучить типы и особенности водохранилищ. Чтобы нигде не проколоться, я внимательно прочитала о том, какие бывают виды плотин. Описание шлюзов занимает в моем тексте от силы несколько абзацев, но чтобы их написать, мне пришлось изучить историю Беломоро-Балтийского и Объ-Енисейского каналов, тезянской шлюзовой системы, а также устройство насосных станций и судоподъемников: сейчас я, наверное, смогу спроектировать подобный гидроузел, провести шлюзование и рассказать историю развития судоходства в России… Можно было, конечно, разнести все названные гидротехнические сооружения по разным водоемам и не мучиться с попытками объединить их на небольшом пятачке, но мне не хотелось разрушать интимность и бесконечно обаятельный уют создаваемого мною замкнутого мирка.  

Это очень необычное ощущение, но каждый текст сам диктует мне, от чьего лица будет вестись повествование – он «навязывает» мне местоимение. Иногда это полый аватар «она», внедриться на время в которого я и предлагаю своему читателю, чтобы стать не просто сторонним наблюдателем, а непосредственным участником описываемых событий. Иногда это «я» - рассказчик мужского пола. Иногда, как в данном произведении, это «я»-женщина. Я очень люблю местоимение «я», хотя хорошо понимаю, как велико в этом случае читательское искушение соотнести героиню текста с его автором. Безусловно, моя героиня – это я. Как и смотритель шлюза – это тоже я, и даже в большей степени, чем главная героиня: Андрей Иванович - не столько тот, с кем – скорее тот, кем я во многом хотела бы быть. И Тетьнаташа – это тоже вполне себе я. Вместе с тем, моя героиня относится ко мне приблизительно также, как мой шлюз – к тезянским, мой маяк - к маяку в Шокше, мой монастырь – к Яшезерскому, мой заброшенный завод – к комбинату в Кондопоге, мои водопады – к порогам Суны, и как весь мой дивный вымышленный перешеек между рекой и каналом на берегу необыкновенного озера – к Надвоицкой плотине.

Мне остается только добавить традиционное – все описанные персонажи и события являются плодом воображения автора (как им же, по сути, является и абсолютно вся так называемая реальность), а потому любые совпадения – никакие не совпадения вовсе, но, чтобы защитить себя от инсинуаций недобросовестных интерпретаторов, назову их случайными.

 

 

 

Заброшенный шлюз

 

 

Все началось с двух слов в путеводителе.

Поразительно, о чем только оказываешься способен думать в минуты сильнейшего нервного перевозбуждения.

Я думала о том, как затейливо и прихотливо сплетается узор из петель причин и следствий, и как далеко порой оказывается финал событий от совершенно, казалось бы, пустякового катализатора, запустившего их ход.

А еще я думала о том, что подобное начало художественного текста, наверное, слишком "олдскульное". Но, как известно, оригинально начать рассказ можно двумя способами: либо сделать это так, как этого еще никто не делал, либо так, как этого уже давно не делает никто.

Все началось с двух слов в путеводителе - как бы там ни было, такое начало мне нравилось: тем паче, что все действительно начиналось именно так.

Пламя в камине наполняло комнату сухим запахом тепла.

Тепло имеет запах: оно пахнет нагревшимся деревом стен дома, испаряемой из отсыревших штор влагой, пеплом, смолой, печной копотью и первой осенней изморозью на сырых поленьях.

Хотя было всего семь часов вечера, за окном клубилась тучная, «сгущенная» темень ненастного северного предзимья: день на севере поздней осенью короток. В окна барабанили жесткие струи дождя, промозглого и ужасно холодного, уже вовсю пытающегося стать снегом, но пока с переменным успехом: пока еще по стеклу бежали жирные полноводные потоки.

Стекало по стеклу.

Стекло по стеклу.

Скелеты деревьев месили «заоконные» чернила своими костистыми ветвями-кистями, рисовали на полотне мира густой гуашью все оттенки темноты.

Черные голые деревья. Черная голая земля. Черная холодная вода. Мертвая пожухлая трава.

Там, за окном, - набрякшее холодной влагой небо, провисшее до самой разбухшей от сырости земли и, казалось, касающееся самых твоих мокрых волос, там так много дождя, ветра, так много холода и темноты и – вселенского одиночества. И как живых существ я жалела деревья, вынужденные противостоять стихии, беззащитные перед ней, и я бесконечно жалела себя, изгоняемую туда, к ним.

Порыв встать и удалиться, хлопнув дверью и вложив в это всю свою обиду и гнев, и якобы сохранив тем самым остатки достоинства, - детская реакция, за которую, ты знаешь это наверняка, тебе будет страшно неловко, когда ты немного успокоишься, но порой этот импульс настолько силен, что тебя словно подбрасывает, поднимает от земли неукротимая сила, и толкает вон из комнаты. И тем более удивительно, что в такие моменты ты вдруг оказываешься способным предельно четко осознавать, что, уйдя сейчас, ты пожалеешь, пожалеешь сильно, очень сильно, еще до того, как дойдешь до этой самой двери, которой намеревался демонстративно хлопнуть, отсекая все нити, все возникшие связи, все переплетения и перемычки.

И ты остаешься. Остаешься, хотя все уже сказано, решение принято и его, скорее всего, не изменят, а твое задетое самолюбие вопит, что тебе этого уже и не надо, остаешься, ни на что не надеясь, но в то же время прекрасно понимая, что самый последний шанс что-то изменить если и остается, то только сейчас, и только такой ценой – всей своей волей усмирив собственную вставшую на дыбы гордость, потом уже точно никогда.

И я еще какое-то время сидела рядом с ним. То ли пытаясь найти слова и что-то еще сказать, то ли в ожидании, что он добавит что-нибудь к уже сказанному. Чем дольше я оставалась, тем сильнее было мое унижение, но та сила, что ударной волной чуть не вышвырнула меня из комнаты после его слов, сейчас словно пригвоздила меня к дивану. Наконец я вышла из этого оцепенения. Поставив бокал на подлокотник, встала. Передумав, взяла бокал обратно и, удивляя саму себя своим неизвестно откуда взявшимся хладнокровием и самообладанием: готовый было произойти эмоциональный взрыв словно кто-то в одно мгновение «выключил» – я прошла на кухню, где долила себе анисовой настойки, после чего, так же спокойно поставив бутылку обратно в шкафчик, отправилась с полным бокалом в свою комнату.

- Это трудно, - услышала я за спиной его голос и от неожиданности вздрогнула, чуть не расплескав настойку.

- Показывать людям маяки, - закончил он предложение, и это однозначно не было похоже на то, что я так надеялась и хотела от него услышать.

Я прошла в спальню, достала из шкафа сумку и сложила в нее свои вещи: их было немного, а потому занять себя сборами мне удалось совсем ненадолго. Ложиться было рано, читать в таком состоянии я бы не смогла, смотреть кино тоже - сосредоточиться не получилось бы: все мои внутренние «сейсмографы» регистрировали сильнейшую «подземную» активность, толчки и настораживающие движения внутренних плит и пластов.

В такие минуты все, что нужно – просто переждать, пока твой организм отфильтрует токсины от выброшенных в кровь гормонов и нейромедиаторов, которые и заставляют тебя испытывать все эти эмоции: досаду, раздражение, желание разрушать, ломать дрова, переть напролом, добиваться своего любой ценой, мстить и делать больно. Просто заняться чем-то, чтобы дать организму время произвести все необходимые ликвидационные мероприятия, после чего ты снова будешь чистым здравомыслием и благоразумием, но именно тогда, когда ты больше всего в этом нуждаешься, ни отвлечься, ни занять себя тебе ничем не удастся: зарождающийся внутри вулкан будет требовать извержения и, скорее всего, оно неотвратимо произойдет. Если бы изобрели препараты, нейтрализующие гормональный коктейль в пропитанных им клетках и все эти непродуктивные эмоции, раз уж мы живем в обществе, где эти эмоции порицаемы, да и в которых, действительно, как во всех остальных рудиментах, уже нет никакой нужды. Способность реагировать состоянием аффекта на ситуацию опасности для жизни – прекрасное умение в среде, когда подобные ситуации повседневная реальность. Но в безопасном современном мире такая реакция – принимать за угрожающее жизни любое состояние разногласия с кем-либо - разрушительна для тебя самого: не нашедшая цели и выхода наружу, она бьет по твоим собственным оборонным валам и стенам изнутри.

Я включила ноутбук, чтобы набросать черновик и записать некоторые важные фрагменты будущего текста. Собираясь с мыслями, какое-то время сидела и смотрела, словно в трансе, на экран монитора.

Курсор выжидающе мигал на белом пространстве чистого листа, пульсировал, готовый начать укладывать одну за другой буквы в красивые строки, проторять дороги и тропы, оплетая ими еще нехоженые междупутья, приглашающе мерцал, как сигнал маяка, обещающий непростое, но точно целенаправленное продвижение по глади пустой пока еще страницы.

Неделя. Неделя на необитаемом острове. Выпадение из реальности. Блаженное состояние пребывания вне всяческих «надо» - своих и чужих - и даже вне всяческих «хочу». Ни чувства долга, ни чувства вины, ни этого вечного непроходящего ожидания недобросовестных злонамеренных интерпретаций твоих поступков окружающими и их неадекватных негативных реакций на твои действия или бездействие. Безмятежное посекундное существование – пребывание сущим, пребывание живым существом – шаг за шагом, вдох за выдохом, глоток воды за глотком, удар сердца за ударом. Андрей Иванович, ну что же ты, ну как же ты так? Разбаловал меня, приучил, приручил, а сейчас взял и одним махом – ампутировал, отрубил, отодрал меня, приросшую уже, от всего этого живьем?

Как ни странно, но, несмотря на лихорадочное возбуждение, которое все еще, как рубиновые бисеринки в остывающих углях камина, воспалено пульсировало в каждом нервном волокне, сознание было ясным и работоспособным: вспоминалось, обдумывалось и писалось мне на редкость легко и продуктивно. И хотя пережитое унижение уже начало трансформироваться в отторжение того, кто стал его причиной, я пока еще могла думать об Андрее Ивановиче довольно отстраненно, и описывать его беспристрастно и даже почти объективно.

Все началось с двух слов в путеводителе: в ожидании встречи с руководителем туристической компании, о предложениях которой мне предстояло сделать рекламный материал в журнал, я пролистывала взятый на стойке администратора буклет о наших местных достопримечательностях, в частности, об уникальном судоходном пути - деревянном шлюзованном канале, которому было уже без малого двести лет. Четыре из пяти шлюзов системы, как и сам канал, были в той или иной степени разрушены: почти четверть века ими не пользовались - но самый первый в «лестнице», посетить который и приглашал путеводитель, оставался целым и крепким – его камеры поддерживали в порядке, чтобы не дать обмелеть водохранилищу, снабжающему водой тамошнюю гидроэлектростанцию. По этой же причине сооружение охранялось: путеводитель самым обворожительным образом называл его сторожа «смотрителем шлюза».  

Вернувшись в редакцию после долгого и нудного интервью с отталкивающе высокомерным и надменным туристическим боссом, я, едва преодолевая нетерпение, вышла на страницу любителей сплавов на байдарках, где в одном из многочисленных альбомов нашла интересующие меня фотографии старого шлюза. Снимки были паршивого качества – никогда не понимала, зачем выкладывать подобный мусор в сеть: большая группа людей, снятых далеко (лица мелкие) и в движении (а потому еще и размытые) – и как следует рассмотреть на них таинственного смотрителя мне не удалось. Но у меня возникло одно очень необычное ощущение - ощущение «полновесности», материальности происходящего, странное потому, что обычно незнакомые люди для нашего сознания – «пустоты», бесплотные призраки, невесомые струения воздуха. Только имеющего значение, важного для себя человека воспринимаешь, как нечто, обладающее объемом, теплом и гравитацией, влияющей на орбиты всех тел в твоей личной планетарной системе.

Впервые нечто подобное я пережила в детстве, когда мы с отцом-грибником шли по лесу, а из кустов взлетел потревоженный нами глухарь. Я не видела тогда самой птицы между ветвей: я была без очков, ребенком я ненавидела свои уродливые очки и носила их только в случае крайней необходимости, - но в тот момент я всей кожей почувствовала присутствие рядом этой теплой живой тяжести, грузно поднявшейся в воздух и вызвавшей ощущение его уплотнения.

Такое же ощущение уплотнения, утяжеления воздуха испытывала я, глядя на это неразличимое в толпе мелких и нечетких пятен лицо, но, если этих других «пятен» для меня словно не было, то это лицо совершенно осязаемо было.

Последующие недели я об этом не думала, но внутри под нахламлением мыслей поселилось подспудное не проходящее беспокойство, которое не давало мне сосредоточиться на чем-либо полностью, потому что все, на чем я пыталась сконцентрироваться, вызывало ощущение нервирующей незначимости и капризного протеста – все это было не то.

Пару месяцев спустя я, изумленная таким невероятным совпадением, вновь услышала о старом шлюзе и его смотрителе от одного пожилого академика архитектуры.

Импозантный ученый муж с окладистой белоснежной бородой и такой же густой и белоснежной, старомодно зачесанной наверх челкой, в старомодном же костюме с жилеткой, частенько появлялся в редакции с предложениями-просьбами (или, пожалуй, это уже скорее можно было назвать раздражающе настойчивыми требованиями) поведать читающей публике об очередном архитектурном памятнике, находящемся под угрозой уничтожения. Присутствовавшие в такие моменты в редакции журналисты, утомленные чрезмерно активной гражданской позицией многодеятельного профессора, страшно дотошного и докучливого, завидев солидную высокую фигуру в костюме-тройке, малодушно разбегались по укромным редакционным углам: общаться с въедливым академиком приходилось самому непроворному и неосторожно замешкавшемуся бедняге.

Но в тот раз под благодарно-недоумевающие взгляды коллег я сама вызвалась поговорить с неугомонным активистом, едва услышала на планерке о том, что очередным артефактом, аварийным состоянием которого он озабочен, оказался мой шлюз.

Руководство компании, на балансе которой находилась проблемная гидротехническая постройка, давно тяготело к тому, чтобы перекрыть заболоченный канал глухой бетонной плитой вместо полусгнивших деревянных конструкций, и дело с концом. Однако ученые выступали за сохранение выдающейся шлюзовой системы в качестве исторического наследия и туристического аттракциона. Пока волонтеры добивались финансирования, шли годы, а неостановимо продолжающие ветшать створки ворот камер так и оставались намертво заколоченными. Статьей в СМИ профессор рассчитывал спровоцировать общественный резонанс, что позволило бы инициативной группе заручиться поддержкой населения на очередных общественных слушаниях по поводу выделения средств на реставрацию.

С просьбой провести для меня экскурсию профессор посоветовал мне обратиться к охраннику шлюза – Андрею Ивановичу: так я впервые услышала это имя.

Я внимательно слушала своего элегантного статного собеседника, но моими мыслями целиком и полностью завладел становившийся все более реальным – материализовывавшийся прямо на глазах - далекий и совершенно посторонний для меня полумифический незнакомец. Я еще не знала, что увижу, услышу и узнаю, но я уже нестерпимо хотела написать обо всем этом: текст с названием «Смотритель шлюза» обязательно должен был быть, и именно я должна была стать его автором.

Редактор особого восторга от нашей с профессором затеи, мягко говоря, не испытывал: дауншифтинг – совсем не та тема, что может заинтересовать издание, пропагандирующее образ жизни жителя современного мегаполиса: сотрудника большой корпорации, самозабвенно увлеченного карьериста и азартного потребителя. Однако под нажимом неожиданно - при его интеллигентности - беззастенчиво настырного академика, редактор согласился отпустить меня в неблизкое путешествие при условии, что моя статья будет не о каких-то там скучных, «никому не нужных «бревнах»», а об одиноком сумасшедшем отшельнике в духе «как страшно так жить». Я с энтузиазмом согласилась с выдвинутым условием, хотя в такие минуты бывала сама себе неприятна - игра в а-ля «гонза-журналистику» уже начала вызывать во мне еще не до конца осознанное, но все более ощутимое внутреннее сопротивление: мне не хотелось писать циничных «исподтишка-изобличительных» статей, а уж тем более о тех, о ком запросто можно было позволить себе подобных статей не писать.  

Андрей Иванович, разрушив все мои ожидания, лестным мое предложение вовсе не счел, и с поразившим упорством давать интервью долго отказывался, потому что, то ли проницательный, то ли мнительный, не доверял мне, хотя и никак не давал этого понять, и попыток уличить меня в нечестности и непорядочности, даже нечаянных, не делал. Мы переписывались без малого полгода, с середины весны до середины осени. Поначалу он отвечал на мои сообщения не сразу, писал раз в пять-семь дней, что держало в постоянном напряжении и все больше распаляло мой интерес к нему. Раз за разом я ловила себя на мысли, что очередное его письмо снова и снова становилось для меня самым приятным и занимающим мысли событием из всего, что случалось за день, а то и за всю неделю, хотя лето было традиционно богато на разнообразные поездки и встречи. Спустя некоторое время, на что я не могла не обратить внимания, Андрей Иванович стал появляться в сети чаще: через, а то и каждый день. Было бы, наверное, слишком нескромно и самонадеянно связывать его выросшую интернет-активность с усиливающейся увлеченностью моей персоной (и я не позволяла себе такого рода «прозрений») - но, в любом случае, это обстоятельство очень льстило и воодушевляло меня.

У меня успела сформироваться полноценная зависимость от нашей с ним переписки: я рассказывала ему свои новости, забавные и печальные, порой даже трагичные, он немногословно, но тонко и остроумно комментировал мои сообщения, приводя меткие, не замусоленные цитаты из книг, о которых я, филолог, даже не слышала, поддерживал, утешал и подбадривал меня. С первых дней нашей виртуальной дружбы я стала замечать за собой, что часто мысленно «разговариваю» с ним, и потом впоследствии порой не могла вспомнить и отличить, о чем мы говорили на самом деле, а о чем только во время этих моих внутренних с ним «бесед».

Я могу найти тему для разговора практически с любым собеседником, мне не составляет труда подстроиться под каждого конкретного человека и подобрать нужные интонации и слова, которые помогут мне расположить его ко мне и нашему с ним диалогу. Однако, несмотря на то, что многие вещи я делаю почти автоматически, все равно подобное общение – это работа, несложная, но однообразная, а потому скучная, выматывающая и быстро надоедающая: мне начал становиться все более обременительным этот театр одного актера, режиссера и драматурга, актер, режиссер и драматург в котором – я.

Андрей Иванович не был пассивным слушателем, приемником: он сообщал, давал - и очень много давал мне.

В своих письмах он рассказал, что он, юрист и преподаватель университета, много лет назад бросил обе свои работы, сдал свою квартиру в городе и уехал жить сюда, на окраину мира, в столицу всех медвежьих углов планеты, если не совсем к черту на рога, то уже во вполне полноценное «предрожье»: его прадед, дед и какое-то недолгое время отец работали самыми что ни на есть настоящими смотрителями ныне печально знаменитого шлюза.

Официально должность Андрея Ивановича называлась «начальник гидроузла», но его обязанностью было следить за состоянием плотины и камер и защищать их от браконьеров-«бомбистов», гидроудары от подводных взрывов которых расшатывали и без того ненадежные древние крепления. В лучшие времена в навигационный период шлюзованием занимались еще три матроса-судопропускника, сейчас Андрей Иванович управлялся один, но, по его словам, каких-либо внештатных ситуаций и конфликтов практически не возникало, хотя на старом канале бывало немало туристов: сам шлюз, руины средневекового монастыря на дальнем берегу, неработающий старинный маяк, погибшие при наполнении водохранилища водопады в древнем русле осушенной реки, протекавшей когда-то, в свою очередь, по кратеру реликтового вулкана, а также менее романтические, но более практичные рыбные и грибные места вокруг – все это, безусловно, очень привлекало самых разных ученых, исследователей, диких туристов, рыбаков, собирателей и краеведов-любителей всех мастей.

В поселке с некогда немалым количеством домов сейчас жилыми оставались всего два: Андрея Ивановича и его соседки Натальи Петровны. Свободолюбивая и своенравная Тетьнаташа, не ужившись в одной квартире с дочкой и зятем, «в сердцах» съехала в деревню ко всеобщему облегчению. Летом некоторые «усадьбы» на время оживали, когда в «родовые поместья» наведывались сезонные обитатели.

Андрей Иванович сдавал гостевой дом с баней и недостатка в постояльцах не испытывал ни зимой, ни летом. Показывал своим посетителям окрестности, хотя выступать в роли экскурсовода соглашался неохотно и не всегда: потому и уезжал в свое время в глушь анахоретствовать, что тяготился большими скоплениями людей. Тетьнаташа продавала туристам собранные ею ягоды, грибы и варенья-соленья из них, готовила завтраки-обеды-ужины. Также в ее импровизированной «трапезной-лавке» на дому можно было приобрести предметы первой необходимости: зубную пасту и щетки, средства от насекомых, мыло, шампунь и прочую мелочевку, имеющую свойство или быть забытой и не взятой с собой – и внезапно понадобившейся, или закончившейся за время отдыха (неправдоподобно, но, как я позже узнаю, у Тетьнаташи можно было разжиться даже барьерными контрацептивами: «Что я, по-твоему, совсем темная, что ли?», - негодовала предприимчивая пенсионерка, увидев мое вытянувшееся от удивления лицо. «И что, берут?» «Берут!» - не верить Тетьнаташе причин у меня не было…)

На эти доходы оба отшельника и жили в когда-то довольно густонаселенном, а сейчас оставленном «населенном» пункте, официально «население» которого, согласно последней переписи, составлял один человек – ныне уже давно покойный предшественник двух новых поселян.

И хотя поначалу Андрей Иванович заподозрил во мне типичную современную поверхностную и недалекую, но самонадеянную и самовлюбленную позерку, постепенно его несколько саркастичное отношение ко мне изменилось: при сохраняющейся настороженности и недопонимании причин моего интереса к нему, в его интонациях все отчетливее зазвучало расположение. После затянувшихся переговоров он согласился, наконец, на встречу, вынудив меня дать слово, что в своей статье рассказывать я буду не о нем, а исключительно об окружающих достопамятностях - я обещала ему это, прекрасно понимая, что сдержать своего обещания не смогу: редактор требовал и ждал от меня совсем другого текста. Но в тот момент главным для меня было попасть в поселок у злополучного шлюза, а уж как я буду выкручиваться потом, потом и буду решать.

Андрей Иванович встретил меня с автобуса на трассе: дальше нам предстояло пройти сквозь лес по грунтовой дороге.

Он, что здорово выбило меня из колеи, оказался совсем, совсем не таким, каким я его себе представляла. Я идеализировала его в фантазиях, но, вместе с тем, в глубине души ожидала, что не ошибусь в своих опасениях увидеть некое сочетание «старца-пещерника» и «одичавшего геолога»: интеллигентного и закомплексованного холостяка, робеющего в женском обществе и прячущего скованность за агрессивным равнодушием, не очень успешного в профессиональном плане – или, точнее, не востребованного, неинтересного современному рынку вакансий обладателя нестереотипного мышления, обиженного на мир за «мелкотравчатость» его запросов, консервативного и брюзгливого нелюдима в возрасте, «наказывающего» современное общество потребления своим презрением к его ценностям, - ведь кто еще по доброй воле согласится сбежать от цивилизации в такую вот «непонарошковскую» глухомань?

По этой же причине, к слову, и стало возможно то, что наша виртуальная коммуникация была настолько непринужденной. Лишенное и намека на заигрывание и непроизвольного стремления произвести впечатление, неизбежных всегда, когда два представителя человеческого сообщества даже если и не претендуют на какие-либо более тесные отношения, то, в любом случае, осознают, что это вовсе не-немыслимо, - наше с ним взаимодействие вполне можно было назвать общением «чистых» разумов.

На самом же деле Андрей Иванович оказался гораздо моложе - ему было всего около сорока пяти, высоким и подтянутым, что говорило об активных занятиях спортом, с темными с проседью, но густыми, ничуть не поредевшими волосами, безусым и безбородым, с совсем еще молодыми ясными голубыми глазами и ироничными морщинками в уголках век. Он не был похож на аутсайдера: в нем не ощущалось характерных для «проигравших» пробоин в оболочке, через которые так и сквозит этот специфический жар, это так хорошо ощутимое и узнаваемое излучение вины, стыда от поражения, готовности яростно отрицать неуспех и судорожного стремления переложить ответственность за все на внешние факторы. Его отстраненность происходила из его намеренного, сознательного «не-участия» в происходящем: он позволял ситуации быть, не пытаясь активно препятствовать или содействовать ее развитию. Оставаясь в пределах своего личного пространства, он не вторгался в чужое и не впускал никого в свое. В обществе, где психологические границы нарушаются постоянно и совершенно варварским образом, где случайные прохожие считают себя вправе – даже полагают своим долгом - вваливаться к тебе со своими нравоучениями, советами, требованиями и претензиями, подобное умение держать оборону, не нападая и не особо напрягаясь с защитой, не оправдываясь и не осуждая в ответ с целью дать сдачи, - это была чрезвычайно незаурядная и весьма завидная способность.

Предполагая гостить у немолодого провинциала, увидев далеко не пожилого и, что очень смутило меня, более чем привлекательного мужчину, я, с одной стороны, испытала что-то сродни ликованию от того, что ожидаемого разочарования внезапно не случилось, а с другой - и это переживание было намного сильнее – я совсем растерялась. Мои упорные попытки напроситься в гости в этом новом свете начали выглядеть «недвусмысленно двусмысленно»: Андрей Иванович ведь не знал, настолько сильно я заблуждалась относительно его возраста. Нам предстояло провести вместе три дня (автобус проходил по трассе мимо старой деревни дважды в неделю) под одной крышей: гостевой домик был занят, и гостеприимный хозяин согласился разместить меня в своем собственном.

Мы шли через лес, и я пыталась решить для себя, имеет ли смысл подчеркнуть, что мой визит носит исключительно деловой характер, или же не стоит этого делать аккурат потому, что именно такими уточнениями я бы и перевела наше общение из деловой плоскости в какую-то другую, более… опасную. Эти колебания и сомнения лишали меня возможности сосредоточиться и придумать тему для разговора. Я изо всех сил старалась не начать наш диалог вопросом «не скучно ли вам тут» - самым банальным из всех возможных, что не только продемонстрировало бы мою полную журналистскую беспомощность, но и что, вдобавок ко всему, было бы довольно оскорбительным для моего собеседника, как оскорбительно любое проявление заносчивости и снобизма гостя, а уж тем более непрошенного и незваного.

Пряно пахло прелыми листьями, с тяжелого, низкого неба струился рассеянный свет, который, казалось, не сумев продраться сквозь эту студенистую серость, запутался и повис, как в паутине, в непрозрачном и «отекшем» от осенних дождей воздухе. В своей короткой курточке и джинсах очень скоро я начала отчаянно мерзнуть: одежда быстро напиталась холодной моросью, новый стильный горчичный шарф рыхлой вязки и шапочка к нему, которые смотрелись такими уютными и теплыми на манекене в торговом центре, в северном позднеосеннем лесу обнаружили свою полную несостоятельность: остекленевшая каляная синтетика не грела, как если бы ее не было вовсе. От проливных дождей, не прекращавшихся всю осень, дорога была в глубоких разливанных лужах, и мои новые изящные полуботинки тотчас промокли, а руки в тонких перчатках приобрели оттенок брюха дохлой рыбы.

Андрей Иванович бросал на меня взгляды, которым родители смотрят на чужое (своего бы уже давно распекли от души) неразумное дитя – сочувственно-порицающе, - вздыхал и чуть качал головой.

- Простите меня, я совсем не подумал – тут идти-то всего три километра… Нужно было, конечно, взять машину…

Сообщение о предстоящих трех километрах пешей лесной прогулки вызвали во мне такое тоскливое уныние, что я даже перестала переживать по поводу того, что начало беседы так и не придумывалось: формулировать в этот момент я могла только жалостливые молитвы с просьбами, чтобы эта бесконечная дорога поскорей закончилась.

- Возьмите, - Андрей Иванович протянул мне фляжку в стильном кожаном футляре с тиснением. – Это все, что я могу для вас сейчас сделать. Это анисовая настойка.

Я не стала заставлять уговаривать себя и сделала обжигающий глоток, вдыхая волшебный запах и удивляясь очередному совпадению: запах аниса - мой любимый запах.

Сознание мягко и плавно стало таким же нечетким и затуманенным, как магический пейзаж вокруг.

klhphEPUQnA

«Красиво тут у вас» было второй фразой, с которой я не могла позволить себе начать разговор: не оскорбительная для собеседника, журналистскую беспомощность она выдает еще больше. Перебирая в уме варианты тем, я помимо своей воли вдруг честно призналась:

- Андрей Иванович, я так замерзла, что ничего не соображаю, и не могу придумать, о чем поговорить.  

Он улыбнулся. Искренне и настолько доброжелательно, что меня будто обдало потоком теплого воздуха. С некоторым неверием я прислушивалась к своим непривычным ощущениям: рядом с ним было не «нервно», не беспокойно, не тяжело. Не было, как это обычно случается в присутствии малознакомых (да и хорошо знакомых) людей, опасений что он как-то, нечаянно или намеренно, заденет тебя, заставит почувствовать себя неловко, плеснет на твои перегретые от напряжения внутренние провода ушат холодной воды, испарения которой, взметнувшись ядерным грибом, вызовут замыкание всех твоих систем. Рядом с ним почти физически ощущалось, что ему вообще не интересно и ни за чем не нужно знать о тебе что-то нелицеприятное: поиск инородных тел на чужих роговицах и злорадное удовлетворение от их обнаружения – это совершенно точно удовольствие не для него.

- Я помню: вы считаете, что людям обязательно нужно о чем-то разговаривать, - в одном из своих писем я объяснила ему свое желание познакомиться с ним лично острой нехваткой в жизни по-настоящему незаурядных собеседников.

- Вы со мною не согласны? – говорить мне приходилось, обходя и перепрыгивая лужи, и на фоне Андрея Ивановича, невозмутимо бороздящего ручьи в своих непромокаемых прорезиненных ботинках, я выглядела самим воплощением мельтешения и полной утраты контроля над обстоятельствами.

Андрей Иванович протянул мне руку, помогая преодолеть очередное мини-озерцо на моем пути.

- Большинство разговоров – это просто попытка сделать вид, что присутствие другого человека рядом оправдано и имеет хоть какой-то смысл. Сегодня люди не нужны друг другу для какой-либо совместной деятельности. «Содержательная беседа» - надуманный, искусственный повод побыть в человеческом обществе. Любая книга содержит больше информации, чем самый «умный» разговор. Я не потерял бы ровным счетом ничего, не услышь я девяносто процентов выслушанных за жизнь из вежливости ничем не замечательных чужих новостей и банальнейших рассуждений о смысле бытия.

- Андрей Иванович, но вы говорите какие-то ужасно немодные вещи!

- Я сейчас начну ворчать по-стариковски! – он на самом деле чуть сердился и даже не пытался завуалировать это улыбкой. - Я уже достаточно немолод, чтобы позволить себе говорить не модные вещи, а то, что думаю.

Он снова подал мне руку.

- У разговоров есть и другие цели и задачи. Произвести хорошее впечатление, например.

- А зачем вам нужно нравиться всем подряд? Вы возьмете у меня интервью и уедете, и мы с вами никогда больше не увидимся - зачем вам производить впечатление на случайного и недолгого попутчика?

Я была обескуражена и озадачена тем, что он не поддержал моей попытки завести ни к чему не обязывающий обмен репликами ни о чем, а втянул меня в дискуссию, требующую обдуманных и развернутых, не односложных ответов, и не сразу нашлась, что сказать.

- Ну, чтобы не навязывать себя тому, кому ты не интересен или даже неприятен… Кроме того, хотя в вашем голосе и слышится осуждение этого, но мне кажется, что в желании нравиться нет ничего... зазорного - это нормально: каждому хотелось бы быть оцененным по достоинству.  

- Чтобы окружающие понимали, сколько чести ты оказываешь им своим присутствием в их жизни?  

Я рассмеялась.

- Я думаю, Андрей Иванович, что, скорее, все как раз наоборот – ты не чувствуешь себя стоящим чужого внимания, и, развлекая своего слушателя или сообщая ему некую «полезную» информацию, ты тем самым как бы пытаешься повысить свою «нужность»: чтобы потраченное на тебя время твой собеседник не счел потерянным совсем уж впустую.

Сейчас, когда я пишу о нем, я понимаю, что наши с ним диалоги могут показаться не совсем правдоподобными: люди так не говорят - люди так не умеют – не имеют возможности научиться - так говорить. Но наше с ним общение начиналось как письменное, многие вещи были продуманы и сформулированы «на бумаге»: мы с ним обменивались, по сути, заготовленными в уме текстами сообщений.

Еще совсем недавно меня саму вгоняла в дрожь любая ситуация, требующая «оформления» мыслей в слова. Я хорошо помню то приводящее в отчаяние бессилие: написание первых журнальных заметок сопровождалось самыми настоящими паническими атаками, когда собранная информация, которую предстояло изложить, казалась лишь кучей безнадежно перемешанных кусков паззла, составить из которых целостную картину представлялось задачей совершенно невыполнимой. Но, снова и снова оказываясь в подобных ситуациях и будучи вынужденной делать это, я стала замечать, как это начинает становиться для меня все проще и начинает получаться все лучше, как увеличивается объем памяти и словарный запас, как повышается скорость восприятия и анализа получаемой информации и вырабатывается способность оперировать все большим и большим ее количеством: умение мыслить, рассуждать, видеть взаимосвязи между явлениями и делать выводы развивается, как и любое другое, но в обычной жизни этой возможности у большинства людей практически нет. Их отношение к разным явлениям действительности хранится в подсознании в виде смутных неотрефлексированных ассоциаций, когда человек не может толком объяснить, почему та или иная ситуация возмущает его, обижает, ранит, кажется оскорбительной или унижающей – все происходит на уровне «что-то не так», «все понимаю, а сказать не могу». Устная и письменная речь среднестатистического носителя языка – это мучительная, как асфиксия, острая недостаточность номинаций и безнадежные руины школьных воспоминаний о правилах синтаксиса, словно бы создающих непроходимое магнитное поле, по которому неповоротливое инертное сознание с трудом передвигает железный лом слов, пытаясь уложить их в относительно грамотное сочленение.

Самое ценное, что дала мне работа в журналистике – прекрасную возможность проговорить и прописать, "сделать словами" свои внутренние переживания и состояния, научиться аргументировать каждое свое высказывание и убеждение и, что гораздо важнее, - обзавестись ими.

- Вы нравиться не пытаетесь, не так ли, Андрей Иванович?

- Здесь у меня нет необходимости в этом.

Так повелось, что за полгода переписки мы с ним так и не перешли «на ты»: я – потому как испытывала к нему искреннее уважение и полагала, что он намного старше, Андрей Иванович держался за свое «вы» в отношении меня, как мне казалось, потому что, поначалу нужное ему, чтобы сохранять дистанцию, со временем оно превратилось в одну из отличительных черт нашего общения, придающей ему особый шарм: в любом случае мне очень нравилось это его «вы» - утонченно галантное и притягательно «дворянское».

- А что касается ваших опасений: будьте спокойны, ваше общество меня ничуть не тяготит, напротив, оно очень приятно мне, - я еще никогда не слышала, чтобы комплименты говорили так.

Это была не лесть, не дежурная вежливость, не стремление расположить к себе, - спокойная констатация факта без свойственной подобным признаниям сопутствующей подсознательной опаски вызвать в собеседнике подозрения о наличии у оказанной любезности тайных своекорыстных и не очень благородных умыслов.

- Поэтому вы можете позволить себе обращаться ко мне не с целью выяснения моего отношения к вам, а только в том случае, когда у вас действительно будет потребность в этом. И мне здесь не скучно.

Я пристально взглянула на него, но он продолжал смотреть на дорогу перед собой.

- И, да, у нас здесь на самом деле очень красиво, - он не интересничал, не рисовался, не играл в «телепата» и не любовался собой со стороны – в нем вообще не было ничего показного и деланного.

Как правило, люди стараются повлиять на чужое отношение, «дать подсказку», как они хотят быть воспринятыми. Употребляя привычные, хорошо знакомые выражения-штампы и прибегая к шаблонным моделям поведения, они пытаются вызывать только желаемые, строго определенные, заданные выбранной ими стратегией ответные реакции окружающих. Андрей Иванович не прилагал ни малейших усилий для того, чтобы предвосхищать мои возможные неверные выводы о нем: он предоставлял мне полную свободу в моих оценках его действий и слов, оставляя за мной право на любое мое впечатление от него.

- Не пугайтесь, я не умею читать ваши мысли. Просто угадать это, согласитесь, не так сложно. Спасибо, что вы все-таки не стали задавать эти вопросы, - с вопросительной полуулыбкой он снова протянул мне свою фляжку:

– Или вы считаете себя недостаточно заслуживающей этого?  

Я молча взяла предложенную мне емкость с настойкой.  

Все было совсем, совсем не похоже на то, к чему я внутренне готовилась. Быть может, впервые в жизни я не только не была в той или иной степени разочарована - я была бесконечно очарована происходящим. 

Я была в замешательстве.

 

 

Погасший маяк

 

 

Дом Андрея Ивановича отстоял от остальных дворов деревни: компактный коттедж из бруса возвышался прямо на крутом скалистом берегу широкой порожистой реки, воды которой низвергались с вершины деревянной переливной плотины чуть поодаль. Я видела такое только в кино и мне казалось, что в жизни так не бывает: подобная картина - дом у живописного водопада – кажется слишком кинематографичной, «постановочно-отретушированной», «книжно-идеальной» - сказочно-красивой – настолько, что уже даже невольно начинаешь чувствовать себя немного виноватым, если можешь позволить себе нечто похожее на самом деле.

Внутри дом тоже приятно удивил: настроившись наблюдать повсеместные признаки «холостяцкой» запущенности, помноженной на деревенскую неряшливость и небрежность, я с изумлением рассматривала просторное помещение со "вторым светом" без внутренних перегородок между гостиной, кухней и столовой, оказавшееся чистым, незахламленным и даже каким-то немного пустым. Бревенчатые стены без отделки, открытый стеллаж во всю стену с аккуратными рядами книг, диван, точнее, широкая деревянная скамья с объемными подушками, кресло-качалка, камин с коллекцией антикварных керосиновых ламп на каминной полке (большая часть которых, как объяснил хозяин дома, была еще из тех, что использовались для освещения шлюза в те далекие времена, когда на канале не было электричества) - вот и вся обстановка огромной комнаты размером с этаж. Мне очень понравился этот здоровый, не утрированный аскетизм интерьера: есть что-то отталкивающее, раздражающе "немужское" в мужчинах, разбирающихся в ковриках, вазах и шторах.  

- Я разогрею вам обед, – не предложил, а поставил меня перед фактом Андрей Иванович, извлекая из холодильника сковородку.

Я была просто зверски голодной: сказывались, видимо, ранний подъем на автобус и долгая прогулка по холодному осеннему лесу – но я отчаянно смущалась есть при нем.

Ведь девочки, как известно, не едят. Не едят, не посещают "комнату для чтения", даже не дышат и вообще родились в одежде, а внутри у них – ничем не заполненная пластмассовая кукольная полость. Есть в присутствии мужчины – это признаться в том, что ты совсем не похожа на принцессу из бестелесного мира детской раскраски, это расписаться в своей человечности – человекности, разрешить ему узнать, что на самом деле под одеждой ты – как и он - абсолютно голый, а под кожей у тебя – секреты, секреты желез, а я лично ужасно не люблю такое о себе знать, а уж тем более признаваться в этом кому-то другому. Подростком я смущалась жевать даже перед плакатами с изображением своих любимых актеров и рок-музыкантов: хотя и считается, что ничего такого в совместном приеме пищи нет, но в действительности для этого, казалось бы, абсолютно платонического акта требуется едва ли не меньше доверия и смелости, чем для первого обнажения перед сексуальным партнером.

- Я планировала обедать у вашей соседки, Натальи Петровны, - поспешила я уверить радушного хозяина дома в своей способности пропитаться, не создавая ему дополнительных проблем.

- Не беспокойтесь, вы не обремените и не объедите меня.

- Спасибо. Но я все равно чувствую себя бедным родственником. «Покормякой» - знаете такое слово?

- Не слышал. Слово хорошее.  

- Вы не составите мне компанию, Андрей Иванович? – насторожилась я, увидев, что он достал из шкафчика всего одну тарелку.

- Приехали эксперты из Финляндии – оценить состояние шлюза: наши волонтеры снова подали заявку на получение очередного гранта. Мне нужно отнести им документы и бумаги, которые они попросили.

- Мне почему-то очень неудобно, - снова поразила себя своим чистосердечным признанием я: Андрей Иванович каким-то непостижимым образом, ничего особенного для этого не предпринимая, умел сделать неловкую ситуацию такой, словно бы ничего неловкого в ней нет вовсе. - Вы не задумывались над тем, что этот процесс…

- Безусловно, своего рода, не побоюсь этого слова, таинство, - нашел он точное определение, которое мне никак не удавалось выловить в киселе своих ассоциаций. - Существует такая притча: однажды один великий мудрец отравился похлебкой в доме бедняка. К занемогшему учителю пришли его удрученные ученики и обрушились с проклятиями в адрес несчастного владельца лачуги, угощение которого и стало роковым для их высокочтимого наставника. Однако мудрец попросил своих разгневанных учеников замолчать. Потому как отведать предложенное от души, от всего сердца – священный долг гостя, - рассказывая, Андрей Иванович помешивал на сковородке на плите картошку с грибами: как человек с богатым опытом деревенского каникулярного детства, я безошибочно распознала своеобычный запах еды, готовившейся в печи. - Корни этих традиций, к слову, уходят глубоко-глубоко в прошлое. В сознании первобытного человека существовало представление, будто после смерти люди перевоплощаются в тотемных животных. Представлений о загробном мире первобытные люди еще не имели: они видели вокруг себя мир людей и мир зверей, и верили, что когда человек из одного мира исчезал – умирал - он возникал в другом мире – в другом, животном, обличье: ведь не мог же он деться вообще никуда. Тотемные животные - это, по-сути, божества, "пред-боги", которые чуть позже, в период политеизма, будут антроморфизированы и станут полноценными богами, какими мы и знаем их сегодня. Этим и объясняется, к слову, внешний вид греческих и, в особенности, египетских богов, многие из которых были наполовину людьми, а наполовину животными, или имели какие-то животные черты. Перевоплощаясь в тотемное животное, человек закономерно обретал все его волшебные свойства и сверхспособности. Отсюда возникла идея, что человек может стать чуть-чуть священным животным - и обрести все интересующие его качества тотема - еще до перемещения в царство зверей, еще в свою бытность человеком. Для этого всего лишь было нужно, чтобы тотем родил человека. Ребенок появлялся на свет из чрева женщины, обладая чертами, присущими своим отцу и матери: по всему выходило, что, если поместить человека в утробу тотема и заставить его «родить» – то его «новорожденный» тоже будет похож на своего нового могущественного родителя. Таким образом человек «перерождался»: «переродить» - это значит еще раз родить то, что уже рождено, переделать, улучшить, усовершенствовать нечто, уже имеющееся, - Андрей Иванович положил разогретый обед на тарелку и, поставив ее, аппетитно дымящуюся, на стол, приглашающе кивнул мне.

Я послушно села за стол, в то время как он подошел к стеллажу и начал искать что-то на полках.

- "Зачать", вобрать человека в себя животное могло одним - самым очевидным - способом: в результате заглатывания, съедения, а «рождение» осуществлялось, соответственно, посредством «выплевывания», то есть, немного по другим каналам, но принцип, как говорится, приблизительно тот же. На практике эта процедура реализовывалась путем помещения претендента на перерождение в выпотрошенную тушу лося или медведя: именно так в племенах первобытных охотников проходили инициации - посвящение мальчика во взрослое мужское сообщество. Был мальчик – был пере-рожден – стал мужчина, и не не просто мужчина - практически полубог. Отголоски этих охотничьих верований еще долго сохранялись, например, в обычае делать шалаши для инициаций в виде распахнутой пасти животного: возможно, что и прообразом «избушки на курьих ножках» послужило такого рода ритуальное «зооморфное» сооружение. А мотив проглатывания и выхаркивания героя гигантским китом или другим животным, как и мотив обретения героем способности обращаться в животное или птицу, присутствуют в мифах и сказках многих народов мира. Со временем эти представления изменились, и имевшаяся вначале пусть и своеобразная, но, надо отдать должное, железная логика полностью исказилась. Все перевернулось с ног на голову: люди придумали, будто съедая что-то сам – а не будучи "съеденным" - ты обретаешь качества съеденного. Отсюда возникла идея причастия - съедая кусочек плоти бога, ты сам как бы становишься немного богом, - рассказывая, Андрей Иванович периодически доставал какой-нибудь том, просматривал, откладывал в сторону нужный, ставил обратно тот, что нужен не был, и не обращал на меня, казалось, ни малейшего внимания.

Мне было спокойнее от того, что он не смотрел на меня.

Много и часто общаясь с самыми разными собеседниками, я заметила, что человек неосознанно стремится избегать прямых зрительных контактов. Рассказчик машинально пытается отвлечь чужой взгляд жестами, перенаправляя его тем самым на свои руки или на то, на что они указывают. Слушатель, задумчиво кивая, смотрит перед собой «ничего не видящим» взглядом. Я сама никогда не пользовалась диктофоном и записывала все свои интервью строго ручкой в блокнот, чтобы иметь возможность не смотреть на своего собеседника, чтобы у меня была веская объективная причина не встречаться с ним глазами.

Возможно, это детская, «страусиная» политика избегания признания имеющегося положения вещей. Ты никогда не знаешь, чего ждать от другого человека, а потому чужое присутствие – это всегда тревожащая ситуация неопределенности, читай: потенциальной опасности, - но, как думает ребенок, если я чего-то не вижу - пока я этого не вижу - этого как будто нет. Закрыл лицо ладошками - значит, спрятался, сам перестал видеть - значит, стал невидимым.

Самое трудное в отношениях – смотреть друг другу в глаза. Выдерживать взгляд. 

Человек. Мужчина. Я вижу его. Он есть. Его не нет.  

И называть мужчину по имени. Не малодушно по имени-отчеству, и не уменьшительно-ласкательными прозвищами – все это отвлекающие уточнения, дополнительные наслоения, матрешка в матрешке. Произнести просто «голое» имя - это как удалить один за одним все аватары, вскрыть все защиты и добраться до праосновы, самой сути, самой "самости". Недаром во всех примитивных культурах в обязательном порядке существовала детально разработанная система табу, связанных с именами, и традиция наделения человека псевдонимом - «ненастоящим» именем: «завладев» настоящим, недоброжелатель мог очень сильно навредить его обладателю.

Наверное, именно поэтому: интуитивно предощущая, что, сделав это, ты можешь неосторожно активировать материи, о которых не знаешь ровным счетом ничего, так отчаянно трусишь произнести имя.

Андрей.

Я не могла, мне было нелегко сделать это даже в мыслях – я невольно покосилась на Андрея Ивановича: я не произнесла всего этого вслух, он не слышал моих слишком громких размышлений, не догадался о них?

- Откуда вы все это знаете, Андрей Иванович?

- Мой хороший приятель, преподаватель филфака университета, читал цикл открытых лекций по славянской мифологии в университете: я прослушал их в свое время.

- С трудом могу представить себе современного юриста, посещающего на досуге лекции по славянской мифологии!

- Отчего же, это было крайне занятно и изрядно познавательно, - он нашел все, что искал, и со стопкой книг в руках направился к двери.

Положив книги на полку, он по-мальчишечьи легко опустился на одно колено, чтобы завязать шнурки.

- Вот почему совместной трапезе раньше придавалось огромное сакральное значение: считалось, что тот, кто ел твой хлеб, не сможет стать тебе врагом – ведь вы стали чуть-чуть чем-то одним. Поэтому гостей встречали хлебом-солью, и именно поэтому существовал, и сейчас сохраняется во многих деревнях, обряд «кормления» умерших – «гостей» из другого мира, когда на могилы кладут печенье и конфеты. Чтобы они не навредили живым. Принятие предложенного – это своего рода подписание пакта о ненападении, выражение добровольного согласия на непричинение зла.

- И именно поэтому вы хотите накормить меня?

Спрятав улыбку и ничего не ответив, Андрей Иванович застегнул куртку и, взяв свои книги, вышел.

Внутри, в самой глубине солнечного сплетения у меня зародилось щекочущее напряжение, вулканической лавой «иголок» растекшееся по всей поверхности кожи.

В Андрее Ивановиче сочетались несочетаемые качества. Молодой и привлекательный современный мужчина, он был по-стариковски внимателен и заботлив, по-деревенски трогательно добродушен и снисходителен, не по-современному ласков (уже само это слово – "ласка" – сегодня архаизм) и человечен. Вместе с тем он был ироничен, остроумен, умен и даже саркастичен порой, но в его иронии не было желания дискредитировать, его умение видеть насквозь – опасное оружие в руках недалекого мелочного зубоскала – он не использовал для того, чтобы утвердить собственное превосходство: он просто знал это, не пользуясь своим знанием против того, о ком он это знал. Даже в самом его имени содержалась эта эклектичность: холодное «княжеское» Андрей сочеталось с «простонародным», теплым и «домашним» Иванович.

Поев, я сложила посуду в мойку.

- Спасибо большое, - поблагодарила я появившегося через некоторое время в дверях хозяина дома. – Было непередаваемо вкусно! Вы сами готовите, Андрей Иванович?

- Крайне редко. Наталья Петровна готовит и помогает мне по дому: у нас с ней "бартерные" отношения. Я вожу ее в город – за «товаром», и так подсобляю всяко по мелочи, она помогает мне с ведением домашнего хозяйства, - он поднялся в свою комнату на втором, мансардном этаже.

Вот почему в доме было так чисто, хотя совершенно невозможно было представить Андрея Ивановича, моющим полы.

- Вы готовы? Прогуляемся к шлюзу? Чтобы время не терять, - спросил он, появляясь на лестнице из спальни.

- Я хотела помыть посуду… - я была немного задета этим его «чтобы время не терять»: за чье «потерянное» в обществе друг друга время – мое или свое - он переживал больше?

- Потом, оставьте. Идемте, пока не стемнело. Наденьте это: в своих нарядах вы тут долго не протянете, - он подал мне теплую мужскую, очевидно, свою, куртку и шерстяные носки.

Из шкафчика для обуви у входа он достал резиновые сапоги.

- Они вам большие, но других нет. Я попросил Наталью Петровну протопить вечером баню, чтобы вы не разболелись тут после нашей утренней прогулки.

В этом нелепом виде я и отправилась на экскурсию, бросив раздосадованный взгляд на свои изящные ботиночки у порога, которые не справились с возложенной на них миссией беречь от холода, и так подвели меня.

На улице нас ждали двое пожилых экспертов-финнов: оба светловолосые, с белесыми, почти невидимыми бровями и ресницами, невысокого роста, подвижные, потешно озабоченные происходящим, со своими характерно вздернутыми "финскими" носами они напоминали милых мультяшных гномиков. Чуть в стороне курил их переводчик, красивый высокий мужчина лет пятидесяти-пятидесяти пяти.

- Алексей, - протянув мне руку, он внимательно изучал мое лицо, совершенно не прячась.

В его спокойном твердом взгляде и во всей его осанке было что-то офицерское. Он несколько секунд не отпускал мою ладонь, глядя мне прямо в глаза, чем довольно сильно смутил меня.

Делегацией мы прошли по мосту и шеренгой начали подниматься друг за другом сквозь лес. Узость тропинки, не позволявшей идти рядом, и шум водопада делали невозможной светскую беседу, что было очень кстати: я капризничала и злилась, и ничего не могла с собой поделать. Во-первых, мне не хотелось предстать в таком виде – в мужской, висящей на мне мешком куртке и в резиновых сапогах - перед посторонними людьми, тем более, мужчинами. Во-вторых, мне очень хотелось остаться с Андреем Ивановичем наедине и я банально ревновала его к остальным членам нашей спонтанной экспедиции - поразительно, как быстро у меня возникло чувство монополии на его общество.  

Деревянный двухкамерный шлюз, к которому мы тем временем приблизились, оказался не таким уж и «игрушечным», как я думала: каждая камера была четыре метра в ширину, двадцать в длину, и порядка двух метров глубиной. Покрытые сочным зеленым мхом и черной плесенью бревна потемнели от времени, но выглядели крепкими и надежными. Сквозь деревянные створки ворот верхней камеры просачивалась вода. Внутри обеих камер были установлены специальные балки-лаги, распирающие стенки, чтобы те не перекосило. Стены канала сохранились лишь местами, сам канал, заваленный гнилыми обломками бревен и ветками, с размытыми заболоченными берегами, терялся дальше в густых зарослях кустарника.

- Купцы больше ста лет добивались разрешения проложить здесь судоходный водный путь: река, вытекающая из озера, слишком порожистая для навигации. Но мельники, чьи мельницы стояли по всей реке, отчаянно сопротивлялись строительству канала со шлюзами и плотины: это привело бы к снижению необходимого им напора воды в реке и, что волновало их гораздо больше, - к приходу на местный рынок иногородних конкурентов. Я читал, что мельники даже как будто возводили фиктивные мельницы, чтобы в бесконечных челобитных царю создать видимость большей численности своего "антишлюзного" лобби. Строительство началось только в тридцатых годах девятнадцатого века. Канал и в лучшие времена использовался немного: слишком узкие камеры, пройти здесь могли только небольшие баржи, и только весной, во время паводка: летом уровень воды падал. К шлюзам подходили большие купеческие корабли: порой их тянули по воде до двухсот человек бурлаков, - а дальше товар перегружали на суденышки поменьше, на конной тяге, и так, частями, спускали по ступеням шлюзов к селениям внизу. Позже лошадей сменили колесные буксиры. Шлюзование осуществлялось вручную: судно заводили в камеру, навалившись на рычаги, закрывали входные ворота, спускали воду, а потом так же руками открывали выходные ворота и выталкивали судно в подходной канал, - рассказывал Андрей Иванович.

Я слушала его, как заколдованная - не столько из-за любопытных сведений, безукоризненной литературной речи и звучания его хорошо поставленного, глубокого красивого голоса, сколько из-за его выразительной мимики: я украдкой наблюдала за его губами и за тем, как менялось выражение его лица, когда он так увлеченно - и увлекательно - говорил, как если бы читал вслух захватывающий рассказ, – я не столько слушала, сколько «смотрела» его, как кино.

Из этого моего самогипноза меня выдернул взгляд переводчика Алексея, который я случайно поймала на себе: его первоначальное недоумение – будто он не ожидал увидеть Андрея Ивановича в обществе молодой женщины - сменилось заинтригованностью. Я пыталась понять, замечает ли этот очевидный и абсолютно нескрываемый интерес ко мне Андрей Иванович – и не компрометирует ли это меня в его глазах? - и обратила внимание, что его же реакции изучает и наблюдательный Алексей, по всей видимости, пытаясь определить, в каких отношениях состоим мы с начальником гидроузла.

От всех этих мыслей мне стало душно и я расстегнула куртку.

Эксперты, оживленно обсуждая друг с другом что-то на финском, фотографировали камеры и ворота шлюза, Андрей Иванович был им пока больше не нужен, и он предложил мне пройтись дальше вдвоем, чему я несказанно обрадовалась.

Мы вышли к озеру и направились по каменистому берегу вдоль воды. И хотя я то и дело поскальзывалась, пребольно ударяясь намученными долгой утренней ходьбой пальцами ног о мокрые булыжники, от которых тонкая резина сапог защищала плохо, мыслей о том, что не стоило соглашаться на эту прогулку, у меня даже не возникало.

В глубине, в самой глубокой точке подсознания, архаичной, сформировавшейся еще на эволюционном этапе «доразумности», отвечающей за интуицию, чувствование неосязаемого, происходила какая-то новая для меня внутренняя работа: я не знала, что именно, но всей своей сущностью ощущала, что происходит что-то очень важное, что-то, меняющее - уже изменившее - твое мировоззрение, что-то, "создающее" тебя - личностеобразующее.

Темно-желтая пожухлая трава, высокая, в пояс, стойкая, неломкая, побитая штормами, снопами обвалилась на землю. Волны набегали на камни, неутомимые, любящие, не изменяющие своим гранитным берегам, не устающие от своей верности, гладили, ласкали их с неиссякающей нежностью. Чуть шелестела трава, с легким шумом омывали камни вспененные волны, подступающий к воде лес был полон шорохов, рождаемых ветром в почти облетевших кронах деревьев: окружающая атмосфера была полна этого непрерывного шуршания и нашептывания, словно это северные духи пытались то ли сообщить мне что-то, то ли «заговорить», приворожить меня, возвести вокруг меня магические защитные ауры.

Чуть поодаль на берегу завалился на бок остов брошенного старого деревянного баркаса с пробоинами в бортах. На естественной покатой гранитной плите - "бараньем лбе" - выступающей в озеро, возвышался двухметровый деревянный крест с двухскатной «крышей», который удерживала насыпанная у его основания пирамида из камней.

- Раньше, до изобретения маяков, такие кресты использовали в качестве береговых ориентиров, кроме того, их перекладины указывали стороны света, так что крест служил еще и своеобразным компасом, - Андрей Иванович подошел и снял с креста яркий аляповатый венок из искусственных цветов.

- Не люблю, - объяснил он свое действие, словно оправдываясь, хотя у меня самой просто чесались руки сделать тоже самое: убрать этот вопиюще неуместный здесь вульгарный безвкусный венок. – Тут никто не похоронен, здесь по берегу во многих местах установлены навигационные или "обетные" кресты, но туристы так и норовят поиграть в причастность к сакральному и осуществить какой-нибудь акт, который кажется им преисполненным высшего смысла, но на самом деле какого-либо смысла лишенный начисто.

Андрей Иванович беззлобно отбросил венок в сторону:

- Заберем на обратном пути. Туристы часто останавливаются у меня, снимают гостевой домик, просят протопить баню. Поначалу они очень взбудоражены и опьянены местной экзотикой: уединение, природа, тишина – модное отдохновение от супер-скоростей большого города. Но уже через пару часов на их лицах начинает читаться недоумение. Домик осмотрели, в бане двадцать минут посидели, огонь в камине разожгли – все галочки поставили, всю программу выполнили: а дальше что? Это что - все?! Что еще делать? Что еще обежать, посмотреть, на ходу потрогать, ахнуть и сфотографировать? Им действительно словно бы недоступно понимание, что смысл не в том, чтобы растопить камин и, вычеркнув этот пункт из перечня запланированных дел, нестись дальше воплощать следующие пункты списка.

- А в чем смысл, Андрей Иванович?

- В том, чтобы каждый вечер целый вечер проводить у огня. Вечер за вечером.

- Вы поэтому захотели уехать?

- А почему вы захотели приехать ко мне? – его встречный вопрос был сформулирован как-то не совсем логично, а Андрей Иванович был не из тех, кто небрежно выбирает слова, приблизительно передающие требующееся содержание.

Каждое его слово было именно тем самым точным, самым подходящим, самым нужным ему, и этот свой вопрос – «приехать ко мне», а не «приехать сюда» - он тоже сформулировал именно так отнюдь не случайно, но я не смогла с ходу понять, что именно он имел ввиду.

- Вы знаете, когда мне про вас рассказывали… - я пыталась снизить некоторую «литературность» своего монолога иронией, - у меня создался образ эдакого… философа, обладателя высшего знания, хранителя тайных скрижалей, уединившегося вдали от людской суеты… Образ всеведающего оракула, знающего ответы на все вопросы, все понявшего про жизнь и про людей, - это, наверное, один из самых магнетических для человеческого сознания образов. Хочется прийти к такому мудрецу и получить внятные и конкретные, детализированные инструкции, как жить. Что правильно, что нет, что можно, что нельзя, как надо, как не надо, и что вообще тебе надо, а что – сто лет не надо...

Андрею Ивановичу мое смущение не передалось и моего легкого паясничания он не поддержал, оставшись абсолютно серьезным:

- Но я убежден, что каждый человек сам прекрасно знает, что ему на самом деле нужно.

- Ну да, наверняка универсальных готовых сводов правил нет, и каждый должен сам выстроить свою иерархию ценностей… Но иногда хочется, чтобы кто-то авторитетный узаконил, что ли, все то, что ты сам себе напридумывал. Придал этому статус неопровержимой истины. Чтобы никто больше не смог сбить тебя с толку, выбить почву из-под ног и заставить тебя сомневаться в правильности выбранного тобой пути…

- То есть, вам нужен не учитель и знания, а тот, кто разрешит вам все то, что вы хотите?

Я рассмеялась.

- Похоже на то, - согласилась я: с ним это было легко и уже начало входить у меня в привычку – честно признаваться в своем истинном отношении к тем или иным вещам.

- А почему вы покраснели?

- А почему вы при вашей деликатности не сделали вид, что не заметили этого? Да, Андрей Иванович, учитель – это не совсем то, что я ищу. Учитель не стремится обеспечить ученику возможность эволюции, его цель не в том, чтобы помочь ученику найти и пройти свой путь, а в том, чтобы заставить ученика, ни на шаг не отклоняясь, пройти путь учителя, пройденный им самим, в свою очередь - в свое время - за своим учителем. Кроме того любой учитель очень ревнив к успеху своего подопечного: ни один наставник не захочет, чтобы ученик превзошел его – именно поэтому, как это ни парадоксально, в глубине души никто не хочет никого ничему учить. К тому же люди любят объявлять своими учителями вещателей прописных истин, потому что даже информацию о том, что вода мокрая, им непременно нужно получить от кого-то "компетентного", потому что самостоятельно придти к такому выводу они не в состоянии. Мне нужен не учитель, а тот, кто сможет подтвердить правильность моих наблюдений, умозаключений и принятых решений. 

- Никто никого ничему научить и не может: научиться чему-либо можно только самому. И никто не обладает полномочиями оценивать правильность чужого выбора: ни один человек в мире не может разрешить или запретить вам поступать так, как вы считаете нужным. Если только это не выходит за рамки уголовного кодекса, конечно.

- А вот здесь вы ошибаетесь, Андрей Иванович. Люди могут запретить тебе делать то, что ты считаешь нужным, используя одно безотказно действенное и эффективное средство. Насмешка. Игнорирование. Осуждение. Обесценивание твоих достижений. Отрицание твоей... чего-то "стоящести". Остракизм.

- Ну, гадких утят не убивают, сегодня их даже больше не бьют.

Я снова рассмеялась.

- Мы пришли.

Небыстро пробираясь по камням, то и дело поскальзываясь, но, несмотря на всю труднопроходимость маршрута как-то незаметно для меня, мы вышли на острие длинного мыса, по краю которого, оказывается, все это время двигались.

На каменистом плато у самой воды, упираясь своими металлическими «ногами» в полуразрушенное, местами раскрошившееся и осыпавшееся бетонное основание, возвышался старый маяк, не увидеть башню которого среди верхушек деревьев я могла только по той причине, что была вынуждена постоянно смотреть под ноги, чтобы не упасть: Андрей Иванович вывел меня к маяку, которого я не замечала - я не нашла дороги к объекту, призванному указывать путь.

К погасшим маякам нужны проводники.

 p0QHsZsyHw

На первый взгляд, в ржавом железном маяке не было ничего особенного. Не цилиндрический – формы «шахматной королевы», расширяющийся книзу «бальным платьем», с деревянной, ныне частично обвалившейся обшивкой верхней половины башни, с конусовидной крышей и открытым смотровым балконом с опоясывающими его перилами ограждения - это был не самый старинный, не самый грандиозный в плане архитектуры, довольно, надо признать, обыкновенный маяк, но меня внезапно захлестнула самая настоящая эйфория.

Он делал это. Это не макет, не муляж, не бутафория. Это маяк «из плоти и крови», который был на самом деле, светил, и который, возможно, в самом прямом смысле спас не одну человеческую жизнь: это чувствовалось в атмосфере вокруг него, все это особым образом структурировало ее атомы, и эта атмосфера перестраивала, переустраивала атомы твоей собственной внутренней сущности, вошедшей с ней в резонанс.

- Высота маяка – двадцать пять метров. Не боитесь? Поднимемся наверх?

- Очень боюсь! Но я очень хочу подняться!

Ступени отвесной сквозной железной лестницы состояли из трех параллельных металлических прутьев, между которыми, как и между самими ступенями, зияли проемы – лестница состояла из «дыр» больше, чем из перил и перекрытий. На некоторых крохотных, едва умещались оба твоих сапога, лестничных площадках ограждения не было вовсе, и прямо под твоими подошвами открывался убийственный вид на десятки метров свободного полета.

Наконец, мы выбрались из люка на балкон. От страха кололо в груди, немели руки, отнимались до боли ватные ноги и сводило судорогой поджатые пальцы ног, а желудок словно распирал нетающий кусок льда. Но наверху перед нами открылась такая ошеломительная панорама, что хранитель моего словарного запаса лишь виновато разводил руками, не сумев подобрать искомых мной определений.

Огромное озеро умиротворенно баюкало-наглаживало волнами-ладонями свой каменистый берег – противоположный был где-то за линией горизонта, сливавшейся со свинцовой гладью бескрайней северной акватории.

Южные моря совсем другие.

Южное море заигрывает с тем, кто на его берегу, стремится ему нравиться, и оно нравится слишком многим. Я не люблю южные моря, я брезгую плавать в воде, в которой растворены огромные объемы секретов желез и выделений тысяч человеческих тел, одновременно находящихся в ней. На юге слишком много тепла, слишком много света и слишком быстры процессы разложения и гниения всего скоро перезревшего, переспевшего, лопнувшего, вскрывшегося и истекшего перебродившими липкими приторными соками. Южная вода – теплая, густая взвесь слизи и мути с потревоженного дна.

На севере жизнь снаружи намазана тонким слоем – вся энергия внутри, в холоде без света хранится хорошо, сохраняет свежесть долго. Северной воде не нужен тот, кто на ее берегах, не нужно его обожание, она равно равнодушна к его восторгам, и к его же невосторженности. Здесь вся муть в глубинах, слежавшаяся, спрессованная, вода прозрачная до неправдоподобия: недаром Белым было названо северное море, южное оно - Черное.

- Раньше по берегам больших водоемов на расстоянии одного дня пути друг от друга стояли избенки, чтобы попавший в шторм рыбак или заблудившийся охотник могли переночевать, обсохнуть и обогреться у печи, - перекрикивая незатихающий гул ветра, наклонился ко мне Андрей Иванович. - Избушки не запирались, воспользоваться ими мог каждый. Неписанные правила были простые: ничего не ломать, оставить после себя порядок и, по возможности, немного каких-нибудь продуктов и дров. Вы чувствуете, какая колоссальная доза человечности была в этой традиции? Люди были нужны друг другу. Человек помогал другому человеку выживать. Сегодня человек человеку не нужен.

Порывы ветра, от которых перехватывало дыхание, заглушали его голос, и я придвинулась к нему поближе, - еще и для того, чтобы было немного теплее, чтобы хоть немного заслонять друг друга от шквалов.

- Этот маяк давно брошен. С современной спутниковой навигацией маяки стали бесполезны, их повсеместно демонтируют или они потихоньку разрушаются сами. Насколько я знаю, действующих маяков в мире уже практически не осталось. Скорее всего, и этот маяк исчезнет, канет в Лету, как и все остальные. Быть может, это была ваша последняя возможность своими глазами увидеть маяк. Маяк – это свет, который один человек зажигал для другого, чтобы помочь ему найти дорогу. И сегодня маяки не нужны. Мне кажется, есть что-то неправильное в мире, в котором больше нет этой необходимости. Зажигать свет для того, кто в пути.

- Человек человеку нужен. Человек человеку всегда нужен, - запоздало возразила я немного неуверенным от осознания голословности своего заявления тоном: убедительных доказательств моего утверждения с ходу не вспоминалось.

- По-английски «маяк» – «lighthouse», - проигнорировал мое слабое несогласие Андрей Иванович. - «Дом света». Поэтично, не правда ли? Я читал, что сегодня заброшенные маяки выкупают в частную собственность и оборудуют в них гостиницы и рестораны. Некоторые самые эксцентричные натуры даже устраивают на маяках – прямо в открытом море – жилье и селятся в нем. Вы смогли бы жить так?

- Только не одна.

- Всех друзей на маяке не разместить, - Андрей Иванович смотрел на меня с полуулыбкой, которая могла бы быть саркастичной, если бы ее обладателю ситуация не казалась настолько не стоящей внимания, что ему было лень тратить силы на сарказм.

- Нам пора возвращаться. Темнеет, – Андрей Иванович подошел к люку и первым начал медленно спускаться вниз.

Темнеет, а маяков больше нет.

Свет сегодня стал бездомным.

Судорожно цепляясь негнущимися от холода и страха пальцами за железные перила, стараясь не смотреть вниз и рисуя в воображении самые леденящие кровь картины, я спускалась следом за своим спутником.

Мы возвращались домой и я шла, не замечая скользких камней под дрожащими ногами. От пережитого потрясения я чувствовала себя совершенно обессиленной, но не опустошенной, аккурат наоборот, - переполненной.

- Андрей Иванович, но это же тоже как-то не совсем правильно – человек человеку нужен, только если он зачем-то нужен?

- А зачем он еще нужен?

- Но ведь это как-то обидно - когда никто никому не нужен просто так.

- Я помню, как в моем детстве в бабушкиной деревне летом днями напролет сидела на скамейке на улице неподвижная, как деревянная скульптура, одинокая старушка-соседка. Все вокруг заняты нескончаемой деревенской работой, а она, немощная, усохшая и сморщенная, как мумия, сгорбленная почти под прямым углом, выходила со двора на пустую дорогу посмотреть, на сады, на редких детей – к работе в деревне были привлечены абсолютно все от мала до велика, и детей увидеть тоже можно было нечасто. На каждой деревенской улице был свой такой бессменный дозорный, застывший, как паук, в ожидании колебаний, произведенных живым телом. Любой оказавшийся в их поле зрения прохожий воспринимался как форменное приключение, к каждому случайному встречному приставали они с жадным вымогательством новостей: «Что где слыхать? - Ааа, ничего нигде не слыхать!». Но даже если удавалось просто с кем-то поздороваться – это уже было происшествие, фактура, как называете это вы, журналисты, - уже было о чем перед сном старику-мужу рассказать. Я помню, как бабушка приставала к деду с такими вот «сенсациями»: «Сегодня я того видела, ну, помнишь же, как его там, еб его мать!» «И что?» «Что-что, ничего! Видела его просто, еб его мать!», - нецензурные выражения в безупречной речи Андрея Ивановича звучали очень неожиданно, но довольно органично и не царапали слух – может, потому что это были цитаты, а может потому, что он говорил и делал то, что считал нужным, без инфантильного обыкновения послушно корректировать свое поведение таким образом, чтобы не вызвать недовольства какой-нибудь ограниченной душной склочной ханжи, - дурацкой привычки, присущей, чего греха таить, мне самой.

- Поздним вечером на лавочку подсаживались соседи. Порой даже большие компании собирались, и тогда уж прохожие не пренебрегали внушительной аудиторией, как одиноким слушателем, на которого жаль время и красноречие тратить, - останавливались и рассказывали новости, засиживаясь иногда до самой глухой ночи.

В этот момент я поскользнулась на камнях и упала бы, если бы Андрей Иванович не подхватил меня под руку, и неизбежно почувствовала бы себя неловко, если бы он не сделал это так, как сделал – между делом, не придав этому никакого значения, продолжая свой монолог: ему не было смешно – я не чувствовала себя смешной, - впрочем, ты никогда не бываешь смешон, если сам не чувствуешь себя смешным.

- Когда мне было лет семь, в нашем городке произошла страшная трагедия. Соседская пятилетняя девочка баловалась с огнем, и когда в дом на минутку заглянула мать, малышка, опасаясь родительского наказания, спрятала руку с зажженной спичкой за спину. Платье начало тлеть, но мать уже снова вышла во двор. Пытаясь погасить вспыхнувшую на нем одежду, ребенок начал бегать по дому – по всему ковру остались черные обугленные проплешинки от упавших на него капель расплавившейся синтетической ткани. Размером с бусину, я бы не заметил их, если бы на них не показал кто-то из присутствовавших на похоронах. Девочка получила ожоги семидесяти процентов поверхности кожи. Она пролежала в коме два дня. В эти два дня жизнь в городке остановилась, замерла в запредельном напряжении, все разговоры были только об этом, первый вопрос, который задавали друг другу люди при встрече - нет ли обнадеживающих известий из ожогового центра. Я до сих пор фотографически-отчетливо помню тот маленький, украшенный кружевными оборками, такой красивый, совсем кукольный гробик на двух табуретках, и те незаметные, но такие удушающе страшные антрацитовые пятнышки на ковре. В то время какие-либо события случались раз в месяц. Беды - раз в год. Катастрофы – раз в жизни. Сегодня каждую неделю от стихийного бедствия может погибать по целому мегаполису – ты вообще не почувствуешь ничего, даже не обратишь внимания.

Уставшая, я едва поспевала за ним и за его рассуждением.

- Сидя дома в день похорон той малышки, я долго-долго слышал удаляющиеся надрывные отголоски траурной музыки игравшего на похоронах живого оркестра. Душераздирающие звуки духовых инструментов достигали самых отдаленных переулков, и казалось, будто это стонет от невыносимой боли утраты сам воздух, само окружающее пространство, само небо. Скорбь разливалась в атмосфере, черная, плотная и материальная, как дым. Чужое горе становилось физическим фактором окружающей среды, частью твоей собственной жизни, осколком в памяти: не на пять минут, не на день - навсегда. Сегодня все большую популярность приобретает так называемая процедура «быстрой кремации»: тело увозят из морга прямиком в крематорий сотрудники специальной службы, все проходит без участия даже самых близких, без всех этих церемоний прощания, проводов и поминок. Родственников просто уведомляют, когда была констатирована смерть, во сколько была произведена процедура кремации и где захоронена урна с прахом. Не требуй внимания. Не отвлекай. Ни при жизни, ни, уж тем более, после смерти: не до тебя.

Рассказ Андрея Ивановича произвел на меня сильнейшее подавляющее впечатление: заметив это, он улыбнулся, чтобы разрядить нечаянно созданную им тягостную атмосферу.

- Раньше люди проводили в обществе друг друга гораздо меньше времени и общались строго по делу. Человеческое общение уже давным-давно не роскошь, оно обесценено целиком и полностью. Сегодня человек испытывает сильнейшую передозировку, колоссальный переизбыток информации, людей и слов.    

- Дело даже не столько в том, что тебе не хватает людей и общения, - я насилу собиралась с мыслями. - Обидно, скорее, то, что ты сам никому не нужен. Все-таки мы привыкли, что мы должны быть нужны. Востребованы. Это говорит о твоей успешности и ценности.

- То есть, люди вам нужны для того, чтобы быть нужной им? А оценка авторитетной фигуры, которую вы так ищете, вам нужна, чтобы повысить вашу ценность в глазах окружающих?

- Скорее, чтобы он, скажем так, "сертифицировал" и "лицензировал" твою деятельность.

- Выдал справку, что предъявитель оной – не «никому-не-нужен», а просто непонятый гений? И посрамил тем самым злопыхателей, утверждающих обратное?

Я рассмеялась - немного нервически, но я быстро справилась с эмоциями.

- Андрей Иванович, но если ты не нужен, то зачем ты вообще нужен?

- А если посмотреть на это не с позиций «я нужен», а с позиций «мне нужно»? Твоя жизнь имеет смысл не потому, что ты кому-то нужен, а потому что это нужно тебе. Твоя жизнь нужна тебе. Но вы знаете, я вам немного не верю. Вы – молодая красивая девушка, вы известный талантливый журналист: вы вполне встроены в современную картину мира и обладаете, скажем так, весьма привлекательным для общества человеческим капиталом.

- Не совсем так, Андрей Иванович, - поспешила я опровергнуть его доводы, чтобы не забыть пришедшую на ум мысль, и именно эта спешка отвлекла меня от исправно смущающих меня комплиментов смотрителя шлюза. - Понимаете, это все: цейтноты, офис престижной редакции, бесконечно звонящий телефон, сотни сообщений в почтовом ящике, моя фамилия под большим текстом в дорогом модном журнале, командировки, обсуждение последних политических событий с коллегами, когда ты так сексуально куришь сигарету, у тебя такая дерзкая стильная стрижка, и ты выглядишь экспертом, обладающим недоступными простым смертным секретными материалами, - я не уверена, что я не заставляю себя любить этот образ, не уверена, что это не самовнушение. Но я очень боюсь отказаться от своей уверенности в этом, потому что я не вижу альтернативы. Вы слышали о таком очень интересном эксперименте: двум группам поручили выполнять какую-то на редкость монотонную работу, но в одной группе участникам эксперимента платили за нее, а вторая группа трудилась бесплатно. Так вот те испытуемые, которые получили за свою работу деньги, на вопрос, понравилось ли им их занятие, признавались, что работа показалась им ужасно скучной, в то время как члены второй группы в один голос заявляли, что им очень понравилось делать то, что они делали. Это иллюстрирует механизм адаптации психики в условиях дискомфорта и когнитивного диссонанса: ты либо смиряешься с неудовлетворяющим тебя положением вещей и терпишь, потому что видишь в этом какую-то выгоду для себя, либо тебе не остается ничего другого, кроме как попытаться убедить самого себя, что тебе нравится то, что происходит. В своем положении я не могу придумать для себя никаких выгод. Журналистика – это не то, что я люблю, скорее, это единственное, что я умею.

- А как же популярность?

- Как говорил Курт Кобейн, пусть лучше тебя ненавидят за то, кто ты есть, чем любят за то, кем ты не являешься. А я никак не могу решиться, отважиться на нелюбовь окружающих. Иногда так хочется сбежать от всего этого. Подальше. В деревню. На старый шлюз. Простите, я наговорила банальностей!

- От себя не убежишь. Видите, я тоже говорю банальности.

- Я как раз со всех ног бегу к себе.

- Вы сбежите отсюда через неделю.

Внутри у меня снова все сжалось-«схлопнулось» от его слов: эта была вторая формулировка, намекнувшая мне, что происходит что-то, чего я пока не вижу и не понимаю - и к чему я еще определенно не готова. Он сказал «вы сбежите», а не «вы сбежали бы» - и разница между этими двумя формулировками была огромной: если во втором случае речь шла о гипотетическом положении вещей, то его вариант был прогнозом развития ситуации, которая уже есть.

- Почему вы так считаете? – спросила я первое, что пришло на ум.

- Вы же сами говорите, что не видите альтернатив.

О чем мы вообще говорим?

- Судопропускником на шлюз? – пошутила я, в растерянности продолжая говорить то, что меньше всего стоило говорить, и только тогда меня осенило, в чем заключалась истинная суть нашего странного разговора.

Я по привычке просто рассуждала вслух, «простукивала» свои внутренние «стенки», по старой доброй женской традиции «просто жаловалась» и плакалась, чтобы выговориться, чтобы, проговаривая какие-то вещи, лучше уяснить их для себя. Андрей Иванович же, в свою очередь, реагировал на происходящее чисто по-мужски: в отличие от женщин, которым более чем достаточно простого поддакивания «жилетки», мужчины, слыша чужие, особенно женские, стенания, отзываются предложением помочь, расценивая жалобу единственным образом - как просьбу или даже требование помощи. По всему выходило, что мои абстрактные рассуждения о судьбах мира и о моем собственном месте в нем он воспринял именно и только так: я прошу его забрать меня оттуда, где мне плохо.

От этого открытия у меня в висках застучал пульс. Своими разговорами я еще хотела дать ему понять, что я «не из них», я другая, я «своя», мне можно доверять: он же подозревал меня в том, что я… навязываюсь ему?

А я даже не имела возможности оправдаться, потому что никаких непосредственных обвинений не прозвучало, они были «неочевидно очевидными», и в этой ситуации я бы почувствовала себя отвратительно жалкой, если бы не один нюанс – Андрей Иванович был явно не против, даже заметно хотел… не оттолкнуть меня.

- Эйнштейн говорил, что для мыслящего человека не может быть ничего лучше, чем работа дежурного на пожарной вышке. Но, возвращаясь к вашему вопросу, буду вынужден разочаровать вас: я не знаю, как надо жить. Но здесь я, по крайней мере, кое-что понял.

- Что? – в голову не проникало ни единого его слова, в сознании «шурсткой» стайкой сухих опавших листьев, поднятых в воздух порывом ветра, кружили разметавшиеся мысли.

- Что мне неинтересно знать это.

Быстро темнело, начал накрапывать дождь. Дойдя до баркаса, навсегда севшего на мель, Андрей Иванович подобрал снятый им с креста венок и, просунув в него руку, надел его на плечо, чтобы выбросить дома в мусор. Мы уже приближались к шлюзу, как он подошел к самой воде и остановился.

81u0ILQ wxw

- Я помню, как в детстве к бабушке приплывали старухи с дальних островов. Эта картина врезалась мне в память в мельчайших деталях: черная фигура, словно бы задубевшая от ветра, в челноке на воде. Стоя, орудуя одним веслом, старухи пересекали в одиночку – иногда в сильнейший шторм! - огромное озеро. Они никогда не соглашались на предложение переночевать. Разве что выпить чая. Купив у бабушки молоко, картошку или мед, сделав все, что им нужно, они сразу же отправлялись в обратный путь. В одиночку. В челноке. Через озеро. В шторм. Домой.

Начался отлив и вода отступила, обнажив полосу песчаного дна. Волны со «щенковской» игривостью набегали на носки наших резиновых сапог. Дождь все усиливался и с капюшона уже вовсю бежали ручейки, а мои натруженные ноги отчаянно ныли от усталости, но я стояла и смотрела на водную рябь, поглощая каждое мгновение этого фантастического вечера, понимая, что мои невеликие страдания стоят каждого из них, и что потом я буду благодарна себе за то, что потерпела сейчас и впитала их все.

- Некоторым из них было по девяносто лет! Неулыбчивые, молчаливые суровые северные старухи, почерневшие, как бревна срубов северных изб. Они носили массивные лапти и, чтобы не мерзнуть - а плыть по холодному озеру им приходилось по многу часов – они обматывали ноги в несколько слоев онуч. И, знаете, что удивляло меня больше всего? От них не исходило неприятного запаха. Они хорошо, они очень приятно пахли – лесом… озерной водой… травами… дымом... Бабушка заставляла меня заваривать и подавать им чай, быть гостеприимным, хотя меня эти старухи не на шутку пугали: их фигуры в длинных мрачных хламидах казались мне по-настоящему зловещими. Случалось, какая-нибудь из них брала прядь моих волос и начинала перебирать в своих скрюченных пальцах, растрескавшихся от старости, холода и тяжелой работы, бормоча при этом какие-то заклинания, - в этот момент Андрей Иванович повернулся ко мне и, нырнув рукой вглубь моего капюшона – его прохладные гладкие пальцы чуть скользнули по моей шее, – извлек наружу прядь моих волос.

Накрутив прядь на палец, словно иллюстрируя, как это было с ним много лет назад, он отпустил ее – развиваясь, локон упал мне на ключицу.

Этим своим непредвиденным проникновением, внедрением без предупреждения в мое личное пространство он будто снял все мои защиты – точнее я не успела выставить их. Все мои мембраны вдруг сделались совершенно проницаемыми, словно треснул ледяной кокон и я оказалась без панциря, экзоскелета, сделалась бескостной. Все тело разом обмякло, очень захотелось присесть, а лучше прилечь.

- Бабушка всякий раз после такого от греха срочно тащила меня в баню, где устраивала форменный шаманский ритуал, разве что без плясок с бубном: шептала, молилась, крестилась, омывала мне лицо и руки, утирала подолом своей юбки... – не замечая моего смятения, словно вовсе ничего не произошло, продолжал он свой рассказ, глядя на волны и улыбаясь своим воспоминаниям. – Сейчас я думаю, что у тех старух не было злоумышленных побуждений. Мы просто не понимали смыслов их обрядов. Например, заходя в дом, они закрывали за собой двери, нашептывая заговоры: чтобы вслед за ними в жилище не проникло что-нибудь чужеродное и враждебное. И всегда оставляли нам в знак благодарности подарки: плетеные корзины, шкатулки, сборы трав, мудреные амулеты. Отношение к нечистой силе в этих краях всегда было очень уважительным. Бабушка регулярно ставила блюдечко с молоком на чердаке – для домового, и, представьте, многочисленные коты, что постоянно шастали там, не трогали это молоко! На мои скептичные замечания, что и домовой не шибко налегает на угощение, бабушка всегда отвечала: «Пьет-пьет! Просто он берет не все – только самое главное!». Но идемте - я совсем вас заболтал и снова заморозил! - будто «очнувшись» и «вспомнив», что я рядом, Андрей Иванович взял мои красные гусиные лапки в свои руки, чтобы немного согреть, словно пытаясь тем самым реабилитироваться за свою нечаянную невнимательность ко мне.

В этом его жесте не было ни намека на какое-то посягательство, это было импульсивное желание сделать что-то хорошее, что ты можешь сделать – тому, кто в этом нуждается.

Аюрведа утверждает, что люди, их «внутренние тела», состоят из трех стихий: воды, огня и воздуха. Я всегда со скепсисом относилась ко всякого рода эзотерике, но в тот момент, когда мои кисти погрузились в тепло мужских ладоней, я почувствовала себя именно так – словно я вся состою из чистого воздуха, выпущенного из содержащей его емкости, словно я – бесплотный сгусток тумана, струя воздушного потока, готового быть рассеянным малейшим дуновением ветра. Мне никак не удавалось взять под контроль дыхание, оно стало учащенным и слишком шумным – слишком слышным, и выдающим меня с головой. Ни о чем не думать было легко: в голове не было ни единой мысли.

Вот как оно выглядит и на что это похоже – ветер в голове.

Я вся – ветер.

Если бы он сейчас сделал… все, что, угодно, я бы…

- Идемте, – Андрей Иванович разжал свои пальцы и отпустил меня.

Я втянула руки в длинные рукава куртки, чтобы сохранить переданное им тепло, чтобы подольше удержать фантомное ощущение сильного мужского сжатия.

Мы миновали шлюз и прошли через лес. Шум хлынувшего ливня сливался с шипением «кипевшей» под плотиной воды.

Баня располагалась внизу, подальше от водопада, там, где река разливалась и течение становилось не таким бурным и сбивающим с ног.

- Я попросил Наталью Петровну принести для вас ее самодельного мыла, - Андрей Иванович провел меня до бревенчатого домика. - Она сама варит его по каким-то секретным хитроумным рецептам своей белорусской прабабки: по уверениям Натальи Петровны - знахарки, «бабкi-шаптухi», как называют это белорусы.

- Вы знаете белорусский язык, Андрей Иванович?

- Немного. Моя жена была из Беларуси. Вы тоже, насколько я понял, оттуда?

- Да, - машинально ответила я, понимая, что напрочь выбита из колеи его сообщением о наличии жены.

- Она умерла. Она тяжело болела, - вызвав во мне огромную благодарность за то, что он объяснился сразу, сам, не став создавать ситуации, в которой я была бы вынуждена либо задать бесконечно непростой и в любой своей формулировке так или иначе бестактный вопрос, либо не задать его - что тоже было бы не меньшей бестактностью, и что оставило бы меня в придачу ко всему в мучительном неведении, - сообщил он тоном, дающим понять, что на этом тема считается исчерпанной.

Он с силой дернул просевшую дверь бани и на улицу, как из космического корабля в фильме об инопланетных пришельцах, хлынул поток света и вихрящегося в нем густого пара. 

Внутри деловито хозяйничала тетя Наташа, шумно передвигая и перекладывая что-то на полках в предбаннике.

Она была чуть выше среднего роста и скорее сухощавой, но ее фигура почему-то производила впечатление крупной и какой-то... сверхплотной, неподъемной, не сдвигаемой с места. Густые, пепельно-седые волосы были пострижены совсем коротко, по-мужски - и эта ее брутальная прическа, а также черные угольки ее цепких «ведьминских» глаз, крючковатый нос, жесткость ее коряжистого тела и агрессивность ее формулировок резко диссонировали с исходившими от нее волнами мягкосердечности и добродушия: она была из тех натур, которые не ищут чужого расположения и симпатии, но безотказно влюбляют в себя с первых минут знакомства.

Андрей Иванович представил нас друг другу и, заметно чувствуя себя не к месту, перепоручил меня заботам своей соседки и с видимым облегчением оставил нас.

Тетьнаташа принесла мне отвар трав для полоскания волос и то самое самодельное черное мыло. Забавно, но страшные сказки Андрея Ивановича произвели на меня настолько неизгладимое впечатление, что мне было по-настоящему жутко оставаться в бане одной. Я попросила Тетьнаташу не уходить, а подождать меня в предбаннике, - она охотно согласилась, радуясь представившейся возможности поговорить.

– Я тут скоро с радио начну разговаривать! Из Андрея Ивановича слова клещами не вытянешь! Мыло мое из дегтя, березовой чаги, воска и перги, ну и масло там репейное, - доносился из-за двери ее громкий, сильный, звучный голос, так разительно отличавшийся от паталогически предупредительных, «вежливеньких», тоненьких, «малокровных», рождаемых будто бы на последнем издыхании голосочков, свойственных моим многочисленным городским знакомым, да и, если быть совсем уж честной, мне самой. - Бабка моя, - слышь меня?

- Да-да-да!

- Бабка моя немного «знала». Собирала травы, «шептала». Сухонькая, живая, вертлявая была, юркая, как ртуть, с жиденькой, но длинной, как сейчас помню, седой косой до пояса. Мало помнила она, конечно, но кое-что умела. Перед тем, как пойти в баню, она всегда за полчаса клала веники на полки, лила воду на камни и уходила: первый пар – для «банника», он первый парится, и только потом – люди. Она говорила, что на каждое новое тело претендует множество душ – тело достается лучшим. Поэтому обязательно нужно найти, понять, почему именно ты? Почему выбрали тебя? Если ты не выполняешь то, что должен, - ты напрасно занимаешь свое тело. И тогда в него может подселиться другая душа. У пьяниц, которые часто отсутствуют в своем теле, внутри может обитать сразу несколько потусторонних сущностей. Поэтому любая пустая посудина в старину считалась плохой приметой: бабка моя всегда переворачивала вверх тормашками все кастрюли или накрывала их ручником - чтобы в них чертей не набилось. Поэтому встретить бабу с пустым ведром не к добру, и поэтому нельзя дарить пустые кошельки. Пустой дом - это тоже очень, очень плохо. Дом не должен пустовать. У нас вон что творится!

- Тетьнаташ, а домовые бывают?

- А то! - в голосе Натальи Петровны отчетливо слышалось негодование по поводу моей демонстрации собственного дремучего невежества. - Я когда сюда приехала, поставила на чердаке плошку с молоком. Ночью встала в туалет – и черт меня дернул проверить, на месте ли она. Поднялась я на чердак в темноте – божечки мои! – пустая плошка! Хотя я наливала ее до краев! Хорошо, что я перед этим сходила в туалет!

- Может, это были коты? - продолжала упорствовать в своем скептицизме я, глотая смех.

- Где ты тут видела хоть одного завалящего кота? – возмутилась Наталья Петровна, но, хотя и откровенно нехотя, все же добавила:

- Андрей Иванович говорит, что это могли быть летучие мыши… Много их тут у нас.

Я отогревалась в сочном, «сдобном», "тучном" банном тепле, наполнялась им, заполнялась вся живительной влагой и запахами трав, ощущая, как тает, разжижается и покидает тело вместе с дрожью угнездившийся в самой сердцевине костного мозга холод.

Щедро намыливая пахучей пеной мокрую кожу, блестящую в тусклом призрачном свете, растворенном в густых клубах непрозрачного матового пара, я чувствовала себя то ли русалкой, то ли молодой ведьмой, то ли невестой, которую готовят к древнему, полному тайных смыслов, значений и символов свадебному обряду – обрятению – приобретению чего-то жизненно важного: «ищите и обрящете».

И вот о чем я думаю?

И не было ли действительно в моем последовательном стремлении попасть сюда тех подсознательных мотивов, что заподозрил во мне догадливый дальновидный смотритель шлюза?

Когда я вернулась в дом, в камине вовсю полыхало пламя, а на столе стоял приготовленный для меня ужин: испеченные Тетьнаташей рыбники и «калитки» - ржаные лепешки с начинкой из картофельного пюре.

- С легким паром! – поприветствовал меня Андрей Иванович из своей комнаты. – Ужин на столе.

- Я вижу, спасибо!

- Как все прошло?

- Я как заново родилась, Андрей Иванович!

Он вышел из спальни и спустился по лестнице со стопкой чистого белья в руках. Положив ее на спинку дивана, он направился к буфету на кухне.

- Вы сами ловите рыбу, Андрей Иванович? – спросила я, устраиваясь за столом.

- Нет, я не рыбак и не охотник. Я даже не грибник.

- И вы снова не составите мне компанию?

- Я в баню. Поужинаю потом. Но вы не ждите меня.

- Вы так упорно хотите сохранить за собой возможность стать мне врагом?

Он недоуменно нахмурился.

- Отказываясь от совместной трапезы, - напомнила я ему наш утренний разговор.

Он поставил на стол бутылку с чуть мутноватой «маслянистой» жидкостью.

- Анисовая настойка. Мне показалось, она вам понравилась.

И тут он, опираясь обеими руками о столешницу, чуть нависая надо мной, посмотрел на меня. Прямо мне в глаза - впервые, как я осознала в тот момент, за весь этот невероятно долгий насыщенный день. Как нам удавалось столько времени ни разу не встретиться взглядами?

Мне понадобилась вся моя воля, вся моя сила, чтобы не отвести глаза. Наш странный зрительный поединок длился несколько секунд.

Раз. Два. Три. Четыре. Пять.

Не отрываясь, я стоически выдерживала его взгляд, чувствуя, как дрожат от напряжения волоконца моего биополя, как электризуется от происходящего вся поверхность тела и начинает болеть кожа лица, на подступах к которой я с усилием удерживала готовую залить скулы обжигающую пунцовость.

- Я вам не враг, - улыбнулся он.

Взяв со спинки дивана свою стопку, он направился к выходу, снял с вешалки куртку и, снова бросив на меня взгляд и улыбнувшись, толкнул дверь бедром и вышел на улицу.

У основания шеи, вверху между лопатками, зародилась и заструилась – вверх, под волосы, и вниз по позвоночнику - волна дрожи, словно бы отсюда, из самого позвоночного столба, вынули пробку, как валун из русла реки, открыв тем самым канал и дав этому энергетическому потоку возможность бежать, набирая скорость, циркулировать, прочищать внутренние русла.

Он лечил меня. Не знаю, как, но я, вечно напряженная, натянутая струна, ощущала, как расслабляются мышцы, снимаются блоки и зажимы, уходят страхи и тревожность. Я оттаиваю. Мне становится тепло. Я становлюсь теплой. Беспокойный рваный ветер, с ним я становлюсь тихой текучей спокойной водой.

Всего-то и надо. Несколько слов.

Я тебе не враг.

Я тебе не враг.

Но сколько людей ни разу не услышат их в своей жизни. И никогда в жизни не придут к этому пониманию. Что врагами, безвылазно засевшими в промерзших окопах, друг другу можно не быть.

Я помыла посуду и, накинув куртку, вышла с тазом за порог: я уже знала, что, хотя водопровод и канализация в доме были, но по возможности хозяин дома воду старался выливать во дворе. Я спустилась пониже, к бане, чтобы выплеснуть мыльную жидкость не у самого крыльца. В это время Андрей Иванович непредвиденно для меня вышел, полностью обнаженный, из предбанника. Не заметив меня, повернувшись ко мне спиной, он босиком направился по освещенному фонарем деревянному причалу к реке, приблизившись к краю которого, с хлестким всплеском нырнул в ледяные волны.

Пока я лихорадочно обдумывала, как мне быть – быстро бежать в дом, рискуя не успеть скрыться за дверью, чтобы он так и не узнал, что я видела его сейчас, или переждать, пока он вернется в баню, в тени, понадеявшись так и остаться незамеченной, - Андрей Иванович вынырнул из воды и, легко подтянувшись на руках, выбрался наверх. Поначалу он по-прежнему не замечал меня, но, в какой-то момент увидев, суетливо прикрываться не стал. Так же спокойно продолжил идти по причалу, пока не скрылся за дверью предбанника: а я почему-то так и продолжала стоять со своим тазом и смотреть на него.

Я возвращалась в дом, думая о том, что мне не нравится, мне очень не нравится, что мне очень понравилось то, что я увидела.

Я никак не рассчитывала на все это.

 

 

Воскресший водопад

 

 

Несмотря на сильную усталость, послебанную «разморенность», убаюкивающий шум падающей с плотины воды и абсолютную убежденность, что я усну, не найдя в себе сил даже на то, чтобы раздеться перед тем, как лечь в кровать, заснуть в ту ночь я не могла долго. Сознание словно зацепилось за явь и не могло отсоединиться от нее – «растягиваясь» под собственным весом, оно «провисало» в полудрему, откуда «выскакивало» через какое-то время, как сжавшаяся пружина. Раз за разом я просыпалась от какой-то неясной тревоги, «подземными» толчками то и дело сбивающей сердце с ритма. Внутри словно вскрывались старые нарывы, выбрасывая в больную кровь все новые и новые порции своего радиоактивного содержимого, и кровеносная система не справлялась относить эти отравляющие отходы к фильтрам организма.

В голове негодовал и неистовствовал «голос мамы», ругавший меня за беспечность, неосторожность и даже некоторую неприличность моего поведения: я лежу в чужой постели в доме незнакомого мужчины за сотни километров от города, безопасного места, где должна быть. Вместе с тем я совершенно не ощущала даже самой легкой угрозы: он просто не мог сделать ничего плохого, никому, мне в том числе, мне тем более. Не почувствовать его доброжелательности, точнее, полного отсутствия «зложелательности» было просто невозможно. Но как же трудно люди доверяют друг другу, даже не задумываясь, как часто агрессию по отношению к себе они провоцируют именно этим своим незаслуженным, безосновательным, очень обидным и оскорбительным недоверием, которое является ничем иным, как косвенным обвинением другого человека в его способности - если не сказать склонности - к причинению зла.

Уснуть удалось только ближе к утру, а потому встала я поздно, в одиннадцать. Я прошла в ванную и умылась: с утра, пока не почистишь зубы и не выпьешь кофе – не человек.

Андрея Ивановича дома не было, но на столе стояли высокая бронзовая турка с крышкой, винтажная «мельница» для кофейных зерен, пачка кофе, пакетики чая, сахарница, печенье, мед с имбирем, хлеб, который, как я знала, Тетьнаташа пекла сама, ее же «производства» вишневый джем: хозяин дома опять приглашал меня к завтраку в одиночестве.

Я с огромным удовольствием позавтракала и поставила себе еще кофе. Пока он готовился, взяла веник: на доски у камина насыпалось немного пепла – и подмела пол. От моих манипуляций вверх поднималась мельчайшая невесомая пыль, и я с наслаждением вдыхала эту неописуемо вкусную взвесь пепелинок, которую хотелось слизать прямо с воздуха, зачерпнув кончиком языка.

Я подметала так в детстве: в доме родителей было собственное, не централизованное отопление и мне частенько приходилось чистить и растапливать паровой котел. Железным совком с длинной ручкой я выгребала золу, всякий раз намеренно стараясь напылить посильнее: воспоминания о том вошебном меловом запахе печной пыльцы всякий раз неизменно заставляют мой рот наполняться прозрачной влагой со вкусом родниковой воды, как от мыслей в предвкушении любимого десерта. Мне так нравился процесс уборки в котельной, что, предчувствуя ее финал, я начинала испытывать самое настоящее уныние, и, обнаружив в дальнем углу топки пропущенную кучку золы, в "пудровую" консистенцию которой мягко погружалось черпало совка (словно бы сочувствующие моему искреннему наслаждению высшие силы подбрасывали мне еще немного любимой работы, чтобы продлить удовольствие) - я, понимая, что выгляжу довольно глупо, и немного смущаясь этого, как если бы кто-то мог наблюдать за мной, все равно непроизвольно расплывалась в блаженной улыбке...  

Я заканчивала свою мини-уборку, как в дом постучался и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь переводчик Алексей. Старательно вытирая ноги и шумно топая подошвами сапог о коврик у двери, он, не поднимая на меня глаз – будучи уверенным, что я есть внутри – прокричал на весь дом:

- Хозяйка! Хозяин дома? – казалось, я всей кожей ощутила вибрацию сотрясенного его «капитанским» голосом воздуха.

- Нет. Не видела его еще с утра. Не знаю, где он может быть, - в тон своему собеседнику с интонациями «своего в доску парня» ответила я.

В этот момент на плите зашипел сбежавший кофе.

- Понятно! Наверное, ушел на свою пробежку. Пойду искать!

Немного задержавшись в дверях и окинув меня своим характерным внимательным взглядом с ног до головы и отметив веник в моих руках, он развернулся и вышел.

Глотая улыбку, я вымыла плиту, налила себе кофе и подошла с чашкой к окну, прислушиваясь к своим внутренним шумам и потрескиваниям.

В первое мгновение по желобкам и ложбинкам мозга по привычке метнулись дорожки жидкого огня: во мне полыхнула та самая хорошо известная сконфуженность провинциала, попавшего в привычную для него обстановку, которая жителю мегаполиса покажется скорее забавной экзотикой, но обнаружить симпатию и принадлежность к которой сам провинциал отчаянно смущается из опасений, что это будет воспринято как свидетельство его «не высокородного» происхождения.

Какое-то время современная «офис-леди» во мне рефлекторно сопротивлялась впускать случившееся в свое сознание, содрогаясь от деревенской бесцеремонности только что разыгравшейся сцены, но во всех моих синапсах весело лопались будоражащие щекочущие пузырьки шампанского.

Алексей назвал меня «хозяйкой».

Он принял меня за жену Андрея Ивановича.

До этого времени мы с ним были два посторонних друг другу, независимых объекта, два атома с нулевой валентностью, два изолированных провода, - обладатели статусов с полным набором характеристик, строго данному статусу соответствующих, два носителя предписанных дресс-кодом костюмов, два комплекта дежурных фраз, жестов и прочих внешних проявлений, заданных социальной ролью. И только в тот момент я впервые решилась продумать эту мысль. Что мы не «просто журналист» и «интервьюируемый».

Мы - два живых человеческих существа, которые… могут друг у друга быть.

Карамельные струи реки, вспененные на гребнях, неслись по своему широкому каменному ложу, гипнотизируя стремительным движением упругих потоков, бликуя «дельфинными» поверхностями перевивающихся течений. Легко срываемые ветром, на землю непрекращающимся листопадом осыпались-лились сухие золотые листья.

Я видела свое отражение в стекле окна. После тетьнаташиных настоев волосы красиво завивались в блестящие тугие локоны. Я взяла одну гладкую прядь и прокрутила ее между пальцами, как это делал он на берегу озера накануне вечером, пытаясь зародить, вызвать в своих нейронных цепочках вчерашние ощущения и пережить их снова. Прохлада его скользнувших по моей шее пальцев. Приятное легкое подергивание выловленной внутри капюшона пряди. Тяжесть выпущенного локона, как в замедленной съемке упавшего мне на плечо, кратковременное онемение рук и ног, покалывание пальцев.

Мне хотелось бы побыть им и прочувствовать, каково это – трогать мои волосы, прикасаться ко мне, смотреть на меня. Мне нравилось быть собой, когда он трогает мои волосы, смотрит на меня, но это было… страшнее. А еще страшнее было самой смотреть на него, позволять себе думать о нем, разрешить себе осознать, что мне очень хочется… прикоснуться к нему.

Почему-то, признаваясь даже самому себе в своей симпатии к другому человеку, ты неизбежно почувствуешь себя… пристыженным. Унизившимся. Будто ты делаешь что-то непристойное. «Тили-тили-тесто, жених и невеста» - сквозь многие и многие годы жизни человеческое подсознание несет в себе хронический «детсадовский» ужас перед уличением в неравнодушии. Словно тем самым ты не просто обнаруживаешь свою слабость - ты по собственной воле признаешь свою «второстепенность», даже некоторую «второсортность» по отношению к объекту своей симпатии, собственноручно даешь другому некое эволюционное преимущество над собой. Эмоциональная фригидность создает обманчивое ощущение наличия оснований претендовать на нечто более стоящее, хотя именно показная холодность - это аккурат ничто иное, как попытка отомстить миру, отплатить ему тем же, наказать нелюбовью за собственную "недолюбленность", высмеять в отместку за собственное попадание в ситуацию осмеяния.

Он был вне всего этого, вне всех этих детских поломок, вне всех этих детских дележек и детского же эгоистичного рвачества, вне традиционных банок с пауками и ведер с крабами: он мог позволить себе не защищаться от уже неопасной для его самооценки окружающей среды, и своей открытостью и принятием меня он предлагал мне этот контакт – напрямую, лицом к лицу, не окольными путями, не из-за забора, выбравшись на свет божий из всех своих пещер, коконов, раковин, ужимок, нервических смешков и нервных тиков, полунамеков, выматывающего ожидания интервенции и упреждающей самообороны нападением, нескладных формулировок и стойкого желания провалиться сквозь землю от перманентного чувства неловкости.

Ведь это очень, очень просто – два человеческих существа, которые могут друг у друга быть, могут просто быть друг у друга.

Было уже за полдень, когда вернулся Андрей Иванович.

- Встали уже? Как спалось? Приснился жених невесте? - не раздеваясь, в куртке, он прошел на кухню, и я подавила улыбку, ощутив возникший во мне импульс поругать его за то, что он ходит по моим подметенным полам обутым.

- Жених? - переспросила я.

- Ну, как же! Есть такая примета: когда ложишься спать на новом месте, надо загадать: «ложусь на новом месте, приснись жених невесте!». Не слышали разве? Ну, вот, как же так! Такую возможность упустить!

- Что же вы вчера мне об этом ничего не сказали, Андрей Иванович!

«Сокрушаясь», он пощелкал языком. Он сделал себе бутерброд, положив на кусок хлеба словно топором отрубленный кусок масла и такой же кусок сыра, и налил себе остатки кофе из турки. Так - жуя на ходу, с чашкой в одной руке и бутербродом – в другой, он направился к выходу.

- Одевайтесь, я покажу вам кое что. Я жду вас на улице, - толкнув дверь бедром и чуть расплескав кофе, он, кающимся взглядом косясь на лужицу на полу и «виновато» втягивая голову в плечи, вышел наружу.

Я вытерла пол, оделась и вышла за ним следом, стараясь не бросать взгляды на причал у бани, воспоминания – точнее, борьба с воспоминаниями о вчерашнем происшествии на котором уже порядком извела меня ночью.

Андрей Иванович с переводчиком Алексеем разговаривали, стоя на мосту: объясняя что-то, Андрей Иванович показывал куда-то в направлении устья реки рукой с остатками бутерброда в ней. Увидев меня, они оба, продолжая беседу, неторопливо направились в мою сторону.

- …вообще не боятся людей, - донеслись до меня звуки рассказа приблизившегося переводчика. – Заходят в деревню, жрут яблоки в садах, топчут грядки, а однажды один медведь даже попытался устроить берлогу прямо в огороде у знакомой бабки. Никогда такого не было. Говорят, в их экскрементах одна земля, бедные звери в буквальном смысле жрут землю от голода. Парашивый, голодный для них год... Ладно, ты спешишь, не буду тебя задерживать. Спасибо тебе, Андрей Иванович! - Андрей Иванович доел свой бутерброд и, вытерев освободившуюся руку о бедро, пожал протянутую Алексеем ладонь.  

- Красивая у тебя жена,  Андрей Иванович, - вдруг добавил Алексей, кивнув в мою сторону, внимательно наблюдая за лицом начальника гидроузла.

Я захлебнулась вдохом, замерла в ожидании, что он на это ответит.

Андрей Иванович, не выразив ни тени смущения, провокаторски улыбаясь одним уголком губ, посмотрел на меня.

- Да, - проглотив то, что было у него во рту, с олимпийским спокойствием продолжая глядеть мне в глаза, согласился он. После чего, невозмутимо отхлебнув кофе, добавил:

- Очень.

Я чувствовала, что напряженную работу моей грудной клетки не скрывает даже просторная мужская куртка: легкие бешено нагоняли кислород внутрь, щедро поставляя питание голодным язычкам пламени, с опасной жизнерадостностью заплясавшим по нервным окончаниям, все нарастающий жар подступал к коже, угрожая излучиться наружу испепеляющей «солнечной короной».

Кивнув, Алексей развернулся и направился обратно к мосту. Андрей Иванович с той же полуулыбкой на губах прошел мимо меня в дом – отнести пустую кружку.

- А если ты не произнес этого заклинания перед сном, но на новом месте тебе приснился кто-то – это считается? Считается предсказанием? – в шутку спросила я, стараясь держаться, как ни в чем ни бывало, когда мы сели в его грязный, весь заляпанный размашистыми глиняными росчерками снаружи, но ухоженный и чистый внутри внедорожник.

- Вот уж не знаю – не специалист! - заразительно рассмеялся он. – Проверьте сами. Расскажете потом. 

Впрочем, это было не так важно - он не снился мне ночью. Я думала о нем в те минуты, когда не спала, и продолжала «по инерции» думать своим «распятым» сознанием, проваливаясь в полудрему, которая была ближе к бодрствованию, чем к засыпанию в полном смысле слова: «сновидение», увиденное в таком состоянии, тоже было ближе к обычной фантазии, чем к «вещему» сну.

- Куда мы едем, Андрей Иванович?

- Сейчас сами все увидите.

Он снял куртку и, развернувшись, бросил ее на заднее сиденье, на мгновение оказавшись между спинками наших кресел совсем близко ко мне – я почувствовала какой-то невероятно знакомый запах, вспомнить который в тот момент не смогла.

Джинсы натянулись на его напрягшихся, узких и твердых, как у спортсмена, бедрах, плотно облегая нижнюю половину тела, и я отвела глаза.

- Расскажите мне, что занимает ваши мысли сейчас, - попросил он, усаживаясь обратно и заводя машину. - Я вижу, что вы о чем-то сосредоточенно размышляете. Знаете, вы слишком много думаете. Слишком много вообще, а уж тем более слишком много для журналиста. И совсем уж слишком много для женщины.

Меня очень  развеселил его очаровательный «возмутительный сексизм» и не трусливая ироничная не политкорректность, и я от души рассмеялась.

- Вам это не нравится, Андрей Иванович?

- Еще как нравится. Вам очень идет, - он плавно тронулся с места. - Расскажите что-нибудь. Я хочу послушать вас.

Обычно перед любой встречей я заранее продумываю, стараюсь «набросать» приблизительный список историй, которыми смогу заполнить возникшие паузы. К этому разговору я совершенно не готовилась, но с ним темы возникали сами собой.

- Я почему-то все утро думаю о вашем домовом. О том, что хотя он не пьет молоко, но берет самое главное.

- Так, - заинтригованно протянул он, поощряя начало и дальнейшую исповедь.

- Когда мне было тринадцать, я занималась баскетболом, Андрей Иванович.

- В самом деле? – искренне удивился он.

- Баскетбол я ненавидела лютой ненавистью, - его бровь снова «сломалась», но он промолчал, предоставляя мне возможность продолжить и все объяснить.

- Я безбожно прогуливала «баскетбольную», но не бросала насовсем по двум причинам. Во-первых, к тому времени мною уже были брошены кружок по инкрустации соломкой, народные танцы - мне хотелось чего-нибудь посовременнее, но других хореографических направлений в нашем Доме творчества не было, - и музыкальная школа. Я хотела играть на пианино: открытый балкон, взлетающая от легкого сквозняка вуаль штор, длинные тонкие пальцы на клавишах и локоны, упавшие на взволнованное музыкой декольте… - слушая, Андрей Иванович глядел на дорогу перед собой, подкупающе-одобрительно улыбаясь. - Но мама категорически отказалась покупать мне пианино и предложила поучиться играть на аккордеоне: аккордеон, если - когда - я остыну к музыке, продать будет проще, а в случае, если его, не проданный, придется где-то хранить – он места занимает меньше: пианино же на антресоль на запихать… Ребенок ведь должен чем-то увлекаться. Обязан бывать в коллективе. Общаться со сверстниками и социализироваться. Ведь, как известно, "без друзей меня чуть-чуть, а с друзьями много". «Баскетбольная» была моей индульгенцией. Свидетельством моей «не-нелюдимости». А, во-вторых, молодая девушка-тренер, которой совершенно невозможно было противостоять, вцепилась в меня мертвой хваткой – из-за моего роста, единственного, что во мне было от баскетболистки, и мне было жаль расстраивать ее отказом. Да и как откажешь, когда в один из вечеров она со всей командой девчонок заявилась к нам домой уговаривать маму разрешить мне тренироваться: я наврала, что это родители запрещают мне посещать спортивную секцию. Мама действительно не очень одобряла этот вид физической активности, и я надеялась, что она откажет моему тренеру, а она взяла и согласилась, приняв мою игру в «умоляющего отпустить на тренировки» ребенка за чистую монету…

Андрей Иванович вглядывался через лобовое стекло и в зеркало заднего вида, изучал дорогу, всю в лужах и колдобинах, и, сосредоточенный на управлении, казалось, слушал меня между прочим, невнимательно. Но я знала, что он действительно слушает и слышит меня.

Очень часто собеседники, пытаясь подчеркнуть свою заинтересованность и увлеченность разговором, допускают одну большую ошибку: они начинают уточнять не имеющие значения детали, соглашаться, приводя свои примеры, или, что еще хуже, спорить, не испытывая особой в этом потребности – просто чтобы показать свое активное участие в дискуссии, что здорово сбивает с мысли, отвлекает, разрушает нужный настрой, иногда бесповоротно, отнимает силы, которые ты тратишь на то, чтобы отрефлексировать свои ощущения и «перекодировать» их в слова. Андрей Иванович слушал, не перебивая, но не отрешенно – «вовлеченно», «сопроживательно».

- Играть я совершенно не умела, но мне нравилось чувствовать себя эдаким «дорогим приобретением клуба», поигрывать несуществующими мускулами: складывать, собираясь на соревнования, форму в спортивную сумку, лихо закидывать ее таким эффектным жестом на плечо и идти к автобусу таким вот шагом большой и важной кочки на ровном месте. В остальном же «баскетбольная» была для меня кромешным адом. Играть в очках было невозможно, контактных линз тогда еще не изобрели, и я элементарно не разбирала, кто свой, а кто противник, и не видела летящего ко мне мяча, которым частенько пребольно прилетало по голове. Все гомерически хохотали, и пуще всех ждущие на скамейках своей тренировки мальчишки: перед парнями опозорится всегда было как-то особенно оскорбительно. Но самое кошмарное начиналось после занятий в раздевалке. Куда вваливались пубертатные особи мужского пола с целью сравнения мануальным способом размеров наметившихся уже девчоночьих... неровностей. Это называлось «тискать», - я не верила, что рассказываю мужчине такое, но Андрей Иванович ни разу никак не дал мне понять, что с моими пикантными интимными откровениями что-то не так.

- Всякий раз я старалась побыстрей проскочить мимо раздевалки и выбежать на улицу. Но в протестующих девичьих воплях отчетливо слышалось не только возмущение и гнев. Самодовольство ощущалось в них тоже: мужское внимание, пусть даже и такого свойства, не могло не быть лестным и волнительным. И я не могу сказать, что я испытывала по отношению к этим крикам одно лишь осуждение – что-то вроде зависти в моем омерзении тоже, наверное, все-таки было. Я сиротливо брела в темноте сквозь пустынное заснеженное поле стадиона, освещенное только прожекторно-ярким светом огромных окон-витрин спортивного зала за моей спиной, с лихорадочно мечущимися в них возбужденными силуэтами, которыми мой уход остался совершенно не замечен... Мне не хотелось быть там, но мне не хотелось и уходить. Потому что тебе внушили, что общество – каким-бы оно ни было и насколько бы оно не было неподходящим тебе – это некая безусловная, жизненно необходимая и незаменимая ценность. В тебе словно создают другое существо, формируют новое ложное сознание, закладывают в тебя не твои желания, учат думать не свои мысли, чувствовать не свои чувства, а ты даже не допускаешь и тени сомнений, что эти мысли, чувства и желания - твои.

Я слушала себя и поражалась тому, как легко в разговоре с Андреем Ивановичем укладываются друг за другом звенья рассказа, как красиво сплетается цепь повествования - это был тот редкий случай, когда ты не натыкался на непробиваемую бетонную стену неприятия и отчуждения: все каналы были дружественно, гостеприимно открыты, они были просто распахнуты настежь.

- Однажды, когда мы с родителями отдыхали на Черном море, в комнате, которую мы по тогдашнему распространенному обыкновению снимали в чужой квартире, я нашла коллекцию открыток. Вам кажется, я говорю о чем-то несущественном и не связанном между собой, Андрей Иванович?

- Вовсе нет. Я же понимаю, что вы еще не закончили свою мысль. Продолжайте, мне очень интересно.

- Аккуратные увесистые пачки – открыток было очень, очень много – завернутые в пожелтевшую газету, были помещены, почему-то, в странное место – узкую щель между боковой стенкой шкафа и стеной: скорее всего, забытые своим остывшим к ним собирателем, они просто туда завались. И хотя трогать в чужом доме ничего не разрешалось, оставшись как-то одна, обнаруженные мною сокровища я извлекла, развернула и пересмотрела все. В одной стопке были собраны картинки с новогодними сюжетами: Снегурочками, белоснежными тройками, ажурными санями и искрящимися сугробами. Отдельно хранились открытки с розами и другими цветами, и отдельно – с мультипликационными персонажами, зверушками и солнышками. Самые понравившиеся экземпляры – расстаться с ними было выше моих сил – я украла, - его бровь в очередной раз изумленно взметнулась, но он не обвинял меня ни в чем, признавая необоримую силу обстоятельств, принудивших меня к преступлению, и отдавая должное моей мужественной честности и храбрости, требующейся для подобного рода признания.

- По возвращении домой я впервые в жизни хотела скорее пойти в детский сад: чтобы показать подружке свою головокружительную добычу. Подружке открытки понравились необычайно, и она начала неотступно выпрашивать у меня хотя бы несколько картинок. Мне всегда было пронзительно жалко каждого, кто не мог получить того, чего жаждал всей душой. К тому же восхищение другого человека предметом моей гордости всегда вызывало во мне что-то сродни чувству триумфа – переживание, по своей мощности не уступающее силе вожделения обладать реликвией. Одним словом, я мучительно терзалась в течение всего дня, но к вечеру приняла это поистине неподъемное решение – оторвав от сердца, я вручила подружке часть своих бесценных сокровищ. Подружку в тот день забрали из сада раньше меня: возвращаясь вечером с мамой домой, я, не веря своим глазам, оглушенная, увидела, как по шоколадной мути лужи кружат, колеблемые ветром, размякшие бумажные ошметки с еще виднеющимися на некоторых из них изящными головками в кокошниках... Подружка то ли выронила, то ли выбросила мой подарок, со скоростью меркнущего света утратив к нему всякий интерес.

Андрей Иванович на секунду взглянул на меня и, утратив контроль за дорогой, на приличной скорости въехал в лужу: взрезав водную гладь, внедорожник поднял высокие брызги, стеклянными «крыльями» взметнувшиеся по его бокам. Взглядом извинившись за это неумышленное перебивание меня, Андрей Иванович пригласил меня продолжать.

- Единственная причина, по которой мне хотелось встречаться с другими людьми - "явить миру", поделиться с ближним красотой, - я старалась говорить с самоиронией, чтобы не показаться заунывным занудным нытиком и плаксой, и надеялась, что Андрей Иванович эту мою иронию услышит. - И это единственная причина, по которой – возвращаясь к нашему с вами недавнему разговору - люди в современном мире могут быть зачем-то друг другу нужны. Но сегодня что бы ты не предложил, ты получишь отказ, отпор, на любое твое приглашение насладиться чем-то прекрасным, оценить красоту чего-либо и мастерство его создателя, ты неизбежно услышишь в ответ несогласие и токсичную критику. Это какое-то непроходимое злое магнитное поле, которое не дает тебе приблизиться к человеку ни на шаг, в котором нет ни единой лазейки. Больше всего в общении с окружающими меня угнетает именно это - их неумение взять главное. Неумение почувствовать это главное. Их готовность без этого обходиться, отсутствие потребности в этом. Люди цепляются за второстепенное, несущественное, вязнут в абсурдных невообразимых мелочах, имеющих к сути происходящего самое посредственное отношение, напрочь игнорируя саму суть. Они придираются к сколам на блюдце, в которое налито молоко, все их внимание занимает паутина по углам, сквозняк из окна и кошачий запах на чердаке. Да, на чердаке и в самом деле плохо пахнет, и холодно, и запустение – все действительно так и есть. Но самое ужасное то, что люди в упор не видят молока у себя под носом. Это как движение в бредовом, похожем на морок сне, когда хочешь бежать, но не можешь продраться сквозь каменный застывший мертвый воздух. Вектор твоего движения навстречу другому человеческому существу снова и снова оказывается сломанным, опять и опять ты натыкаешься на реакцию, противоположную той, на которую рассчитывал, и снова и снова понимаешь, что контакт не состоялся. Обмена не произошло. Ты не смог отдать, а человек не смог взять то, чем ты хотел поделиться. Люди раз за разом не берут этого «главного». Это «главное» - это нечто почти материальное, это какая-то субстанция, из которой состоит человеческая сущность. Эти фразы – «сделано с душой», «сделано с любовью», «вложил частицу сердца» - они ужасно потрепаны и их смыслы практически полностью затерты и утрачены, но если эти смыслы вспомнить, если вдуматься в эти формулировки – они поразительно точны и верны. Ставя свои блюдца с молоком – большие и поменьше - ты вкладываешь туда эти… дозы протоплазмы человечности. Ты строишь себя из этой протоплазмы, взятой от других людей. Делясь ею, ты помогаешь другому человеку наполняться этим строительным материалом. А сегодня этого «человекообразовательного» взаимодействия, этого взаимообмена человечностью не происходит.

- Вы сейчас о непринятии вашего творчества говорите?

- Нет, Андрей Иванович, это было бы как-то слишком... жалко.

Он открыл окно и закурил сигарету: мне почему-то очень понравилось то, что он не стал спрашивать моего разрешения на это – я вообще люблю людей, не спрашивающих ничьих разрешений на свое существование.

- Я говорю о явлении. Одно время я занималась йогой, и однажды мой инструктор рассказала мне такую притчу. Какой-то хулиган бросил камень в окно одного мудреца. "Почему разбилось стекло?" - спросил мудрец своих учеников. Потому что стекло хрупкое, потому что удар камня был слишком силен - послышалось ответы. Выслушав все версии, мудрец отрицательно покачал головой. "Стекло разбилось, - сказал он, - потому что окно было закрыто". Учитель потребовала, чтобы я перестала прятаться от мира и открыла возможность комментирования моих записей в соцсети. Законопослушный йог, я подчинилась учительскому наставлению, и первым комментарием на моей стене стало замечание гуру о том, что я исказила суть йоги и чересчур увлеклась акробитикой - а это не есть "истинная" йога. Сказать мне это нужно было непременно при всех, меня нужно было поставить на место, продемонстрировать толпе любителей публичной порки пойманного с поличным нарушителя правил, саботажника, "не-своего". Сегодня из любого своего коллектива экзальтированные апологеты обязательно стремятся устроить "междусобойчик", маленькую секту, эдакое элитарное тайное общество, члены которого, страшно переигрывая, усердно изображают практически родственную сплоченность, чудовищно перебарщивая с лестью друг другу и выражением своего энтузиазма быть полезным всем и вся в любое время дня и ночи, а из своего лидера они устраивают форменный культ личности, выливая на него потоки совершенно нерассуждающего невменяемого обожания, чтобы только получить возможность почувствовать свою принадлежность к группе - престижной группе. Твои человеческие качества, твои умения и способности не имеют никакого значения, значение имеет только то, по скольким формальным признакам ты подходишь на роль "своего". Вы не задумывались, кстати, Андрей Иванович, о том, что сегодня существует просто какое-то несуразное количество всевозможных диет? Вегетарианство, сыроедение, спортпит: каждой группе предписан строго определенный тип питания, малейшие погрешности в котором караются без всякого снисхождения, потому что именно они и являются свидельством твоей "чужеродности". Андрей Иванович, быть может, я говорю как-то слишком... высокопарно, но я просто пытаюсь быть понятной, - я смотрела на себя со стороны, стараясь оценить, не выгляжу ли я в глазах своего собеседника как прилежный ученик, пытающийся поразить боготворимого учителя своими сенсационными открытиями давно открытых истин, но никакой иронии в мимике и интонациях Андрея Ивановича не ощутила.

- Раньше люди жили маленькими общинами, в течение всей своей жизни не только не переезжая с места на место - практически вообще не покидая пределов поселения, общаясь с одними и теми же людьми с рождения и до самой смерти. Всех "своих" знали в лицо. Сегодня количество людей в поле зрения возросло в десятки тысяч раз. Нужны довольно жесткие и предельно конкретные критерии, позволяющие отличить "своего" от "не-своего". Еда всегда была одним из важнейших маркеров, указывающих на принадлежность к определенной общности - вспомните национальные кухни. Люди создают себе эрзацы маленькой коммуны со всем набором факторов, обеспечивающих ее устойчивость и целостность: обычаями, традициями, правилами поведения, специфическим языком - жаргоном или диалектом, едой, дресс-кодом. Готовность во всем соответствовать принятому канону и безоговорочно выполнять все выдвигаемые к члену коллектива требования является доказательством лояльности и преданности группе, более того, многие нелепые на первый взгляд требования выдвигаются именно с этой целью - испытать верность соискателя места в группе, проверить его "на вшивость". Человек готов на все, чтобы почувствовать единение с себе подобными.

- Все так, но если раньше еда и национальные кухни служили для того, чтобы почувствовать единение, то сейчас они нужны, чтобы максимально разъединится, воздвигнуть непреодолимые барьеры. Еще никогда человек не жался настолько отчаянно к толпе, и еще никогда разобщенность людей не была настолько катастрофичной. Сегодня люди не войдут в чьи-либо старательно заботливо возведенные избушки только потому, что на обоях в них "не истинный" узор, и никто не станет есть приветливо вынесенный на ручнике хлеб, потому что у всех свои незыблемые представления о правильной и здоровой пище.

- Нет ничего аномального и чрезмерно неожиданного в том, что люди пытаются снизить чужую ценность, чтобы повысить свою. Это касается и вашего гуру - это та же потребность ощущить свою нужность, в которой так нуждаетесь вы сами. Но отказ признавать ценность не отменяет ее, - затушив окурок в пепельнице, Андрей Иванович закрыл окно.

В салоне вкусно пахло смесью сигаретного дыма и свежего холодного воздуха.

Тем временем мы выехали на хорошую асфальтированную дорогу и двигались вдоль водохранилища к корпусам показавшейся вдалеке гидроэлектростанции.

- Но ведь нельзя быть ценностью безотносительно ценителей. Нельзя быть ценностью в их отсутствие: наличие и количество ценителей и определяет ценность. Вы слышали такую старинную скандинавскую загадку: издает ли звук упавшее дерево, если в лесу нет ни одного человека? Ведь звук – это волна, воспринятая человеческим ухом. По всему выходит, что без воспринимающей стороны того, что не было воспринято – не существует.

- Не совсем верно: колебания воздуха, произведенные упавшим в отсутствие людей деревом, быть может, не имеют права называться «звуком», но то, что это волна существует – просто по-другому называется – бесспорно. Маяк не бегает по берегу в поисках лодки, которую он мог бы облагодетельствовать – он просто стоит и светит. Я не знаю, существует ли маяк с точки зрения в упор не замечающей его лодки, но с точки зрения маяка он несомненно существует.

- Но маяки стали не нужны, и маяков не стало, Андрей Иванович!

- Я же вам рассказывал, что в мире достаточно чудаков, готовых за маяк продать душу, - он улыбнулся, но мне показалось, что по его лицу скользнула мимолетная тень недовольства собой: он раскаивался, что сказал это, опасаясь, что я могу расценить его слова как очередной намек и счесть его слишком... последовательным в его иносказаниях, которые я уже начала понимать – но все еще запрещала себе осмыслить и осознать полностью.

- Если ты красив, умен, талантлив, молод и здоров, требовать от высших сил еще и любви окружающих не просто бессмысленно - в некотором роде уже и бессовестно даже, - он съехал на обочину и остановился. - Чего вы боитесь?

- Одиночество и изоляция – серьезное испытание. Оно под силу далеко не всем. 

- Вы и так одна. Чего вы боитесь на самом деле? И, что гораздо важнее, - чего вы хотите?

Андрей Иванович сидел, сложив руки ладонями вместе и засунув их между своими плотно сдвинутыми бедрами, подавшись ко мне всем корпусом, но глядя не на меня, а в окно перед собой, и мне почему-то очень нравилась эта его поза.

Мне нравилось в нем все: нравилось смотреть на него и нравилось то, что я видела, нравилось слушать его и то, что я слышала, мне нравилось разговаривать с ним и все то, что и как он говорил, мне нравилось как он вел себя и как выглядел, как сидел, стоял, управлял машиной, курил, ел, улыбался и хмурился, мне нравились его волосы, его глаза и морщинки в уголках век, мне очень нравилась форма его губ, его голос, его запах, его плечи, его пальцы, мне нравилось, как на нем сидели джинсы и рубашки с закатанными рукавами, и то, на что они были надеты.

Ожидая ответа, он посмотрел на меня, не меняя своего положения тела.

- Андрей Иванович, Алексей, переводчик, принял меня за вашу жену - почему вы не стали переубеждать его в этом? - неожиданно для себя самой вдруг спросила я.

- Но вы ведь тоже не стали делать этого, - улыбнулся он.

Он дотянулся до своей куртки на заднем сиденье и мы вышли из машины.

Признаться, как человек, давно и много имеющий дело со словом, дар речи я теряю редко. Это был один из тех случаев.

KiqPHzNNdig

Осень выдалась феноменально дождливой и, чтобы снизить уровень воды в водохранилище, на местной гидроэлектростанции открыли холостой водосброс. Сквозь поднятые затворы плотины, сталкиваясь друг с другом и расшибаясь о скалистые выступы берегов, низвергались и со страшным грохотом обрушивались вниз, взрываясь тяжелыми облаками густой водяной суспензии, многотонные толщи воды. Гранитные стены скал мелко дрожали под ногами, едва сдерживая ударную мощь потоков, несущихся, закручиваясь в камнедробительные воронки, по исполинским каменным ступеням между ними.

- Раньше в русле реки располагалось три равнинных водопада – "порога", или, как называют их здесь – «падуна». Сейчас подавляющую часть времени русло полностью обезвожено. А когда-то напор воды в реке был такой, что во время паводка прибрежные деревья срезало, как бритвой, - перекрикивая громыханье клокочущего внизу адского котла, проводил для меня очередную "экскурсию" Андрей Иванович. - Вам не холодно?

Я отрицательно покачала головой: хотя мелкая водная пыль разносилась на многие метры вокруг, холодно действительно не было - тебя то и дело обдавало волной нагретого работающей стихией воздуха.

- А как часто «включают» водопады?

- В последнее время – практически каждый год. До этого водосброс не открывали лет по пять, семь.

Мы осторожно пробрались по узкой и длинной бетонной стене бокового укрепления плотины на самый ее край.

Внизу, в десятках метров под нами, словно истосковавшись по родным берегам и безумствуя от счастья узнавания, мчалась по своему естественному пути реанимированная река.

Я глубоко вдыхала взбитый водоворотом в пену воздух, наполняясь бешеной энергией воскресшего водопада, которой хотелось набрать с собой в какие-нибудь емкости, чтобы подпитывать потом себя, обезвоженного, обескровленного – обезжизненного - время от времени, жадничая и строго дозируя порции, чтобы запасов хватило как можно на дольше.

Я смотрела вниз и чувствовала себя как эта несчастная плененная река. Которой запретили делать то, что она делала испокон веков и для чего была создана - ей запретили течь в ее собственных берегах. Ее воды забрали, заточили, принудили делать что-то им не присущее и ненужное – крутить турбины, отдавать кому-то свою жизненную силу, исполнять чужие желания и требования. Мне хотелось потребовать у кого-то: выпустите меня. Откройте затворы. Разберите плотину. Я хочу уйти. Хочу убежать - «уцячы», как это невероятно точно звучит в белорусском, - «утечь».

Андрей Иванович смотрел на беснующуюся под нами бездну с выражением глубокого удовлетворения. Ветер трепал его густые волосы, его лицо, как, наверное, и мое, было сплошь усеяно мелкими стразинками воды. Молния его куртки была застегнута не до конца: в образовавшейся бреши виднелась голая шея и выемка над ключицей – небольшой обнаженный участок человеческого тела, не укутанный, не спрятанный от холода снаружи, не защищенный оборонными сооружениями одежды островок, нечаянное свидетельство наличия жизни под всеми этими укрытиями и слоями, невольное признание в уязвимости и ранимости.

На людях столько одежд, столько снего- и грязезащитных облачений, водо- и человекоотталкивающих подкольчужников, ветро- и мироизолирующих лат и плащей: пока доберешься туда, внутрь, где живое и теплое, пока преодолеешь все преграды, все препятствия, все барьеры один за другим… Нырнуть бы под куртку, нащупать край свитера, забраться под него, найти пуговицы рубашки, расстегнуть одну из них, освобождая себе проход, и, неостановленной ладонью - туда, в тепло, к одушевленному, с бьющимся внутри пульсом, вздрогнувшему от прикосновения твоих холодных пальцев, чему так легко сделать больно и чему так страшно сделать больно…

Мы сидели рядом, совсем близко и я думала о том, что нет никаких причин, ни единой, для того, чтобы и дальше не давать себе впустить это понимание в свое сознание: я хочу – и это нормально, и это возможно - чтобы он меня поцеловал.

Я могу сейчас повернуться к нему и попросить его сделать это.

«Андрей Иванович, поцелуйте меня, пожалуйста».

А можно ничего не говорить. Можно просто самой поцеловать его. Приблизиться к его лицу и прикоснуться губами к его губам.

Я повернулась к нему – он с легким недоумением посмотрел на меня - и…

Застегнула до конца молнию его куртки.

Зародившийся было внутри торнадо смелости, своим вращающимся телом сметающий и расшвыривающий в стороны все сомнения и детские страхи, был снова погребен под сошедшей на него лавиной из бесчисленных «а если».

А если я все: все эти знаки, якобы говорящие о его расположении, все его нечаянные оговорки и сознательные намеки, все его взгляды и полуулыбки – вообще все это просто-напросто придумала, неверно истолковала, домыслила, приписала его действиям намерения и побуждения, которых там отродясь не было, – ведь такое тоже может быть? И сейчас я начну движение навстречу, а он отшатнется – от неожиданности ли, от недопонимания происходящего или, что еще унизительнее и обиднее – от нежелания сближения? А я буду продолжать находиться рядом. Как быть после этого, как выйти из такого положения? Броситься на шею и насильно поцеловать его? Задать дрожащим голосом жалобное «почему?» Продолжать настаивать – «ну пожалуйста!..»? – варианты один чудовищнее другого.

В этот момент Андрей Иванович протянул руку и провел по моей щеке внешней поверхностью сложенных вместе пальцев, вытирая с моего лица капли воды.

- Идемте? - спросил он, словно почувствовав мое напряжение.

Мы осторожно вернулись по укреплению плотины на землю и спустились вниз по течению. Я подошла к воде и окунула в поток дрожащие от волнения руки: вода была холодной, но не настолько, как этого можно было бы ожидать в такое время года.

Больше трех часов мы гуляли сначала по одному, затем по другому берегу реки, выбирая наиболее выигрышные ракурсы для фото, которые я делала во время нашей прогулки, после чего вернулись к машине.

Андрей Иванович включил музыку: в салоне зазвучала одна из моих самых любимых песен Эдмунда Шклярского – «Фетиш».

- Не возражаете?

- Нет, я очень люблю «Пикник».

Я достала свой фотоаппарат и, якобы поглощенная просмотром сделанных снимков, начала листать кадры, хотя мелькающие перед глазами картинки соскальзывали с моего сознания, как струйки начавшегося дождя с лобового стекла, не проникая внутрь.

- Памяти хватит на все? – вежливо поинтересовался Андрей Иванович.

- Моей точно хватит. Будьте уверены, Андрей Иванович, я запомню каждую минуту этой моей поездки.

Он бросил на меня озадаченный взгляд.

Садящееся солнце окрасилось в яркий закатный малиновый цвет, и все вокруг сделалось розовым: розовый небосклон, розовый воздух, розовые деревья, розовые блики на капоте машины, розовый разбитый асфальт.  

Какое-то время мы ехали в молчании. Мы были рядом, но не разговаривали, не целовались, не занимались любовью – не занимались никакой, как он назвал это, совместной деятельностью, оправдывающей нахождение одного человека в обществе другого. Но мне было хорошо в его присутствии, с ним было много лучше, чем без него – при всей «ненужности» он был нужен, очень нужен мне.

Он вел машину, удерживая руль одной рукой. Вторая его рука расслабленно, будто отдыхая, лежала у него на бедре, прямо на собравшейся морщинами у молнии брюк ткани, и эта такая, казалось бы, незначительная мелочь снова и снова приковывала мой взгляд, и я постоянно думала об этом. Что его рука лежит там. И что под одеждой он… без одежды.

Мне всегда нравился в мужчине его разум, взрослый, сильный, спокойный, уверенный в себе, не мелочный, не суетливый красивый ум, а все остальное казалось слишком… примитивным для такой совершенной операционной системы, слишком таким, что могут все, что не надо уметь мочь. Но в тот момент, глядя на эту руку на сгибе бедра, я думала о том, что с ним все будет по-другому, на другом уровне, с другим отношением друг к другу.

- Вы приготовите ужин? – выдернул меня из моего полузабытья голос Андрея Ивановича. - Я спрашиваю потому, что предел моих кулинарных возможностей – сварить макароны, а даже и в этой своей способности я уверен не до конца.

- Конечно, Андрей Иванович.

- А сможете растопить камин? Мне нужно еще подойти к нашим финским гостям. Справитесь?

Он сказал «нашим» финским гостям.

- Должна справиться.

- Дрова там есть. Буддисты говорят, что для полноты существования человек должен каждый день контактировать со всеми четырьмя земными стихиями: водой, огнем, землей и воздухом, - мы въехали во двор и он заглушил двигатель. – Вода, земля и воздух у вас сегодня были. Остался огонь. Я скоро, - он протянул мне ключи, и я пошла к дому.

RaMo9xXzS A

Поднимаясь на крыльцо, я вспоминала, как возвращалась домой из школы в детстве, - точнее, я почувствовала себя так, словно я перенеслась в прошлое, оказалась в самой себе, срослась со своими нервными окончаниями, обретя возможность снова видеть, слышать и чувствовать все происходившее со мной тогда, много лет назад, тогдашними своми рецепторами. Воспоминания о далеком прошлом и окружающая реальность наслоились друг на друга, смешались, взаимопроникли, переплелись: я как бы была одновременно собой теперяшней, двадцатишестилетней, стоящей на крыльце дома Андрея Ивановича, и собой-тринадцатилетней на крыльце родительского дома.

...Я с трудом проворачиваю замерзшими непослушными пальцами заедающий в замочной скважине ключ: даже зимой в мороз не бывает так холодно, как ранней весной или поздней осенью, когда температура воздуха вроде и не очень низкая, но из-за высокой влажности сырость обволакивает тебя ледяным обертыванием на все тело, сжиженный холод струится внутрь по дыхательным путям, превращая внутриклеточную жидкость во всех твоих клетках в студень. Выстуженный дом встречает неподвижным, застоявшися холодом, даже стены выглядят неприветливыми и раздражительными, как я сама в тот момент - продрогшая, голодная и ужасно жалеющая себя, когда хочется накричать на кого-нибудь или расплакаться. Не раздеваясь, я прохожу на кухню и ставлю разогреваться приготовленный мамой заранее обед, а сама беру ключи от сарая и иду за "брикетом" - спресованным в "крохкие" кирпичи торфом. Брикета нужно принести много, а он тяжелый, поэтому мне приходится ходить за ним несколько раз. От работы согреваюсь я сама, от включенной газовой плиты, едва ощутимо, - кухня. 

А потом начинается магия. Священнодействие. Мистерия. Растопка. Сначала сложить старые газеты. Сверху - сухие дрова, два-три полена. Бумага вспыхнет сразу, от нее потихоньку начнет разгораться дерево. И только когда заполыхает устойчивое пламя, можно подкинуть несколько брикетин, но не больше пяти, иначе велика опасность погасить обманчиво-уверенно затрепыхавшиеся флажки язычков огня...   

Все-таки у Андрея Ивановича намного лучше получалось растапливать камин: казалось, пламя вспыхивало уже при одном его приближении, словно радостно приветствуя его. Мне же никак не удавалось сделать это: поленья были сырыми и не хотели гореть, из топки валил дым, на едва тлеющих чадящих сучьях шипел и пузырился выступивший сок.

Я вспомнила, как однажды, когда мне было лет четырнадцать, я, взбешенная подобными неудачными попытками растопить котел, скрипя зубами, прошла в отцовский гараж и нацедила из канистры поллитровую кружку бензина. Вернувшись в дом, я выплеснула горючую жидкость на дрова и бросила следом зажженную спичку. Мгновенно взметнувшееся яростное пламя вырвалось из топки и открытой дверцы поддувала, широко "облизав" мне лицо и ноги: я сидела перед котлом на корточках. Я отшатнулась, выскочила из котельной и бросилась в ванную, чтобы умыть обоженное лицо холодной водой, после чего, в состоянии сильнейшего шока, метнулась назад: проверить, как обстоят дела в котельной.

Кружка, которую я выронила из рук, как неопалимая купина, полыхала на полу, в топке свирепо ревело разъяренное пламя. Потушив кружку, я подбросила в котел брикета: пострадавшее лицо, как я ни стралась отстраняться, чтобы держаться подальше, страшно жгло от шугающего из открытой топки теплового излучения.

На трясущихся ватных ногах я подошла к зеркалу и... зашлась в истерическом смехе. Ресниц не было (странно, что не были сожжены брови), как и не было челки: надо лбом выстроился ряд коротеньких, "антеннками" торчащих "обрубков" волосков с оплавленными черными бусинками на кончиках...

Наконец, каминные внутренности осветились пламенем, и я смогла опустить стеклянный экран топки камина.

Я чуть обожгла пальцы и ранки саднило, вокруг каждого пятнышка сухой мертвой серой кожи пульсировала воспаленная пунцовая окантовка. Я осторожно вымыла запачканные черной сажей и не оттираемой смолой руки. Ожоги незамедлительно напоминали о себе при каждом шевелении пальцем: хотя они были совсем небольшие, но боль иррадиировала по всей руке до самого локтя.

На ужин я сварила уху из форели, найденной в морозильнике, и сделала салат из свежих овощей. Закончив с готовкой и поужинав, я налила себе немного заслуженной анисовой настойки. От эфирных масел, щедро содержащихся в ней, с первого глотка привычно онемело небо и кончик языка.

Я присела с бокалом на диван, на спинке которого лежала небрежно брошенная рубашка. Не совсем понимая, что я делаю и зачем, с участившимся пульсом – словно я прикасалась к нему самому – я взяла ее в руки. Я никак не могла вспомнить запах, исходивший от ткани. Не без затруднений узнала я запах жасмина. Мне всегда казалось, что жасмин пахнет совсем по-другому - сладко. Но, прислушавшись, я поняла, что именно эта сбившая меня с толку горечь, показавшаяся мне совсем не свойственной моему любимому аромату, действительно, в запахе жасмина присутствует - более того, это и есть сам запах жасмина, самое его сердце, ядро, экстракт.

Рубашка.

Мужская рубашка.

Я никогда не задумывалась, насколько сексуальна эта часть мужского гардероба и сколько сексуальной энергии уже в самом этом словосочетании.

Современные молодые мальчики, они... с ними бывает весело, очень весело и интересно, но… От них не исходит ощущения силы. Они не вызывают такой мощной, глубинной, полноводной, совершенно безудержной потребности обладать мужчиной и принадлежать ему, что все твои дамбы со все нарастающим гулом начинают трещать по швам.

Пламя в камине уже заполняло собой все пространство топки: может, у Андрея Ивановича и быстрее получалось разводить огонь, но у меня он горел жарче и дольше.

Обветренная, промокшая, обоженная, я сидела у камина, держала в руках мужскую рубашку и… мечтала заполнить ее его телом и снять ее с него.

Неудержимо клонило в сон: я не выспалась прошлой ночью, и весь день глаза были чуть припухшими, светочувствительными и слегка слезились, а от дыма, что я напустила в комнату, покрасневшие веки воспалились еще больше и просто закрывались - удерживать их поднятыми было выше моих сил. Я пошла в свою спальню.

Я лежала в кровати и смотрела на громоздкую оранжевую полную луну в щели неплотно сдвинутых штор, слушая приглушенное шипение водопада и вспоминая, как в детстве перед сном я перелистывала в уме страницы своего мысленного ежедневника с вычеркнутыми пунктами в нем, и каждая такая страница добавляла новую порцию удовлетворения собой. Я сделала все уроки, и завтра учителя будут мной довольны, и мне не придется дергаться, ожидая, что меня вызовут к доске. Я убрала в доме, и мной довольна мама. Я помогла отцу, и он был доволен мной. Мое собственное удовлетворение собой складывалось из удовлетворенности мною окружающих меня людей. В те дни, когда мама бывала чем-то раздражена, подобной вечерней «разнеженности» и сладких подсчетов общей массы чужого одобрения не было и в помине: я винила и ненавидела себя, и не находила себе места.

Лежа в чужой кровати в чужом доме за тридевять земель, я полностью отдавала себе отчет, что не смогу написать никакой статьи об этой моей поездке, что вряд ли понравится моему редактору. Я понимала, что, вне зависимости от того, как будет развиваться ситуация дальше, я расстанусь со своим молодым человеком – я не смогу быть с ним после всего пережитого мной в эти дни. Я не питала никакик иллюзий и прекрасно осознавала, что меня вообще не поймут друзья, и вне всяких сомнений не поймут и не поддержат родители. Но я – источник недовольства для стольких людей - лежала в кровати, смотрела на луну, и в голове, как шум падавшей воды за окном, звучала одна мысль.

Мне хорошо.

Я слышала, как Андрей Иванович вернулся и ужинал на кухне.

Интересно, а как он занимается сексом? – вдруг высветилась в голове шокирующе-непосредственная любознательность, и внутри по привычке все остолбенело от подобного бесстыдства, еще более «возмутительного» ввиду непосредственной близости того, о ком ты думаешь такое.

Стыд – самое нездоровое и инфантильное из всех человеческих состояний, а пристыживание - главный и наиподлейший способ манипуляции, позволяющий взрослым добиваться безоговорочного подчинения ребенка. Животные не знают чувства стыда, они знают лишь страх перед последствиями. Стыд – это внушенное отвращение, точнее - омерзение к самому себе, самоотрицание, самоотторжение, добровольное согласие с запретом на любые проявления собственной индивидуальности, то есть, по сути, - на свое существование. Осуждение - как выплеснутая в лицо царская водка, от страшнейших ожогов которой болят скулы, болят глазницы, испаряется жидкость, увлажняющая слизистые роговиц: стыд не дым, но он выедает глаза - проедает в психике глубочайшие дыры и рвы, как всепожирающая моль, изъедает самооценку в ветошь.

Взросление – это волевое решение выбраться из испанских сапог этого детского наваждения – обездвиживающего, не отпускающего, непроходящего страха стыда.

Я так хочу быть, наконец, взрослой. Не цепляться за чужие, с радражением выдергиваемые из моих рук руки. Научиться ходить самостоятельно. Самой решать, куда мне идти.

Помоги мне, мой удивительный смотритель шлюза. Дай мне преодолеть этот водораздел, этот перепад высот, дай перебраться в другой водоем, просторный, не стоячий и не затхлый, дай пройти по твоим шлюзам – проведи меня по ним!

Прислушиваясь к звукам его шагов внизу, я вдруг с изумлением поймала себя на том, что мысленно прошу высшие силы направить эти шаги к моей спальне. В какой-то момент мне почудилось, будто я и впрямь слышу, как он приблизился и в нерешительности застыл на пороге комнаты, мне казалось, что я даже слышу его дыхание. Ощущения были настолько реалистичными и неотвязными, что, не выдержав, я встала и бесшумно подкралась к двери, не зная, какое ощущение будет более сильным: с трудом подавляемый мандраж от того, если он действительно окажется снаружи, или острое сожаление в случае его отсутствия.

За дверью никого не было.

На цыпочках, стараясь не скрипнуть половицами и не выдать себя, я вернулась в кровать и почти сразу уснула.

 

 

 

Место силы

 

 

Проснувшись на следующее утро, я какое-то время валялась в постели, не вставая.

Я чувствовала себя отдохнувшей и… словно поправившейся после болезни. Впервые за долгое время здоровой. Это было состояние полного отсутствия каких-либо неудовлетворенных желаний – полного отсутствия желаний вообще. Но это была не апатия, не усталость от вечного чувства дефицита и маниакально настойчивых попыток восполнить недостающее, которая неотступно преследует тебя в городе, - это было ощущение полноценности, когда у тебя есть все, что нужно, и больше вообще ничего не надо: ничто не подтачивает, не зудит, не вызывает неуемной патологической потребности дополучить недополученное, «недодовольствовавшись» обладаемым.

Так вкусно просыпаться было только в детстве у бабушки в летней деревне.

...Солнце неистово заливает комнату даже сквозь зашторенное окно, ты лежишь в луже расплавленного света, нежишься, растворяешься в нем, напитываешься им, как листья растения, и чувствуешь себя одной из тысяч микрочастиц в "кипящей" в воздухе взвеси пылинок.

Бабушка тихонечко растапливает печь, стараясь не разбудить меня. Я делаю вид, что ей это удается и лежу, не шевелясь, с закрытыми глазами. Впрочем, я и так все "вижу": вот бабушка склонилась у дверцы топки, чиркнула спичка, раздалось характерное потрескивание занявшейся огнем коры на дровах. Бабушка готовила в печи незабываемо вкусный омлет. Высокий и плотный, с коричнево-золотистой корочкой, которую я сниму вилкой со всей поверхности в первую очередь. 

Кровать у бабушки кованая, высокая, на пружинах. Высоко лежишь, утопаешь, как в облаке. Бабушкино старенькое, застиранное до состояния паутинки постельное белье тоньше и легче марли. И пахнет по-особому. Временем. Хорошо обжитым, насквозь пронизанным человеческими токами пространством. Большой-большой семьей - "смесью жизней".

"Стреляют" поленья в печи. Заливает постель утреннее солнце. Даже оно у бабушки другое. Впереди новый счастливый длинный день. У бабушки большое хозяйство: корова, теленок, поросята, куры, козы, собака. Помесь овчарки и боксера: гладкошерстное, кирпичного цвета, мышечное "боксерочье" тело и "овчарочья" морда и уши - пес был симпатичный, но совершенно безмозглый. Дед назвал его Хмырь. 

С самого раннего утра бабушка в непереводимых деревенских заботах и хлопотах. Накормить скотину, почистить в сараях, в доме убрать, приготовить обед. Но в редких перерывах обязательно порисует со мной - она рисовала невероятно обаятельных "Бабок-Ежек". Находила же силы, в отличие от замученных офисом (тогда это называлось "контора") родителей. И частушки бабушка мне пела. Нецензурные. Мама страшно ругалась, когда слышала. А мы с бабушкой перемигивались заговорщицки у родителей за спиной.

Пока бабушка занята, я сам играю. Заверну в бабушкин платок пойманную курицу, убаюкиваю, спать в люльку укладываю. Обезумевшая птица хрипит осипшим голосом, квохчут заполошные наседки, не находит себе места, мечется вокруг и кукарекает, но не нападает - трусоват - петух. Или кота можно было привлечь к исполнению роли "дочки". Из него "дочка" даже правдоподобнее получалась, он не кудахтал надсадно, не вызывал всеобщего переполоха, да и, более привычный к человеческим рукам, вырывался меньше. Лежит, покорный судьбе, закатив глаза и высунув язык между зубов. А я ему частушки напеваю. Бабушкины. Голос понижаю в "плохих" местах. Но проговариваю все слова... 

Я услышала голоса на улице и вскочила с постели: мне не хотелось, чтобы Андрей Иванович застал меня заспанной лежебокой и бездельницей. Лихорадочно натягивая джинсы, я увидела его в окно в окружении многолюдной толпы, в которой смогла разглядеть обоих финских экспертов, Алексея, моего без труда узнаваемого и хорошо видимого издалека величественного маститого профессора, и трех незнакомых мне дам чиновничьего вида. Большая компания, громко переговариваясь, направлялась в сторону шлюза.

Я наскоро позавтракала и привела себя в порядок - Андрей Иванович вошел в дом аккурат когда я выходила из душа.

- Хотел показать вам монастырь, но сегодня не получится: на шлюз приехала комиссия из университета, я буду нужен здесь сегодня. Съездим завтра. А сейчас мы можем просто прогуляться, если хотите, погода хорошая, а здесь неподалеку есть волшебная гора.

- В самом деле волшебная?

- Ну да, самое что ни на есть настоящее "место силы" - из тех, где, по уверениям туристов, останавливаются часы, выходит из строя вся электроника и творятся прочие необъяснимые и наизагадочнейшие вещи. Кстати, хотел сказать, что ваша вчерашняя уха была выше всяческих похвал!

- Спасибо, мне приятно слышать это. Я старалась.

Я оделась и мы вышли на улицу.

По внешней стенке непроницаемого матово-серого купола неба растекалось пятно солнечного света.

Раньше я не любила, то есть, думала, была уверена, что не люблю эти неяркие, выстуженные, выветренные, вымоченные цвета северных пейзажей, все эти сочетания разных цветов с серым, но в тот момент щемяще-тоскливые блеклые краски северного предзимья вызвали во мне чувство сладкой тревоги, счастливой грусти и агрессивной нежности, переполнявшей и требовавшей выхода.

- Когда я была студенткой, Андрей Иванович, мы с друзьями любили гулять в городском сквере, в котором художники продавали свои картины, развешивая их прямо на улице на специальных стендах. Я совсем не разбираюсь в живописи, но мне очень хотелось производить впечатление тонкого, понимающего «ценителя» с «умным», «необывательским вкусом», и я решила «назначить» в свои любимые мастера художника, рисовавшего черно-белые лунные дорожки, - мы неспешно поднимались во пологому склону высокой скалы. - Заигравшись в знатока изобразительного искусства, я даже попросила своего друга подарить мне на день рождения какое-нибудь «бессмертное полотно». Но друг не понял, какая именно картина требуется от него и презентовал мне жуткую безвкусицу и «вырви глаз»: водопад, нарисованный краской с блестками. Именно тогда я впервые заподозрила, что я вовсе не люблю яркие цвета, как мне казалось раньше, и что мое поначалу деланное пристрастие к меланхолическим видам свойственно мне на самом деле. А недавно я с удивлением открыла для себя, что писать я могу только в период с середины осени до середины весны. Мне нужна эта серость, эти тучи, этот завывающий ветер, этот сумрак, слякоть и сырость. Высокое синее небо, жизнерадостное весеннее птичье щебетанье и запах перегретой пыли в пересушенном летнем воздухе лишают меня всех творческих и жизненных сил.

- Плохая погода и хорошая музыка – идеальные условия для творчества, - без возражений охотно согласился Андрей Иванович. – «Интеллектуальные» цвета, - добавил он, - я слышал такое определение. Очень, на мой взгляд, удачное.  

Мокрый мох «слазил» с камней под ногами, как кожица с вареной свеклы, ветки елок цеплялись за одежду, словно возмущаясь вторжением чужака и пытаясь выволочь его за шиворот прочь. По видимой только Андрею Ивановичу тропе мы взобрались, наконец, на вершину сопки. Как вздувшиеся на старческих руках жилы, всю замшелую поверхность доисторической скалы оплетали корни засохших, скрученных в спирали коряг, завалившихся на бок, словно их расшвыряло в разные стороны мощным выбросом из-под земли какого-то газа. Над гладкой, ровной, не заросшей травой и кустами проплешиной нависал внушительный «сейд»: большой валун на «ножках» - булыжниках поменьше.

- «Поющие камни». Необычный звуковой эффект, возникающий, когда в щель под камнем задувает ветер. Раньше сейдам поклонялись, считая их сакральными вместилищами духов и душ шаманов. Ученые склоняются к версии, что сейды имеют самое тривиальное естественное происхождение: шел ледник, тащил груду камней за собой, со временем лед в этом месиве вытаял, и некоторые валуны оказались «уложенными» на камни поменьше. Но страстных любителей всего сверхъестественного такая прозаическая гипотеза, конечно же, категорически не устраивает, и они упорно продолжают утверждать, что сейды - это явление рукотворное, их скопление здесь - это древний храмовый комплекс, а странного вида «танцующий лес» – это следствие выхода потоков энергии из недр земли, - незло подтрунивал Андрей Иванович, глядя перед собой на сплошь покрытые лишайником рассохшиеся корчи.

- А с вами здесь не происходило ничего необычного? – мы с ним присели на большой и странно теплый валун.

- Нет, увы... Никакой волнительной мистики, ничего такого, рассказами о чем можно было бы соблазнять обольстительных барышень, - улыбнулся он. - Память я не терял, из времени не выпадал, часы и навигаторы работали тут всегда исправно, а сотовая связь здесь намного лучше, чем внизу, в деревне. И я ни разу, к огромному сожалению, не слышал «пения» камней... Самое необычное, что со мной здесь случилось – это вы, - он снова произнес это в своей отличительной манере – просто констатируя факт – но я почувствовала себя так, словно из-под земли произошел выброс энергии, наэлектризовавший все элементарные частицы, из которых состояла моя физическая оболочка.

Кожа под курткой покрылась крупными, размером с сейд, пупырышками.

- Вы не боитесь нечистой силы, Андрей Иванович? – спросила я, чтобы хоть что-то сказать.

- Боюсь, наверное, - "агностично" пожал он плечами. - Боюсь наверняка.

Он достал из кармана пачку сигарет и с немым вопросом протянул мне. Я взяла одну сигарету, и мы закурили. Он глубоко затягивался, выпуская дым себе на колени.

Мне всегда нравилось смотреть, как мужчина курит. Мне нравится курить самой. Слышать, как тихонько шипит кончик сигареты, когда втягиваешь дым, смотреть, как вспыхивает, разгораясь, красная точка на ее кончике, как клубятся белоснежные змейки у влажно поблескивающих губ, полупрозрачной тюлевой вуалью скрывая на время твое лицо от изучающих пристальных глаз – спасительная временная передышка - «я в домике!».

Сигарета - это красиво.

- В древней мифологии лес считался иным, загробным миром, - нарушил молчание Андрей Иванович. - То есть, мир мертвых находился в самой непосредственной близости к миру людей, начинался сразу за границами деревни, был совсем рядом, практически на расстоянии вытянутой руки. Этот другой мир был не то, чтобы опасен или враждебно настроен по отношению к живому человеку: мир людей и потусторонний мир отличались исключительное по признаку "освоенности". Освоенное пространство - это пространство, подвергшееся преобразованию человеческими руками - подогнанное, налаженное "под" человека, подходящее для его существования. Иной мир был просто не подходящим местом для живых. В остальном оба эти мира прекрасно сосуществовали, и даже более того - они активно и крайне плодотворно сотрудничали. Деловые и дипломатические контакты между ними горячо приветствовались и всячески поощрялись, пугали и пресекались лишь «не санкционированные» визиты «оттуда» и «туда». Ярким же примером желательного «проникновения» было рождение ребенка: да, новорожденный считался пришельцем из мира «не-людей». Живое существо от неживого отличает ряд характерных признаков: способность видеть, слышать, ходить и говорить. Поэтому бессловесное и неподвижное создание – младенца – еще предстояло всеми этими свойствами наделить. Существовали обряды «открытия глаз», перерезания «пут» между ногами, размыкания рта: не-человека, таким образом, планомерно, поэтапно, шаг за шагом делали человеком. То есть, все эти качества появлялись у него не сами по себе, а исключительно в результате грамотно проведенных магических ритуалов и преобразований. По той же схеме – только в обратном порядке – покойника всех качеств живого человека так же пошагово лишали: закрывали глаза - камнями или монетами, непременно закрывали рот, подвязывая, если нужно, челюсть, связывали ноги, чтобы он не мог встать и вернуться в мир живых. Свадебный - «серединный» - обряд, в отличие от «рамочных» похоронного и родильного, включал в себе оба этих комплекса. Сначала невесту «лишали» человечности, "помещали" в иной мир: накануне бракосочетания ей запрещалось выходить из дома и вообще ходить, ей и с ней нельзя было говорить, а на голову ей надевали покрывало – фату – чтобы она не могла видеть и слышать, имитируя таким образом глухоту и слепоту - она фиктивно «умирала» в качестве молодой, неспособной к рождению детей девушки. После свадьбы «оттуда» «получали» новое существо – жену, женщину, готовую к материнству, новое неведомое создание, невесть что – отсюда, кстати, и происходит слово «невеста». Свадебный кортеж в обязательном порядке проезжал через лес - "загробный мир" - даже если дома молодоженов находились по соседству. Муж снимал с новобрачной фату, «наделяя» ее тем самым слухом и зрением, целовал, что, вероятно, являлось ритуалом размыкания уст, и что легло в основу идеи о воскресающем поцелуе, вносил в дом на руках – в качестве неспособного к хождению выходца из иного мира. В новом доме – «этом», человеческом мире - она вновь «обретала» умение ходить: возрождалась.  Эта та же самая, только несколько видоизмененная процедура инициации - перерождения с последующим приобретением требующихся новых качеств. Только если раньше человека перерождало тотемное животное, то с возникновением представлений о загробном мире перевоплощение начало осуществляться без посредников. Объем мировой энергии, объем благ мыслился древними язычниками как нечто фиксированное: не исчерпаемое, но и не восполняемое - только перераспределяемое. Именно отсюда произрастает феномен жертвоприношения: чтобы приобрести немного жизненной энергии, определенное количество энергии нужно отдать. Получить что-то новое можно было только собрав это из чего-то предварительно разобранного. Чем больше объем отданного, тем больше объем того, о чем ты имеешь моральное право просить. Компетентные специалисты - ведуньи и знахарки - при помощи магических модификаторов собирали и разбирали человека, как конструктор.

- Лекции по славянской мифологии?

- Они самые, - улыбнулся он. - Я вас не утомил?

- Я готова слушать вас бесконечно, Андрей Иванович. А можно я расскажу вам свой самый страшный сон?

- Расскажите, конечно, - разрешил он, забирая у меня окурок и закапывая его вместе со своим поглубже в мокрый мох.

- Знаете, это удивительно: я вообще не из тех, кто придает значение снам, и уж тем более, не из тех, кто рассказывает о них. Но почему-то с вами я говорю очень многое из того, что, как я думала, никогда не отважусь озвучить. Андрей Иванович, я вас не разочарую, если попрошу немного настойки?

- Перестаньте бояться разочаровать меня. У вас это вряд ли получится.

Вдоль моего позвоночника осыпался очередной «камнепад» мурашек.

Он достал из внутреннего кармана куртки свою фляжку и протянул мне. 

- Однажды мне приснилось, будто я выпала из себя. Выпала из тела. Это не было похоже на сон – я полностью осознавала все происходящее, такой «включенности» сознания во сне не бывает. Я словно сорвалась со всех внутренних тросов, удерживающих меня во мне – и в то же мгновение меня подхватила и подняла над полом какая-то сила, от которой исходило ощущение нечеловеческой… бесчеловечности. Эта была сама темнота, концентрат тьмы, сверхплотный сгусток черноты. Эта сила медленно понесла меня к выходу из дома. Мы «проплыли» по длинному коридору мимо двери спальни родителей и пересекли, скользя над полом, прихожую, направляясь к выходу. Все это время я чувствовала, я понимала, что на кровати осталось мое тело, и я что есть мочи пыталась воспользоваться им. Сделать привычные движения, поднять руку и постучать в стену, чтобы разбудить маму, или открыть рот и закричать. Я изо всех сил, надрываясь, пыталась разжать челюсти и открыть рот, которого у меня больше не было – у меня не было того, что я могла бы открыть и чем могла бы произвести крик. Когда я проснулась, это не было похоже на пробуждение: я не вынырнула из некоего небытия – все это время я была здесь, в «бытии». Просто в какой-то момент я вновь обрела контакты, подключилась, срослась со своими мышцами и волокнами нервов. Мое тело словно «втянуло» меня в себя. Мне никогда в жизни не было так страшно, как в ту ночь. Я не знаю, что это было. То ли это домовой родительского дома, обидевшись на меня – я уехала учиться в другой город - пытался вытолкнуть меня как нечто, ставшее чужеродным, из закрытой отныне для меня системы. То ли просто пришло время, как приходит время ребенку родиться, пришла пора и тебя выбросили из одного состояния в другое, из родительской семьи в самостоятельное плавание, из гнезда – в свободный полет. Но с тех пор я постоянно чувствую себя… отторгнутой. Выломанной. Разобранной на части - как ваша невеста, - я сказала и мгновенно осеклась.

- «Ваша» в смысле – из вашего рассказа! – поспешно объяснилась я, ужасно застеснявшись этой своей нечаянной ослепительной двусмысленности.

Андрей Иванович подбадривающе улыбнулся и легонько сжал мое колено, как бы давая понять, что все нормально, ничего страшного не произошло, но я еще какое-то время не могла успокоиться.

Он держал незакрытую фляжку в руке и я, не спрашивая, взяла ее и сделала еще один глоток.

- Я нашла ответ на ваш вопрос, Андрей Иванович. Я поняла, чего я боюсь на самом деле.

Я молча протянула ему фляжку: настойки в ней оставалось на один глоток - но он жестом дал мне понять, что я могу допивать.

- В детстве по поручению бабушки я часто ходила поить пасшегося на привязи на берегу реки теленка. Пока теленок цедил свое пойло из ведра, грохоча об него тяжелой железной цепью, я собирала цветы и играла в «звезду», которую поклонники завалили букетами. Я не знала, кем бы я хотела быть: актрисой, певицей, воздушной гимнасткой в цирке или танцовщицей – это было не принципиально. Я просто мечтала стоять на сцене – просто некая по какой-то причине сверхъестественно популярная и знаменитая «я» с охапкой букетов в свете софитов перед колышущейся в экстазе темнотой в зрительном зале.

Андрей Иванович сосредоточенно слушал, ожидая развязки, предсказать которую, несмотря на всю его проницательность, на этот раз ему не удавалось.

- Когда мне было лет десять, мы переехали в новый дом. В один из первых дней нашего новоселья я сидела во дворе и наблюдала, как по улице носится с мячом компания соседских детей, моих ровесников. В какой-то момент ребята вдруг собрались в кучку и начали о чем-то совещаться, то и дело поглядывая в мою сторону, после чего направились к нашему двору. Их было человек семь. Чувствуя, как помрачается от страха мой разум, делая вид, что я не замечаю их, я встала и поднялась на крыльцо, надеясь укрыться в доме – но дверь оказалась заперта: мама решила принять душ и закрыла входную дверь, так как на двери в ванной щеколд еще не было. В полуобморочном состоянии я, стараясь не побежать, прошла за угол дома, как если бы у меня появилось там какое-то неотложное дело, судорожно соображая на ходу, что мне останется делать, если дети последуют за мной: перелезать через забор в соседский огород и продолжать откровенно уносить от них ноги? Но они не стали преследовать меня. Отдышавшись, я выглянула из-за угла и увидела, что развеселая шайка-лейка вернулась к своей игре. Я до сих пор помню выражение бесконечно изумленного недоумения на лице неформального лидера – самого старшего в компании парня, в которого я потом какое-то время была немножко влюблена - возглавившего то шествие, направлявшееся ко мне с целью предложения дружбы.

Я допила настойку и вернула пустую фляжку ее владельцу.

- Я панически боюсь быть в центре внимания. Боюсь больших компаний, чужих взглядов, смертельно боюсь всяких публичных выступлений. Это не могла быть моя мечта. Понимаете? Я просто не могла мечтать о таком - чтобы стоять на сцене перед гудящей темнотой в зрительном зале. Но откуда-то эта мысль, это убеждение в том, что я этого хочу, в моем сознании взялось. Вы говорите, Андрей Иванович, что никто не может запретить тебе жить так, как ты хочешь. Но все гораздо хуже. Тебе действительно никто ничего не запрещает. И даже не ты сам себе запрещаешь. Ты просто-напросто не задумаешься, не имеешь ни малейшего представления, что именно ты мог бы себе разрешить. Знаете, как звучит классическая просьба о помощи в трудоустройстве? «Помоги мне найти какую-нибудь хорошую работу». "Какую-нибудь". Потому что ты не знаешь, что ты хочешь, можешь, любишь, и что тебе в этой жизни надо. "Хорошая работа" и только, потому что ты - это то, что написано на табличке на двери твоего рабочего кабинета. Убери табличку, и ты лишаешь окружающих всякой возможности идентификации тебя и сам лишаешься самоидентификации.

Я замолчала, чтобы перевести дыхание, Андрей Иванович тактично ждал продолжения.

- Вы как-то писали, что нельзя ни выиграть, ни проиграть, если не участвуешь в гонках, но различий не делается: всех не участвующих автоматически зачисляют в проигравшие. И хотя люди любят хорохориться, будто им плевать на общественное мнение, но это не так - никому не плевать, далеко не плевать. Пренебрежение окружающих словно создает вокруг тебя сферу раскаленного воздуха, обезвоживающую, иссушающую. И чтобы сопротивляться этому, нужно, чтобы в тебе изначально был большой запас этой влаги - чувства собственного достоинства, самоуважения, уверенности в себе. Тогда последствия некоторого испарения этих твоих резервов будут для тебя не фатальны. Но в нас этой влаги очень, катастрофически мало, почти совсем нет. Я ненавижу всякие сравнения и любые соревнования. Выигрывая, я чувствую себя виноватой перед тем, кого демонстрацией своего превосходства неизбежно унижаешь. Проигрывая, я презираю себя: я из тех несчастных, кто совершенно неспособен утешаться фразой «другие не лучше» - если я чем-то в себе недовольна, я "проненавижу" себя по полной, без всякой анестезии сравнениями. Но мы все зажаты в инквизиторских колодках стереотипов, и ты поневоле перенимаешь установки, которые впитал из информационного поля вокруг. Установку, что это очень, жизненно важно - быть важным: неважно, в качестве кого. Творческого процесса нет, все заняты имитацией бурной важной деятельности и симуляцией собственной звездности, "созданием образа" "успешной личности". Важен даже не успех, не таланты, не профессионализм - максимально достоверная их видимость. И ты всеми силами выгрызаешь, выцарапываешь себе образ жизни, который тебе не просто не подходит - противоестественен для тебя, лишь бы только тебя не сочли неудачником. Никто не бывает неуспешен и ненормален наедине с собой. Ненормальным и неуспешным ты становишься исключительно в обществе людей - как и только в нем же ты становишься глубоко и безнадежно несчастным невротиком.  

- Скажите, вы сейчас пытаетесь убедить себя, что, решившись отказаться от участия в гонке, сделаете это по причине нежелания участвовать в ней? Или же вы пытаетесь определить для себя, по какой из этих двух причин из гонки выбыл я? – он смотрел на меня, иронично улыбаясь одним уголком губ.

- Нет! Нет-нет! – запротестовала я, ужасаясь возникшему осознанию, как я, оказывается, выглядела в его глазах.

По всему выходило, что он считал, что я, испытывая к нему искреннее влечение, одновременно находила его недостаточно «солидной» для себя партией, и никак не могла определиться, хочу я быть с ним или не хочу, - и это в то время, когда на самом деле это я до дрожи боялась, что он сочтет меня недостаточно достойной себя!

– Нет, Андрей Иванович, просто когда тебя постоянно обвиняют в том, что ты верблюд, ты и сам в какой-то момент начинаешь видеть в зеркале только горбы и копыта. Я лишь хотела быть уверенной, что вы не видите верблюда в том, что не верблюд.

- Вы отказываете мне в способности отличить верблюда от не-верблюда?

Я виновато опустила глаза.

- Мне кажется, неправильно соглашаться на что угодно, что не верблюд, лишь только потому, что верблюд сильно нехорош. Правильнее отдать предпочтение не-верблюду не потому, что ты не хочешь верблюда, а потому, что ты хочешь именно данного конкретного не верблюда, - забавно, но я легко и сразу поняла, что он мне сказал, и рассмеялась.

- Вы можете позволить себе казаться неуспешной. Вы можете позволить себе быть неуспешной. Так чего же вы боитесь?

- Я сейчас отвечу на ваш вопрос, Андрей Иванович, я уже подошла к этому, - я глубоко вдохнула, набирая побольше воздуха. -  Подростком я как-то подобрала на улице котенка. Истощенный, намыкавшийся страдалец со сбившейся в колтуны шерсткой наполнял мое сердце невыразимым состраданием и жалостью, и казался мне душещипательно милым и трогательным. Но когда ко мне в гости пришла подружка, она, передернувшись от отвращения, брезгливо отодвинула моего худосочного горемыку ногой и назвала его «страшком». «Страшок» в переводе с белорусского – уродец. Такое милое, уменьшительно-ласкательное словечко. Не свосем полномасштабный «страх» - так, маленький «страшик». Много лет спустя этот кот умер прямо у меня на руках - от тяжелой болезни. Я привезла его в ветеринарную клинику на капельницу и едва успела достать из переноски, как у него начались конвульсии. Я видела, как застыл его взгляд: никогда не думала, что выражение «погас» в этом случае употребляется в самом что ни на есть буквальном смысле - роговица мгновенно пересохла, потускнела и скукожилась. Точно так же потускнела, пересохла и скукожилась реальность после того небрежно оброненного подружкой замечания, походя вколоченного между делом в гроб гвоздя. Окружающий мир в одно мгновение словно растрескался, «облупился», «вылинял», как если бы на яркую картину упали тяжелые капли кислоты, разъедающей и выжигающей все краски. Котенок вдруг стал облезлым, неказистым, невзрачным и увечным, а саму себя я увидела такой… непритязательной, невзыскательной простушкой, готовой довольствоваться столь откровенной дешевкой. Все самое важное, самое главное, самое дорогое для тебя начинает казаться тебе никчемным, ничтожным, ничего не стоящим - только по той причине, что оно дорого тебе одному. Я всегда точно знала, что я люблю, чего я хочу в этой жизни и что мне нужно. Пока мне не объяснили, что жить так - не престижно, не правильно, не модно, нельзя, смешно и нелепо - и пока я не научилась стыдиться этого. Своего дома. Маленькой бабушкиной деревни. Бабушки. Своего трогательного детского творчества – и взрослого впоследствии тоже. Всего того, за что у тебя нет медалей, грамот и липовых благодарственных писем. Самого себя. Всех своих особенностей, всех своих оригинальных черт, жестов, мимики, фраз, привычек. Я поражаюсь, с какой легкостью ты оказываешься готов предавать все самое святое для себя, с какой безжалостностью способен отрекаться от своей сути – без раздумий, без колебаний, без сожалений – просто потому, что это не соответствует общеустановленным ценностям. Самое страшное во всем этом именно это: ты сам начинаешь не любить то, что любишь больше всего в жизни. Потому что это нельзя любить, любить можно только табличку на двери кабинета.

- Но я не могу дать вам этого разрешения, - улыбнулся Андрей Иванович, едва я закончила, что говорило о том, что ему не требовалось много времени на обдумывание получаемой информации – он понимал все с полуслова. – Я не могу разрешить вам любить то, что вы запрещаете себе любить.

Я подняла на него глаза и, несмотря на невыносимую интимность происходящего, не могла отвести взгляд - он словно запутался в паутине переплетений «ловца снов», завис на его радужках.

Вопросительно глядя на меня, словно пытаясь найти на моем лице знаки согласия, он - движение было едва заметным, совсем неуловимым, я даже не сразу поняла, что это происходит - чуть качнулся мне навстречу.

И я испугалась.        

Бывают моменты, которые, как шлюзы реку, делят ход событий на «до» и «после». Переломные моменты с необратимыми последствиями, которые меняют тебя, после чего уже никогда не будет так, как раньше, и ты не будешь прежним: все будет по-другому - другой, новый ты в других, новых обстоятельствах, - и я поняла, что как бы я не хотела этого, - я к этому еще все-таки не готова.

Страх получить желаемое, плотный, парализующий страх был не слабее самого желания, настолько сильного, что уже даже болезненного, - и в такие минуты невольно начинаешь думать, что лучше ничего так сильно не хотеть – и ничего так сильно не бояться. Он лишь чуть наклонился, сделал едва уловимое движение в мою сторону, а я вздрогнула, отвернулась – я раскаялась в этом сразу же, но было поздно – доли секунды, доли долей отделяли меня от того мгновения, когда это было возможно, а вот уже стало поздно.

Я сделала вид, будто не поняла, что это было, будто ничего и не было.

Он улыбнулся, положил фляжку, которую так и держал в руках все это время, во внутренний карман куртки и встал с камня.

Он хотел меня поцеловать. Это мимолетное движение невозможно было принять за что-либо другое. Мы возвращались домой, он шел впереди, я смотрела ему в спину, и думала о том, что он хотел меня поцеловать. Я хотела, чтобы он поцеловал меня. Я очень хотела, чтобы он поцеловал меня.

Целовать – делать целым.

Сделайте меня целой, Андрей Иванович. Сделайте меня, наконец, целой. Я вся – сплошное не-сочленение, не-согласование, не-соединение частей – не-с-част-ье - все части отдельно, все не вместе. Сломанная марионетка, управляемая неловким от усталости кукловодом - изнуренным страхами, разбалансированным, дезориентированным мозгом.

Я так хочу быть целой.

Но я испугалась. А через день мне уезжать. Остался всего один день.

- Завтра я покажу вам монастырь. Напомните, во сколько у вас послезавтра автобус?

Я молча проглотила это его «исподвольное» «выпроваживание».

И вдруг, как-то одномоментно полностью обессилев от своих постоянных потуг изо всех сил удержать все под контролем, предусмотреть, предсказать, предвосхитить и предотвратить любые неловкости, неровности и шероховатости - я будто «просела». Во мне возникло доселе небывалое смирение и равнодушие – ровнодушие - граничащее с абсолютной апатией. Все внутренние шумы заглохли, словно упакованные в звуконепроницаемую вату.

Будь что будет.

- Я не помню. Надо посмотреть расписание в ежедневнике.

Порой какие-то ситуации кажутся настолько неприемлемыми, что ты даже на секунду не можешь представить себя в них, но когда они случаются на самом деле, ты вдруг обнаруживаешь, что с поразительной легкостью выдерживаешь происходящее, не испытывая ни малейшего дискомфорта «не своей тарелки».

Мы проделали обратный путь в молчании, которое в самом деле нисколько не тяготило и не угнетало меня.

- Мне нужно подойти к товарищам академикам, - кивнул Андрей Иванович в сторону гостевого домика, когда мы вошли во двор.

Я молча взяла протянутые мне ключи и безропотно пошла домой.

Растопив камин, какое-то время я пыталась читать книгу, которую перед этим долго выбирала в библиотеке Андрея Ивановича, откладывала ее в сторону, принималась писать, быстро теряла мысль, снова возвращалась к прерванному чтению, шла выбирать другую книгу, раскладывала пасьянс, опять открывала свой закрытый текст на компьютере, - я в самом прямом смысле была, как на углях.

Я боялась появления Андрея Ивановича: компания невольно виноватого - не самое лучшее общество для того, чьи чувства задеты, - но в его отсутствие меня не покидало ощущение, что оставаться порознь сейчас неправильно, нельзя, не стоит: мне нужно было срочно увидеть его, чтобы убедиться в чем-то, что-то сделать, взять пошедшую не так ситуацию в свои руки.

Прошло больше трех часов, а Андрей Иванович все не возвращался. Не справляясь с усиливающейся внутренней сумятицей и беспокойством, я направилась на кухню, чтобы налить себе настойки, как увидела его в окно. Освещенный светом фонаря, раздетый до пояса, он подтягивался на турнике во дворе.

Обрадованная, взбудораженная характерным оживлением провинившегося, получившего возможность искупить свою вину, я выскочила на улицу, на ходу натягивая куртку.

Он на мое появление никак не отреагировал. Не смутился, не сбился с ритма, как это обычно бывает, когда невольно начинаешь «работать на публику», пытаясь выполнить для благодарного зрителя особо эффектный сложный элемент. Сконцентрированный на своем занятии и погруженный в себя, он продолжал тренировку в начатом равномерном темпе: качал пресс, касаясь носками прямых ног перекладины над головой, выходил на турнике в стойку и удерживал задний бланш, - он был в превосходной физической форме.

И он был очень красив.

Я присела на скамейку, совершенно беззастенчиво наблюдая за ним, рассматривая, как работают его оплетенные сосудами напряженные мышцы под упругой гладкой кожей.

Не знаю, сколько это продолжалось – полчаса или больше: уже совсем стемнело, а я совсем окоченела, когда он, наконец, закончил и спрыгнул на землю. Подойдя ко мне, он взял лежащую рядом на скамейке футболку и провел ею по шее, груди и влажным рельефным плечам.

- Вы занимались профессиональным спортом, Андрей Иванович?

- Спортивной гимнастикой в молодости.

- Вы и сейчас молоды.

Он ничего не ответил: он не напрашивался на мои комплименты и не нуждался в них.

- Вы в потрясающей форме.

Он опять лишь чуть кивнул в знак благодарности за добрые, хотя и необязательные, слова. Он стоял рядом, он ждал, он предоставлял мне возможность сделать или сказать то, что я намеревалась сказать – и он никак не собирался мне в этом помогать и содействовать. Я сидела на скамейке и смотрела на него снизу вверх, чувствуя, как убывает моя и без того невеликая решительность и понимая, что сам он больше не сделает шага навстречу, теперь уже небеспочвенно опасаясь снова оказаться отвергнутым. Это мне теперь нужно было придумывать, как исправить вызванную мною поломку, как соединить неосторожно оборванные мною нити.

- Андрей Иванович, вчера вы сказали, что вам жаль, что я не попросила перед сном о предсказании – вам тоже хотелось бы узнать его?

- В самом деле? Я говорил, что мне жаль? – его голос показался мне сухим, и моя уверенность окончательно истощилась и «увяла».

Что он делает и зачем он делает это? Он дразнит меня? Наказывает за несостоявшийся поцелуй на вершине скалы? Не доверяет мне и в глубине души опасается, что он для меня, жительницы современного мегаполиса, пресыщенной легкодоступными удовольствиями «хищницы», - лишь очередное мимолетное экзотическое приключение?

- Вы не снились мне, - вдруг разозлившись, я неожиданно произнесла эту фразу мстительным тоном.

Он пожал плечами.

- Вы не снились мне, потому что я не могла уснуть. Не могла уснуть, потому что всю ночь думала про вас, - было видно, что он не ожидал от меня подобной отваги, не ожидал, что я нарушу правила, сломаю партию, прерву эту игру в вымогательство друг от друга первого хода и сделаю этот первый ход сама – не прячась за полунамеки, прямым текстом, не отводя глаз.

- Вы не могли бы меня поцеловать, Андрей Иванович? – вдруг услышала я свой голос: мне уже нечего было терять.

Планируя осуществить любое действие, мы всегда пытаемся спрогнозировать возможные варианты поведения нашего собеседника, чтобы подготовить сценарий собственных ответных действий. Не собираясь говорить того, что я сказала, никакими страховочными сценариями я не запаслась и, напряженная до состояния сверхплотной черной дыры, ждала, что он скажет на это. Помедлив и «поупивавшись» своей властью надо мной, сядет рядом и все-таки поцелует? Откажет, расценив мое предложение лишь как стремление загладить вину? Снова начнет объяснять, что у нас слишком большая разница в возрасте, что он не хочет ничего менять в своей налаженной размеренной жизни, и что мне будет скучно здесь - с ним? Или сейчас появится Тетьнаташа или шумный Алексей, и это избавит его от необходимости вообще что-то говорить и предпринимать?

Но он не сделал ничего из этого: ничего из того, что могло бы снизить температуру моего восхищения им хоть на один градус.

- Мне нужно помыться после тренировки, - сказал он: отказав, не отказывая, не отталкивая, оттолкнув, неунизительно унизив.

Я кивнула – я неплохо держала удар. Он наклонился – я даже ощутила тепло его разгоряченного после интенсивной физической нагрузки тела – но лишь для того, чтобы взять свою куртку.

- Не сидите здесь. Уже темно. И скамейка мокрая.

Я снова кивнула. Он развернулся и ушел. Возмутительно невозмутимый.

Опять начался дождь. Аномально теплая и дождливая осень.

Я вернулась в дом. Поужинав остававшейся ухой, я, чтобы не встречаться с ним: я не знала, как вести себя дальше, что говорить и что делать - решила сделать вид, что уже заснула, а сама какое-то время писала в кровати. 

Утро вечера мудренее, а завтра будет новый день.

Еще один день.

У меня есть еще целый день.

 

 

В гостях у бога

 

 

Утром меня разбудило пришедшее на телефон сообщение: Андрей Иванович писал, что был вынужден уехать на гидростанцию - очень высокий уровень воды в водохранилище, ситуация довольно серьезная. Я не знала, радоваться или расстраиваться: это был мой последний день, и он утекал, как песок сквозь пальцы. С другой стороны, на фоне угрозы стихийного бедствия неопределенность в наших отношениях начинала казаться такой малостью, что все мои перемешанные, спутанные мысли, которые я никак не могла «причесать» и пригладить, отходили на второй план, предоставляя мне благословенную возможность немного отстраниться и отдохнуть от них.

Кожу на ступнях саднило от многочисленных натертостей, все тело ныло от не прошедшей за ночь усталости - не помню, когда я в последний раз так много ходила пешком.

Отрешенно, ни о чем не думая, я готовила обед, нарезая свеклу соломкой по бабушкиному рецепту и "глядя" замедленную документальную съемку своих детских воспоминаний, которую показывало мне мое сознание.

...Лето, вечер, бабушка готовит ужин. Вот она берет свежий, только с грядки, пучок ядреной свекольной ботвы - до треска твердой от переполняющих ее соков, насыщенной солнечным светом, который лучится в каждой прожилке под тонкой нежной кожицей, с крупными "алмазами" росы на лопушистых листьях, - и, стряхнув капли, мелко шинкует хрусткие стебли: влажные кусочки посверкивают на разделочной доске рубиновыми переливами-отблесками драгоценных камней. Неширокими "лентами" нарезаются листья, затем бабушка берет картошку, еще совсем мелкую - первый урожай! - и так, целиком бросает ее в кипящий бульон, после чего натирает на терке истекающую соком свежую морковку - еще не совсем зрелую, не оранжевую - желтую.

От пара булькающих на плите кастрюль окна кухни мгновенно запотевают, капли на стекле разбухают, нарастают на глазах, тяжелеют и срываются вниз юркими искристыми ручейками.

После ужина я мою посуду, пока бабушка инспектирует и запирает на ночь сараи. Постепенно исчезает грязная гора в мойке, тает, как ком слежавшегося, смешанного с мокрой землей, спрессованного по весне снега. Выстраиваются в ряд тарелки на полке: глубокие к глубоким, плоские - к плоским, блюдца - к блюдцам, - повисают на крючках на стене кружки, пропадают под тряпкой мыльные лужицы и разводы на столешнице, прячутся под вышитым ручником перевернутые вымытые кастрюли - чтоб "нечистая сила не завелась".

Я выхожу с тазом мыльной воды во двор - темная, непроглядная августовская ночь, хоть глаз выколи, лишь чуть угадываются в сплошной черноте силуэты подсолнухов выше человеческого роста с опущенными, "по-бычьи" тяжелыми растрепанными головами. 

Шшшухх! - падает на густую, просевшую под ее тяжестью траву выплеснутая вода.

Остывает кухня. "Отплакали" окна. Тихо, отчего накладывающиеся друг на друга множественные звуковые дорожки трескота цикад кажутся почти оглушительными. Сквозь открытую форточку одурманивающе пахнет флоксами...       

- Ммм, как сказочно пахнет! – вместо приветствия похвалил появившийся в дверях Андрей Иванович, выдернув меня из "меня"-тринадцатилетней и вернув меня в "меня"-двадцатишестилетнюю.

- Ну что, остался последний рывок? Последний бой - он трудный самый? - он явно потешался над тем, что я демонстративно не разделяла его демонстративной издевательской бодрости. - На улице дождь и, судя по всему, это надолго. Но мы все равно съездим в монастырь, как решили: благо, дождь не сильный, а откладывать в любом случае дальше некуда - завтра вы уезжаете. Оденьтесь только потеплее.

Поев, он встал, оставив пустую тарелку на столе, и принес мне из комнаты свой теплый свитер.

- Ехать далеко. Соберите нам что-нибудь перекусить. Имеет смысл взять с собой чай – термос в нижнем шкафчике, найдете. Я жду вас у машины.

Я убрала и помыла посуду. Дед тоже всегда оставлял посуду на столе: не потому, что имел патриархальные замашки и относился к жене как к прислуге, в чем его неминуемо обвинили бы сегодня, все как раз с точностью до наоборот - мужчины в деревнях относились с женщинам как к жрицам сложного, непостижимого ими, вызывающего у них трепет и благоговение культа. Дом был храмом женских божеств, к которому мужчины не приближались, чтобы не осквернить его, чтобы не расстроить ненароком по незнанию сдуру мастерски налаженные женскими проворными пальчиками тонкие материи.

Сложив термос и бутерброды в рюкзак, я оделась в его одежду и вышла во двор. Почему-то немного кружилась голова и от странной непонятной слабости чуть дрожали руки и подкашивались ноги.

Капот внедорожника был открыт - Андрей Иванович с Алексеем проверяли что-то внутри. Вытирая руки черной от машинных масел тряпкой, Андрей Иванович кивнул мне, предлагая садиться в салон. На пассажирском сиденье безапелляционно расселся переводчик:

- Алексей подъедет с нами, - объяснил Андрей Иванович, устраиваясь на водительском кресле, и посмотрев на меня через плечо.

Я не переча расположилась сзади: было даже хорошо, что мы будем не одни - во мне не оставалось сил на поддержание даже самой бессодержательной беседы. Откинувшись на спинку, я притворилась спящей и вскоре на самом деле задремала под негромкие реплики обсуждавших ситуацию на плотине мужчин. Меня словно обесточили. Проснулась я, когда машина остановилась и Алексей вышел.

- Я хорошо вела себя? Не ожидала, что так разосплюсь! – спросила я.

- Да, даже спящая, вы полностью контролировали себя, ничем себя не скомпрометировали и вели себя, как подобает истинной леди!

Недолгий сон принес некоторое облегчение, но все равно я чувствовала себя разбитой и радовалась своему недомоганию – оно лишало меня сил беспокоится о том, о чем беспокоиться все равно не имело никакого смысла. Какое-то время мы ехали по грунтовой дороге вдоль высокого бетонного забора заброшенного полуразрушенного комбината. Выехав к озеру, Андрей Иванович остановился и мы вышли из машины.

Берег озера был сильно заболочен, но прямо по воде была проложена самая настоящая старинная гать: настил из бревен длиною километра в полтора-два. Местами бревна, то ли еще недоуложенные, то ли зачем-то разобранные, были просто свалены в кучи. Широкое ребристое полотно упиралось в виднеющиеся в самом конце этой специфической дороги живописные руины монастырских построек.

oksNtUJBHsQ

Прислоненные к дереву у края настила стояли предупредительно оставленные кем-то палки, отглаженные множеством рук, пользовавшихся ими до нас - Андрей Иванович протянул мне одну из них. Некоторые бревна при наступании чуть уходили под воду, но в целом были крепкими и не гнилыми, лежали плотно друг к другу и идти по ним было вполне удобно. Моросил непрекращающийся дождь, вокруг повсюду торчали из воды редкие чахлые деревца с больной, шершавой от лишайников корой, и валялись вывороченные со всем своим зловещим корневищем «языческие», «ведьмовские» коряги, отполированные ветром, как обглоданные скелеты древних сказочных чудищ.

Андрей Иванович придерживал ветки кустов, чтобы они не хлестали по мне, и то и дело протягивал руку, помогая взобраться на очередное нагромождение обломков. Последние метры до монастырской стены мы шли прямо по болоту – гать закончилась.

Упираясь своим «посохом» в землю под водой, глядя перед собой из глубин своего «монашеского» капюшона, слыша внутри него собственное шумное горячее дыхание, я чувствовала себя древним скитальцем, неприкаянным странником, бредущим по земле переносчиком преданий и поверий, вечно ненасытным искателем знаний и истины.

- На самом деле раньше берег не был так сильно затоплен: это, ни много, ни мало, результат деятельности бобров, запрудивших реку, можете себе такое представить?  

Мы приблизились к развалинам каменной монастырской стены, по всем четырем углам которой возвышались небольшие полуразрушенные каменные сторожки, и перебрались через вал. Внутри земля была сухой и плотно утрамбованной, заросшей бурьяном в пол человеческого роста. Напротив друг друга по границам территории монастыря располагались два двухэтажных здания с арками-воротами: одни – с суши, вторые – с озера, а на центральной площади над вымершей местностью возносилась внушительная цитадель – угольно-черный, будто обугленный, деревянный храм.

«Местный», «коренной» – он стоял тут веками, но именно он казался пришельцем из космоса на фоне гораздо более поздних, подступивших к нему с тыла интервентов: корпусов огромного комбината, индустриального монстра, панцирем коросты наросшего на поверхности земли, захватившего пространства, удушающего окрестности своим промышленным зловонием.

Человек пришел на Север, зажал плотинами кровеносные сосуды рек, затампонировал русла, ампутировал великие водопады, раздробил скалы, резецировал леса, раскромсал, располосовал, раскурочил, искалечил, распотрошил все. Но Север не прощает такого: медленно, но неумолимо зарастают искусственные водоемы, обваливаются гигантские сооружения из бетона, рассыпаются в пыль ржавые сети арматур, стоят брошенные промышленные уроды, бывшие стройки века, которые, как ошметки насосавшихся до смерти паразитов, разорванных на части непомерными объемами проглоченного, поглощенного, выкачанного из живых недр, хочется смахнуть с лица земли: все эти покосившиеся столбы электропередач, раскрошившиеся стены с торчащими штырями, горы мусора, остовы сгнивших грузовиков и клубы колючей проволоки, созданной травмировать, ранить, разрывать живые ткани.

И вдруг среди этого всего – среди этой разрухи и безнадеги, среди этого ржавья, ломья, гнилья, осколков, обломков, обрывков, лома, трухи и зловонных уродливых труб, проткнувших небо – старый, старый храм на берегу красивейшего северного озера. Деревянный и, казалось бы, такой непрочный, не капитальный – стоит веками. Плоть от плоти окружающей природы. Ее порождение и продолжение. Словно бы созданный не руками человека, а вытолкнутый самой землей из самое себя, вылепленный полярными ветрами и волнами. И не причиняет ему вреда стихия, как не смог обуздать северной стихии человек – не сумел укротить ни ветра, ни воды, ни камня.

В детстве за бабушкиной деревней, там, где начинались колхозные поля, в глубоком прямоугольном котловане были установлены пять огромных, коричневых от ржавчины цистерн с жидким аммиачным удобрением. Под этими устрашающими, постапокалипсического вида конструкциями растекалось небольшое озерцо черной, маслянистой, нестерпимо вонючей отравы, запах которой был слышен за сотню метров. Люки некоторых многотонных емкостей были открыты, к ним на крышу по вздутым «беременным» «коровьим» бокам вели хлипкие лесенки. На дне котлована у ржавых опор не росла трава – ни единой даже самой жалкой травинки. Кошмарные резервуары вселяли в меня животный ужас – мне никогда в голову не пришло бы взобраться по этим квелым лесенкам, но всеми клетками своего маленького детского организма я чувствовала, что, окажись я у открытого люка и провались в него – это будет верная гибель. Упади ты в реку, в самые бурные глубокие воды, - у тебя всегда останется возможность спастись. А там, в разъедающих внутренностях железных вместилищ – ни единого шанса, конец концов, аннигиляция, химическая пучина растворит тебя до состояния лужицы, поглотит все твои атомы, вберет в саму себя все твои частицы, перемешает со своими.

А над рекой за дедовым садом был построен бетонный железнодорожный мост. Идешь босиком по берегу, по приятно прохладной густой траве - между пальцами то и дело выбиваются крошечные «гейзеры» воды, пахнет разнотравьем, трещат цикады, летают стрекозы. И вдруг – черная громадина тепловоза, пришелец из иного измерения, выползает, как из адских родовых путей, из самого ничто, надвигается на мост, вторгается, разрывая ткань мира, в твой микрокосм, наплывает лавиной, заслоняя горизонт. Содрогается воздух, вибрируют сваи моста, дрожит под ногами земля, трясется, кажется, сама планета, все мироздание. Неотвратимое наступление неодушевленного на одушевленное, бесчеловечного на человеческое, неживого на жизнь, всесокрушающего уродства на хрупкую красоту. Я и сейчас боюсь поездов, во мне все обмирает, когда я чувствую под ногами эту дрожь земли, сотрясаемую лязгающим составом – мне все время кажется, что Земля может оборваться со своей орбиты.

Андрей Иванович мягко взял меня под руку, направляя в сторону «морских» ворот, сквозь которые мы вышли на пристань. Я прижимала его руку с своему боку, стараясь подобрать такую силу давления, чтобы он мог догадаться, что я пытаюсь удержать его и не дать ему убрать руку, но и чтобы, вместе с тем, это мое намерение не было слишком уж явственным.

Было заметно, что его начало тревожить мое молчание в продолжение всего нашего пути, он переживал, что мог перегнуть палку со своими колкостями, поддразниваниями и подчеркнутым стремлением удерживать меня на расстоянии все утро, - и по-настоящему оттолкнуть меня тем самым.

Я всегда осуждала женщин - и саму себя - за эту дьявольскую женскую привычку: немилосердную изуверскую пытку молчанием, но порой ничего не могла с собой поделать - чем больнее задевает ситуация и чем больше она требует того, чтобы ее обсудили, тем надежнее какая-то злая сила парализует участок женского мозга, ответственный за речевую деятельность.

Сухая жухлая трава волнами выстилалась по земле, ветер дул не порывами – непрерывным широким потоком. Сосны за монастырской стеной, высокие, тонкие, стояли прямо, не шелохнувшись, и лишь гудели, пропуская сквозь себя воздушные массы. Звенела запутавшаяся между ветками куста пленка от кассеты: наверное, на ней была записана какая-нибудь популярная в свое время музыка, но и сейчас, став импровизированной струной для ветра, пленка оставалась верной своему предназначению и продолжала служить приспособлением, рождающим звуки.  

Там, за озером, за лесом, мой город, еще дальше – большие города, много-много больших городов, людей, машин, домов, дорог, - но в это с трудом верилось здесь, где на берегу большой северной воды хранит свои скорбные тайны, не одно десятилетие один, не воин в поле, обветшавший затерянный храм - покосившаяся, но несломленная, равнодушная к ненастью, окаменевшая от атак северных штормов черная твердыня.

«Шатровый», высокий, аскетичный, стройный, без свойственной православным постройкам неинтеллигентной «раздобрелости» и «утробистости», всего с двумя крошечными, лаконичными «луковками», покрытыми деревянными бляшками, словно бы архитектор нехотя уступил канону, нашел компромисс: и «луковки» имеются, но и не заметны почти, в глаза не бросаются, из строгого сдержанного ансамбля не выбиваются. Широкая лестница на веранду, «кружево» резьбы наличников, отвалившиеся фрагменты отделки в густой траве, и чисто, словно перед тобой театральная декорация: кто-то усердно, на совесть, присматривает за разрушающимся строением, выметает листья и ветки, уж их-то всяко нанесло бы ветрищем, - а тут ни пылинки, ни паутинки...

Мы поднялись по деревянной лестнице и вошли внутрь: церковь не запиралась.

- Когда-то здесь существовало приличное старообрядческое поселение. Вы ведь наверняка слышали о местных «гарях»? Когда раскольники сжигали сами себя в знак протеста против реформы церкви, проведенной патриархом Никоном в семнадцатом веке. В самых массовых гарях, если верить источникам, одновременно сгорало по несколько тысяч человек. Сжигали себя целыми семьями с детьми и стариками - как несколько цинично отозвался об этом один историк: если в Европе еретиков жгла на бесчисленных кострах Святая Инквизиция, то у нас они были на самообслуживании, - начал очередную лекцию Андрей Иванович. – Мой приятель, преподаватель университета, лекции которого я вам пересказывал, по счастливой случайности раздобыл где-то как-то книгу первой половины семнадцатого века. Рукопись состояла из нескольких разных не связанных между собой, самостоятельных текстов-сказаний. Например, о найденной в Грузии сорочке, в которой якобы был распят Иисус: текст содержал описание самого настоящего детективного расследования, проделанного специалистами того времени - с опросами свидетелей, уликами, их сопоставлением и анализом, могла ли эта вещица действительно принадлежать Христу. Было там так же предание о жизни Максима Грека, переводившего по указу Василия Третьего старинные греческие рукописи из легендарной библиотеки Ивана Грозного, и рассказ о некоем игумене, конструктивно критиковавшем идеи Платона и Аристотеля. Написана эта книжица была пятнадцатью различными почерками – то есть, ее определенно создавали в монастырском скриптории: в те времена это было единственное место, где одновременно могло находиться и трудиться такое количество профессиональных писцов. Но самое замечательное во всем этом то, что эта книжица, как выяснил мой приятель, принадлежала некоему заонежскому мужику. То есть, она была не из монастырского, царского или господского книгохранилища – это была «осьмушка» из домашней библиотеки крестьянина! Что, согласитесь, очень необычно – выходит, местные крестьяне не только были грамотными, но и даже покупали книги! Представляете себе сферу интересов рядового заонежского обывателя? События в Грузии, Максим Грек, Платон, Аристотель – казалось бы, жившие в такой глуши, северяне, вместе с тем, были прекрасно информированы о том, что происходило в современном им мире и очень даже неплохо знали историю. Старообрядцы, жившие в здешних местах – а некоторые местные «беспоповские общежительства» достигали до десяти тысяч душ – не признавали текстов, написанных после никонианской реформы: для них они были еретическими. А потому они сами собственноручно переписывали старые, дореформенные рукописи. Староверы вовсе не были бесноватыми, вздорными, дикими фанатиками, все аккурат наоборот: раскольничьи коммуны были средоточием, центром очень динамичного культурного движения. Старообрядцы боролись не за право креститься двумя пальцами, как это традиционно представляют себе многие. Они бежали не от мира, не от жизни, не от цивилизации. От навязываемой им чужой воли. От неподходящего им уклада жизни. От бессмысленности и формализма.

Мы сидели на широкой деревянной скамье, с прохудившейся крыши старого храма сеялась легчайшая дымка, но все равно внутри было теплее и «защищеннее» - сохраннее - чем снаружи.

- Знаете, Андрей Иванович, у меня есть кот, - он «сломал» бровь, не столько удивляясь резкой смене темы, сколько радуясь моему "возвращению".

Я злилась на него и начала свой рассказ неохотно, через силу, но моя раздосадованность потихоньку улеглась, а воспоминания поневоле увлекли меня.

- Он целыми днями сидит под дверью и при малейшей возможности всеми силами стремится улизнуть из дома. Ему и тапком перепадало не раз: я опаздываю на работу, а он путается под ногами и лови его потом, выскочившего, по всему подъезду. И закрывающейся железной дверью его пришибало, потому что он пытался ввинтится в быстро суживающуюся щель. Но всякий раз, когда я обуваюсь у входа, он щемится к двери. Я отшвыриваю его, он встает и снова пробирается к выходу. Я отшвыриваю, он, скользя по паркету, отъезжает в дальний угол комнаты, встает, отряхивается, на секунду прислушивается к себе и снова сунется к дверному проему. Однажды я отшвырнула его семь раз подряд. Мне уже даже стало интересно – он все-таки в какой-то момент поймет, что ему не удастся осуществить задуманное, он когда-нибудь прекратит, наконец, свои обреченные попытки? Я не знаю, сколько это еще могло бы продолжаться, если бы я не спешила, и не прекратила бы свой эксперимент. Человеческому детёнышу достаточно буквально нескольких – иногда хватит даже одного - одергивания, окрика – и он больше не шевельнется. А животное не учится, в нем никак не формируется этого понимания - «нельзя», «не получится», «все равно не дадут». Оно не озадачивается рефлексиями о том, что он выглядит смешно, что он может пострадать, что он может ошибаться. Ему надо – оно встает и делает то, что ему надо. Ему надо на свободу, на волю, и неважно, что там – сплошные угрозы, собаки, холод и голод: «там» и «здесь» не оцениваются с позиций «хорошо-плохо», «лучше-хуже», они проходят по другим категориям – «там» он будет... быть, а тут это все – не его. В самых великих подвигах, если вдуматься, порой на самом деле никакого геройства и нет – иногда ты делаешь что-то не потому, что хочешь делать это, не потому, что это тебе зачем-то надо, - ты делаешь это, потому что не можешь не делать: это делается, во многом, само собой.

- А есть что-то, чего вы не можете не делать? – вдруг поинтересовался Андрей Иванович, улыбаясь уголком губ.

- Как минимум, я не могу не задумываться над поведением моего кота.

Он уважительно кивнул, соглашаясь с моим доводом и оценив его оригинальность.

От сквозняка колыхались занавески в дверном проеме, ведущем за алтарь, и от этого, и потому еще, что пол был неровный, немного пошатывало: казалось, что высокий сруб слегка покачивается, как молчаливая старуха на похоронах, в трансовых раскачиваниях которой – и мука утраты, и отчаяние, и обреченность, и проклятия высшим силам, и смирение с тем, что неподвластно, и понимание глубинной правильности и закономерности всех жизненных циклов, и усталость от боли, и неизбывный страх, и тоска от собственного бессилия, и выплавившаяся из всего этого бесчувственность и паралич воли: иногда сила – это доведенная до сверхплотного состояния слабость, а мудрость – лишь капитуляция перед собственным незнанием.

Происходящее было похоже на немного жутковатое, но невероятно красивое галлюцинационное видение. Неумолчный гул ветра, плеск волн, шипение песка и мелкой гальки в перетирающих их струях воды, то набегающей, то отступающей от берега, шелест занавесок и полумрак: просторное выветренное помещение освещал только скупой тусклый свет не позднего северного предвечера, проникавший внутрь сквозь открытые ставни крошечных оконцев-«амбразурок».

Опустевший храм словно оглох от безлюдья и «бессловья»: отшуршали шаги, «отшептались» исповеди страдавших и раскаивавшихся, но, скорее, неспособных на раскаяние, не раз убеждавшихся, что чудес не бывает, но моливших о чуде, нуждавшихся так во многом, но просивших о ничтожно малом, и не о том, перепуганных и уставших, больных и здоровых, но скорее больных, слабых и сильных, но скорее слабых, измученных ветром, стелившихся по земле или стоявших, не шелохнувшись, но чаще стелившихся. Ни колоколов, ни икон, ни свечей, ни запаха ладана, ни вздохов, ни слез, ни молитв, ни даже опавших листьев на веранде…

Поглубже в леса, повыше на гору, подальше в море, на острова, в болота - люди бежали от людей.

Люди всегда бежали от людей.

Казалось – еще чуть-чуть, еще немного задержись здесь, не несись, сломя голову, загнанный до рвоты, в своем хомячьем колесе, посиди, отдышись, опомнись, подожди – и он даст тебе знать, он все-все даст тебе знать: ты вот-вот все поймешь…

Андрей Иванович встал и взглядом пригласил меня следовать за ним.

Мы поднялись по сломанной лестнице на колокольню.

В деревянном полу зияли множественные проломы, ветер просто сбивал с ног. Серое небо неподвижно и грузно нависало над заболоченной пустошью, из которой неутихающий ветер словно бы выдул все краски, все звуки и признаки жизни.

- Церковь является бесхозной. Ничейной. Подобных архитектурных памятников у нас несколько сотен. Ежегодно безвозвратно разрушается больше десятка подобных построек, мы теряем их "оптом", - продолжал между тем свою экскурсионную программу Андрей Иванович.

Его руки лежали на перилах ограждения и сейчас была его очередь что-то делать, но я решила не злоупотреблять властью, которой невольно наделяет женщину подспудно чувствующий себя виноватым мужчина. Я положила свою руку сверху. Он как будто ждал этого: в то же мгновение, словно опасаясь, что я передумаю и уберу ее, он высвободил свою ладонь, положил на мою и крепко сжал. Он держал мою руку, не отпуская, и тихонечко, совсем легонько поглаживал большим пальцем, и даже поцелуй, даже самое крепкое объятие не сделало бы наше соединение с ним в ту минуту более полным. Я чувствовала, как в меня, как при переливании крови, струится живительный ручеек любви другого человека, как нарастает жар внутри и начинает сочиться вовне – казалось, я одна способна отогреть, наполнить теплом окоченевшие пространства вокруг.

Любовь – это когда больно делать больно и когда очень хочется всеми силами от боли уберечь.

- Вы подозрительно горячая. Вы хорошо себя чувствуете?

Я чувствовала себя плохо, но это было настолько неважно, что я была совершенно не готова задумываться об этом, а уж тем более тратить время и силы на обсуждение этого.

- Мне хорошо, как никогда, Андрей Иванович.

Он снова сжал мои пальцы – как мне показалось, с благодарностью - благодарностью за мою благодарность.

- Хотите чая?

Я согласно кивнула.

Отпустив мою руку, он снял рюкзак с плеч и достал термос и бутерброды.

Мы расположились на полу колокольни: он сидел напротив меня, откинувшись спиной на деревянную стенку, положив локти на согнутые колени широко расставленных ног и даже в этой неформальной непринужденной позе выглядел очень… аристократично.

Князь Андрей.

Я смотрела на него, пытаясь честно ответить себе, отцовскую ли я вижу в нем фигуру, родительской ли заботы и внимания ищу и жду от него, и пришла к выводу, что не отцовского, и не «учительского» - обычного нормального здорового мужского покровительства хотелось мне от него – того, что может дать женщине только мужчина.

Убрав термос в рюкзак, Андрей Иванович встал и помог подняться мне. Мы спустились вниз и отправились в обратный путь.

В одном месте между бревен гати пробились камыши.

- Мне всегда хотелось поставить дома букет камышей. Только почему-то считалось, что они приносят несчастья. Говорили, будто в доме, где стоят камыши, кто-то - ни много ни мало - умрет.

- Ох, ну ничего себе, как жестко! Я ничего подобного о камышах не слышал. Думаю, единственная неприятность, которую способны причинить эти растения – в какой-то момент они облетают, покрывая пухом все вокруг гораздо страшнее одуванчиков. Меня лично всегда останавливало только это соображение. И то, что обычно они растут в самых труднодоступных топких местах. Но, знаете, что самое интересное? Я тоже всегда хотел поставить дома букет камышей. Но как-то так ни разу и не довелось.

Мы на секунду приостановились, словно размышляя, стоит ли делать это, после чего Андрей Иванович положил свой посох на бревна гати и вернулся назад. Достав из кармана куртки складной нож, он срезал семь шоколадных замшевых цилиндров на высоких крепких стеблях, и, подойдя, протянул их мне.

- Вы дарите мне цветы, Андрей Иванович?

Он наклонился и поднял свою палку, но я успела заметить, что он улыбался.

Дойдя до конца деревянного настила, мы оставили посохи там, где взяли их, удостоверившись, что они не завалятся в кусты. В машину мы сели пропахшие, как дымом костра, концентрированным запахом многовековой древесины. Я аккуратно положила свой тяжелый букет на заднее сиденье.

Мы медленно ехали сквозь вытянутую вдоль дороги деревню, которую я «проспала» по пути в монастырь, за крайними домами которой – сразу за забором последнего деревенского огорода – вдруг без всякого перехода начиналось кладбище: забор был общим с оградкой большого, на несколько могил, участка.

- Как это вообще возможно? Как они тут живут? Прямо из окна твоего дома видны могилы!- ужаснулась я.

- Тут места ведь не так много – там скалы, с той стороны – болото. Захоронения раньше располагались поодаль, но постепенно двигались навстречу деревне. Пока не встретились с ней вот так. Лицом к лицу.

Кладбище оказалось обширным - нестройные ряды могил оползнем спускались по широкому склону холма и растекались у его подножия, расползаясь во все стороны, как лавовое поле, как разъедающая земную кору коррозия: заросшие, с крестами вкривь и вкось, с оградками разных цветов, горами мусора из старых венков и букетов, когда ни пройти, ни найти тебе нужного захоронения.

- В бабушкиной деревне существовала традиция: летом в день святого покровителя тамошних мест все деревенские жители собирались на кладбище для поминовения умерших. В детстве я очень любила этот ни на что непохожий праздник. Съезжается вся родня, сначала все идут на могилки, убирают там, кладут цветы, еду, ставят по рюмке самогона у каждого надгробия. Пока не умер мой родной дед, я не знала никого из тех, кто был похоронен под этими замшелыми стародавними памятниками, всех этих прадедов и прабабок, которых я не застала. Поэтому ощущение грусти не примешилось к радостному возбуждению от того, что ты видишь всех родных сразу в одном месте. И что у тебя такая большая-пребольшая семья. Род. После официальной части все "кланы" рассаживались на поляне у кладбища. Выпить со своими ушедшими. Такой вот массовый пикник с покойниками. Помню, как однажды во время одной из таких посиделок вдова двоюродного деда начала причитать, что, умирая, муж сказал ей, что дает ей десять лет: помочь детям внуков подрастить, - а потом ждет ее к себе. И вот отпущенные десять лет истекли. На что ее зять горячо запротестовал: "Погоди, мать, собираться на тот свет, пусть там мужики повыпивают пока спокойно, а то ты придешь - не дашь же выпить!", - Андрей Иванович слушал меня, улыбаясь с какой-то непередаваемо воодушевляющей нежностью. - Сейчас я понимаю, какое огромное значение имела эта традиция. Попытка "очеловечить", "обытоизировать" это страшное явление - смерть. Вроде как ничего особенного не произошло, все твои близкие продолжают существовать - просто в другой форме. Но с ними по-прежнему можно выпить, навестить их, чтобы им не было скучно и одиноко. И тем самым как бы подстраховать себя от подобного одиночества в будущем. Обрести некие эфемерные гарантии, что тебя тоже не оставят, принесут цветов, нальют рюмку самогона. Вон ведь нас сколько много! И мысли о конце, что предстоит каждому, начинают казаться не такими паническими. Ты просто присоединишься к другой компании, огромной, гораздо большей, чем эта. И ты никогда не будешь один.   

Разом стемнело, в одночасье хлынул дождь – хотя нет, это был снег, еще совсем нежизнеспособный, анемичный, тающий, едва зародившись, но это был не дождь – это был уже снег. Снежинки налипали на стекла прозрачными, напитанными водой пластинками, дворники сгребали их в сторону – скопления льдистого крошева, не удержав влагу в себе, испускали ее полноводными тяжеловесными ручейками. Дорога «текла» под капот машины, словно та «съедала» километры пространства перед собой, заглатывала, вбирала в себя, превращая, переплавляя ткань мира в субстанцию сущности своих пассажиров.

Я смотрела в окно, вспоминая, как мы ездили так с родителями: они спереди, я, еще ребенок, сзади.

Как можно плотнее вжимаясь спиной в спинку сиденья, я так же смотрела в окно: квадратный лоскут тоненького хрупкого стекла - единственная преграда между тобой и наружным монолитом темноты, в котором прорубает лучами фар тоннели света наш крошечный космический корабль. Горят лампочки на панели приборов, освещая призрачным свечением лица родителей, папа включает «посильнее» печку, чтобы я не мерзла: темнота и холод – они вот, за тонким хрупким стеклом, прямо под твоими пальцами, протирающими запотевшее окно, но они не страшны тебе, ты недоступен для них, ты внутри, укрыт и защищен от них надежно...

- Представляете, как раньше ездили в санях через лес, через луга без конца и края, ночью, да еще и в метель? Ни дороги не видно, ни человеческого жилья - где небо, где земля? Только снег, ветер, луна и волки, - словно прочитал мои мысли Андрей Иванович.

- Я бы умерла от страха, правда.

- Ну вот, я показал вам все. Во сколько, вы говорили, у вас завтра автобус?

- В три, - я хотела сказать это с вызовом, но в моем голосе неожиданно для меня самой прозвучало неприкрытое отчаяние.

Ну зачем ты так, мы же как будто все исправили? Моя рука еще так хорошо помнит прикосновения твоих пальцев! Неужели ты и вправду меня отпустишь?

Я молилась о том, чтобы автобуса завтра не было. Или чтобы мы опоздали. Чтобы я подвернула ногу и не смогла идти. Мне нужно было еще немного времени, хотя бы несколько дней. Дать этой ситуации возможность еще немного развиться. Я могла бы уехать. Успокоиться и как следует все обдумать на трезвую голову. Потом ведь всегда можно будет вернуться, и попытаться еще раз. Но эта наша с ним история, выросшая из этой дождливой осени, водопадов, маяков, шлюзов, храмов и плотин, из подтекстов и вопросов в лоб, из этой держащей в постоянном напряжении игры в притяжение-отталкивание, - эта история бы прервалась. Потом была бы другая, совсем, совсем другая сюжетная линия с другой корневой системой, а мне нужны были эти корневища, мне хотелось дописать этот уже начатый текст. Я не могла оставить этот едва пробившийся росток без меня даже ненадолго: он был еще слишком беззащитен, слишком беспрепятственно доступен для внешнего воздействия, слишком легко уязвим. Мне не хотелось приостанавливать все это даже ненадолго. Я не хотела уезжать.

Тихо играла песня «Глаза очерчены углем» «Пикника»: нам словно бы кто-то специально «подсовывал» такую музыку.

- Я не нарочно, - опроверг мои возможные исинуации в его адрес Андрей Иванович: я уже давно перестала удивляться его способности догадываться, о чем я думаю. – Музыка играет вперемешку. Переключить?

- Да ну, зачем? Прекрасная композиция. Спасибо вам огромное, Андрей Иванович, за это приключение, которое вы мне подарили. Я знаю немного людей, способных сделать для ближнего так много и так бескорыстно.

- Да, бросьте, ничего особенного я не сделал.

- Вы потратили не меня кучу времени.

- Почему вы так болезненно переживаете за чужие ресурсы участия?

- Мы живем в ужасное время, когда люди считают себя недостойными чужого участия и друг друга – даже самые достойные из них.

- Именно самые достойные из них, как правило, этим и отличаются.

- Одна моя знакомая рассказала мне как-то одну прелюбопытную историю. Вы не устали от меня, Андрей Иванович?

- О, нет, - вдруг тяжело вздохнул он. - Мне нравится вас слушать. Мне нравится, когда вы рядом.

В этом его прямодушном объяснении так откровенно прозвучало признание собственной неспособности сопротивляться происходящему, что у меня даже слегка перехватило дыхание от чувства моей огромной ответственности за это его внезапное «разоружение» передо мной.

Потрясенная, обескураженная - обнадеженная - я не сразу вспомнила свою мысль.

- Начала она свою покаянную исповедь со слов «не знаю, что это было – глупость или геройство, но на прошлой неделе я сделала вот что…». Ей позвонила подружка ее дочери. Молодая девушка в детстве осталась без родителей, а позже и без бабушки, которая ее растила. Девушка была профессиональной спортсменкой, и участвовала в соревнованиях в другом городе, а матери своей подруги она позвонила, потому что больше ей некому было позвонить. Она жаловалась, что очень устала, что у нее высокая температура, что в перерывах между выступлениями она натерпелась унижений от соперниц: на чемпионат она вынуждена была поехать одна, тренер не смог сопровождать ее, а потому ее некому было защитить. Девушка заняла первое место, одержала серьезную победу, отстояла честь и так далее. Но единственный, кто пришел ей на ум, когда она одна, больная и измученная, сидела на вокзале, где ей предстояло еще полсуток ждать поезда, - единственный, кто пришел ей на ум – по сути, посторонний и совершенно чужой ей человек, - мать ее подружки. Моя подруга рассказывала, что в тот момент ей стало нечеловечески по-матерински жалко это одинокое создание, и она сказала, что приедет за ней. А потом, положив трубку, она впала от содеянного в форменный ступор. Ей предстояла дорога в тысячу километров туда и обратно, в ее единственный выходной, в тот момент, когда ее финансовое положение было не самым блестящим, и, кроме всего прочего, она давно обещала матери свозить ту на кладбище прибраться на могилах: словом, за свой спонтанный альтруизм подруга ругала себя последними словами. Она уже даже собралась было перезвонить той девчушке и соврать, что сломалась машина, но она отложила телефон и решила, прежде чем отказать, докопаться до истинной причины своего внутреннего раздрая. Она хотела помочь этому бедному ребенку. В конце концов, не так уж много денег нужно на бензин. И, если подумать, не так часто - далеко не каждый день - возникают подобные ситуации: когда окружающим по-настоящему нужна наша поддержка и помощь. А на кладбище можно съездить в другое время, к тому же ее ощутимо раздражала такая расстановка приоритетов: дань уважения мертвым по всему выходила более важной миссией, чем человеческое отношение и внимание к пока еще живому человеческому существу. То есть причины ее нежелания ехать были явно не в этом: не в черствости, не в отсутствии средств и не в занятости. Но понимание, в чем же тогда дело, ускользало от нее. В тот момент в ее памяти всплыла другая история. Она вспомнила, как пятнадцать лет назад, когда она лежала в роддоме, к ней в палату подселили соседку. Никакой съестной «ссобойки» у той не было, а, поскольку ее положили уже ближе к вечеру, ужина ей не досталось. «Новенькая» рассказывала, что ее экстренно госпитализировали из-за начавшегося кровотечения, и то и дело жалобно сетовала, что хочет есть. «Знаешь, - изумлялась самой себе потом моя подруга, - я не могу найти этому объяснений, и я не понимаю почему, но я не предложила ей своей еды. Ужасно это говорить, но мне просто не пришло это в голову». У подруги были продукты – творог, ряженка, мать регулярно приносила ей передачи. То есть, прошло уже пятнадцать лет, а она помнила тот случай и казнила себя – ее случайная соседка была голодна, она могла ее накормить, но не сделала этого, потому что не подумала об этом. «Та молодая мамочка, я почти не сомневаюсь, уже и не помнит всего этого, узнай она, что я так убиваюсь по ней столько времени спустя – она, наверное, была бы просто в шоке! Тогда я поняла, что если я не съезжу за этим больным ребенком на вокзале, то потом не прощу себе этого до конца жизни». Подруга сообщила дочери, что едет за ее подружкой и увидела, как в глазах дочки загорелись уважение, восхищение и благодарность. Ее дочь тоже хотела, чтобы мать сделала это, но не осмеливалась даже заикнуться попросить ее об этом. В ту минуту моей подруге стали понятны истинные мотивы ее импульсивного желания отказаться от поездки минутой раньше: это был тот же страх, что останавливал ее ребенка. «Я, взрослый человек, обладающий правом принимать решения и возможностями реализовывать их, хочу помочь, могу помочь, но я боюсь помочь, потому что меня за это отругают». Это звучит дико, но это так. Нельзя. Нельзя делать что-то хорошее ближнему. В наших странных искаженных изуродованных представлениях о жизни подобный гуманизм – это осуждаемая ненормальность, нелепое благородство, скорее глупость, чем геройство, точнее - глупое геройство. Хотя и принято считать, что дети в силу детского эгоизма неспособны на сострадание, на самом деле это не так: дети очень остро и болезненно реагируют на чужое неблагополучие, и в них мгновенно возникает рефлекторный порыв помочь. Это нормальное, естественное, здоровое желание - сделать что-то хорошее тому, кто в этом нуждается, и что в твоих силах сделать для него. Но родительские запреты, высмеивание альструистического поведения, попытки приписать ему какой-то скрытый своекорыстный, а то и вовсе злой умысел, всевозможные искажения и перевирания приводят к тому, что во взрослом человеке эти побуждения оказываются практически полностью подавленными. Это просто не приходит в голову. Человеческое отношение друг к другу.

Меня сильно знобило, и, сняв сапоги, я забралась на сиденье с ногами.

- Там, сзади, есть небольшое одеяло. Укутайтесь, - настоятельно потребовал Андрей Иванович, обеспокоенно глядя на меня.

Я привстала на своем кресле и, развернувшись, дотянулась до предложенного пледа, раздумывая, не «упасть» ли мне на водителя, выдав это за потерю равновесия в подпрыгивающей на ухабах машине, и на мгновение соприкоснуться с ним хотя бы пусть так, но я не стала этого делать, застыдившись перед самой собой этих своих смешных детских уловок.

- Недавно я ехала на велосипеде по мосту, закрытому на ремонт – закрытому для машин, не для пешеходов и велосипедистов, - продолжила я, усаживаясь обратно. - Я доехала до шлагбаума и остановилась, прикидывая, как мне перебраться: поднять велосипед я бы не смогла, он был большой и очень тяжелый, просунуть его под шлагбаумом мешал широкий руль. В этот момент я услышала, как сзади ко мне приближается группа парней лет шестнадцати. Они громко разговаривали и смеялись, и мне хотелось, чтобы они побыстрее разминулись со мной: мне было не по себе от их приближения. И тут один из мальчишек у меня за спиной спросил, не нужна ли мне помощь. Я уже настолько приготовилась к тому, что сейчас он начнет приставать, нести какую-нибудь ахинею, играть в «высокоранговую особь» и самоутверждаться перед друзьями, что я даже не сразу сообразила, что происходит нечто принципиально иное, не имеющее с моими дурными мрачными предчувствиями ничего общего. Я замахала руками, мол, не надо, справлюсь сама: в тот момент я испытывала самую настоящую паническую атаку, потому что была абсолютно растеряна. И тогда молодой человек с выражением бесконечного недоумения на лице просто взял и отрезал: «Ребят, чего тут разговаривать? Берем и переносим!». Они подняли и переместили мой велик за шлагбаум. Я вскочила на него и понеслась во весь дух, просто задыхаясь от неловкости. Я даже не помню их лиц, потому что так и не смогла, не осмелилась поднять глаз и посмотреть на них. Потом, успокоившись, я проанализировала причины этого своего совершенно неадекватного поведения и поняла, что сегодня ты настолько не ждешь от людей ничего хорошего, что вообще не умеешь реагировать на это хорошее - в тебе не выработана эта ответная реакция. Которая должна бы быть автоматической. И это по-настоящему страшно. Сегодня никому не придет в голову срубить избушку для ближнего.

- Сегодня и в избушках нет нужды.

- Но всегда есть нужда в человеческой готовности построить ее друг для друга. Потому что единственный способ защитить окно от камня – абсурдная добрая воля не бросать камень в чужое окно.

- У многих видов птиц: в стаях дроздов, например, - проявлять альтруистичное поведение и заботиться об остальных членах группы имеют право только вожаки: это не просто их прямая обязанность - это их королевская привилегия. Если особь, находящаяся на более низких уровнях иерархии, позволит себе проявления заботы о более высокопоставленной птице, она будет немедленно атакована и жестоко наказана. Человек всегда болезненно и неприязненно реагирует на чужое превосходство, это нормально, - улыбнулся Андрей Иванович. - "Есть дары, которые нельзя принимать, если ты не в состоянии ответить на них чем-то столь же ценным", - добавил он, и на этот раз я узнала цитату из романа Анжея Сапковского. 

Снег прекратился, небо, все в рваных облаках, подсвеченное луной за ними, стало слоистым - полоса желто-коричневая, полоса темно-серая, - в прорехах между которыми то и дело мелькал то одним, то другим боком лунный осколок. Ветер гнал ошметки туч и буквально на глазах развеял их: в какой-то момент на очистившемся бескрайнем куполе в полном одиночестве остался лишь маленький и какой-то совсем скучный и ничем не примечательный лунный диск. Словно бы кто-то сдернул с луны все ее роскошные надушенные облачные меха и дразнящие будуарные шлейфы, и, сделавшись полностью голой, она оказалась совсем невзрачной и неказистой. «Рассекреченная», обнаружившая свой истинный вид, растерявшая весь свой апломб и «фатальную таинственность», привязчивой неспесивой дворняжкой бежала она рядом с нашей машиной, временами то ныряя в черные глубины ночной чащи, то чертиком выпрыгивая над неровным волнистым краем верхушек деревьев.

Мне нужно было выйти – я слишком много выпила чая на колокольне, но я не знала, как мне попросить его остановить машину: я отчаянно стеснялась, кроме того, очень боялась оказаться в ночном лесу одна - не попросишь ведь его постоять рядом! Набравшись смелости, я наконец отважилась произнести это.

- Андрей Иванович, мне нужно выйти.

Он съехал на обочину. Я вышла в ночь, стараясь не думать о том, что за моей спиной – глухая стена елок с зубчатым верхом из пробирающих до мозга костей жутких древнерусских сказок. 

Вернувшись в машину, я поняла, что мне стало совсем плохо.

- Вы в порядке? Меня все больше пугает ваш румянец на щеках.

Он положил одну руку мне на лоб, вторую – на затылок, чтобы плотнее прижать мою голову, что было излишним: я сама охотно вжалась в приятную прохладу углубления его ладони.

- Ого, да у вас температура! Я же говорил, что вы вся горячая. Вы все-таки разболелись, - мне показалось, он сказал это с облегчением.

Он завел двигатель и выехал на трассу.

- В таком состоянии я вас завтра, конечно же, никуда не отпущу.

Я с трудом проглотила счастливую улыбку.

Господи, спасибо!

 

 

 

Смотритель мира

 

 

В наше отсутствие Тетьнаташа протопила камин, а потому в доме было тепло и густо пахло свежими дровами.

Вернувшись домой, я сразу отправилась в постель: я просто валилась с ног. Андрей Иванович принес мне градусник – температура действительно оказалась высокой – и жаропонижающее. На прикроватной тумбочке он поставил стакан воды и мои камыши в стеклянной банке. Пожелав мне спокойной ночи и оставив, на случай, если мне что-то понадобится, дверь моей комнаты чуть приоткрытой, он ушел к себе: в воздухе еще какое-то ощущались едва уловимые жасминовые ноты его туалетной воды.

Он смотрел кино на ноутбуке в своей комнате, откуда доносились усыпляющие неразборчивые звуки диалогов и негромкой музыки.

Под монотонное бормотание телевизора: дед частенько засиживался допоздна, глядя свои любимые военные фильмы - я засыпала в детстве в доме бабушки.

Спальня в старом деревенском доме была отгорожена шкафом: в проем между его крышей и потолком было видно, как, меняя освещенность соседнего помещения - то чуть светлее, то темнее, то быстро, то гипнотически-медленно - мерцает черно-белый экран. Тепло, уютно, ты набегался за день и устал, помогая бабушке и деду, но это приятная усталось, усиливающая остроту наслаждения заслуженным отдыхом. Умиротворяющее "бубубу" за стеной - то громче, то тише - погружает в состояние глубинного безмяжного покоя.

Ты в абсолютной безопасности. Тяжелое одеяло - самый первый, самый надежный защитный "экран". Второй - стены крошечной спаленки, едва освещенной черно-белыми всполохами, со старенькой, источенной вредителями иконкой в расшатанной рамке на стене в изголовье кровати. Следующий "фортификационный" ряд - притихшие сады и воинство подсолнухов вдоль забора: всегда на посту, всегда на страже, всегда начеку - верный, исправный залон от пространств невообразимо громадной планеты, несущейся в еще более непостижимом космосе. Чувство защищенности, в котором так нуждается маленькое существо - да и большое нуждается тоже! - и вызванное им состояние расслабленности постепенно становится настолько полным, что твои собственные границы словно размываются: втягиваются внутрь все твои трогательные детские, еще незакостеневшие шипы и иголки, опускаются и прилегают к коже незатвердевшие рожки и "грозный" котеночий гребень на спине, привыкшей жить в состоянии ожидания окрика, всегда готовой ссутулиться от массированного звукового удара в центр между лопатками. Возникает ощущение растворенности: ты просто частичка мира, горстка атомов, вплетенная в ткань мироздания, источаешь в окружающую тебя вселенную тепло своего детского тельца, впитывая взамен энергию соков, циркулирующих в стеблях деревьев за окном, плеск воды в колодцах, колебания остывающего ночного воздуха, излучение тепла домашних животных в сараях, шорохи и скрипы старого дома - все эти вибрации тихой, ни на секунду не замирающей пульсации мира.

А вот когда дед выключал телевизор, становилось по-настоящему страшно. Бабушкина радиоточка едва различимо шепчет что-то на стене: эти тщедушные звуки - как прорывающиеся по рации сквозь шипение и треск всевозможных радиопомех сигналы из иных галактик. Бабушка не выключала приемник на ночь, она просыпалась, когда в шесть утра радиостанция возобновляла вещание, - удивительно, как она только умудрялась слышать этот совсем неслышный шорох! А я ночью вслушивалась в него и взывала: не замолкай! И готова была слушать "Цячэ вада у ярок" до утра. Но, припикав одиннадцать раз - звук, как приговор - пожелтевший от печной копоти аппарат затихал до назначенных шести утра. И тишина наваливалась гранитной плитой. Прислушиваешься к ней, и сердце сжимается от невозможности отделаться от убежденности, что весь мир исчез за окном. Перестал существовать. Нету там ничего во всей вселенной. Залает собака - я аж всхлипну от благодарности и облегчения: лай, лай всю ночь!

В окно видно, как вдалеке светится жиденькими огонечками поселок, на окраине которого расположена бабушкина деревня. Не бог весть какой город, но с фонарями, людьми, машинами. И тебе ведь совершенно не хочется туда. Тебе хорошо и счастливо там, где ты есть. Но подтачивает что-то на уровне солнечного сплетения - как там жизнь без тебя? Продолжается... И никто тебя не хватился особо. Не забыли ли они там все тебя? Не сомкнутся ли перед твоим лицом спины плечом к плечу ровными рядами? И не нужен тебе этот большой мир вроде. Но почему так пугает догадка, что и ты ему без особой надобности? 

Качается исполинская липа у бабушкиного дома. Движется тень от ее веток по оранжевому квадрату окна: она то заслонит своими ветвями единственный на всю улицу фонарь рядом с ней, то милостиво подарит немного света. И сидит где-то за печкой домой, лохматый и пыльный, и физически ощущаешь его недовольство твоим... предательством...         

Сквозь полудрему я услышала, как Андрею Ивановичу кто-то позвонил: он выключил фильм и вполголоса разговаривал в ночной тишине.

За окном рвал и ревел ветер, угрожающе, надрывно-тревожно, предвещая недоброе, как завывают ветра только поздней осенью. И без того свирепый, нагоняющий инфернальную тоску гул время от времени нарастал, словно бы ветер, сам себя накручивая, вконец сатанел от собственного нагнетания своего остервенения. Деревья распластались голыми кронами в воздушном смерче, словно пытаясь ухватить его своими хрупкими ветвями и удержать, угомонить, остановить, пока он не смел с поверхности земли все живое и неживое на ней. На озере разыгрался шторм, проезжая мимо, мы видели, как вздыбливались в темноте высокие волны и яростно обрушивались на свои берега, будто преследуя цель отгородиться от суши сплошной стеной поднятых ими брызг. Комки мокрого снега, с силой швыряемые ураганными порывами, со шлепками расшибались о стекло окна в кашицу.

Я чувствовала, как колотится сердце в груди, словно ветер гнал кровь по венам, как волны по поверхности озер.

Обмирая от звуков разбушевавшейся непогоды, я смотрела на камыши в мягком теплом конусе света настольной лампы, думала о нем, вспоминала его интонации, полуулыбки, взгляды, не балующие нечастые, но такие бесконечно нежные прикосновения, запах его рубашек и… все мои внутренние блокаторы вдруг разжались, и сознание затопило прорвавшее все дамбы наводнение подавляемых мыслей и фантазий.

С ним это будет так.

Он опустится на кровать рядом со мной - его биополе внедрится, вольется в мое, наши потоки тепла смешаются, перевьются между собой – и какое-то время будет лежать на боку, опираясь на локоть, немного нависая надо мной, глядя мне в глаза, как в наш первый вечер.

Без слов. Без дотрагиваний. Сохраняя небольшую дистанцию между нашими телами – не контактируя со мной никак, только зрительно.

Все, что потребуется от меня – ничего не испортить. Не произнести ни слова, не издать ни звука, не сделать ни единого неверного движения, и выдержать этот его взгляд. Просто – в темноте, просто – спрятавшись под одеялом, просто – не глядя друг на друга, зажмурившись, в наивной детской убежденности, что пока ты чего-то не видишь, этого нет, малодушно бросаясь друг в друга, как в воду - не умея плавать, но в полной уверенности, что это умение самопроизвольно возникнет в опасном для жизни положении само собой, неуклюже барахтаясь, не эстетично отплевываясь и не справляясь с окончательно вышедшей из-под контроля ситуацией.

Нет, с ним все будет не так - он заставит меня видеть и осознавать каждую секунду происходящего, совершать каждое действие обдуманно, понимая, что, как и зачем ты делаешь – шаг за шагом, прикосновение за прикосновением, погружение за погружением.

Затем он проведет внешней стороной сложенных вместе пальцев по моей щеке, словно вытирая брызги с кожи, как он сделал это у водопада.

Потом он подцепит и прокрутит между пальцами прядь моих волос, как на берегу у маяка. Аккуратно спустит тонкую бретельку с моего плеча и несколько секунд будет просто смотреть, рассматривать, вбирать в себя увиденное, после чего почти неощутимо проведет по моей ключице подушечкой большого пальца, как он гладил мою кисть на колокольне в заброшенном монастыре, постепенно спускаясь все ниже. В этот момент мне станет труднее оставаться беззвучной и неподвижной, но я смогу не застонать, с трудом проглотив стон, долго-долго ощущая "дорожку", прочерченную его пальцем у меня по ребрам от ключицы и ниже.

Затем его рука скользнет, поднимая атлас, обнажая кружево под ним. Не имея возможности видеть, в этом случае он позволит чуть больше руке – проведет по кружеву не пальцами, а всей ладонью, ставшей от моего тепла совсем горячей, как в машине, когда он трогал мой лоб, проверяя температуру.

Дальше ему нужно будет устранить то последнее, что еще будет оставаться между нами, и я буду помогать ему, приподнимаясь и поворачиваясь, когда это понадобится. Он отстранится на несколько секунд, чтобы снять все с себя, а я буду лежать и ждать его, ощущая, как раскаляется моя аура, - и, не выдержав собственного жара, испаряющего влагу со слизистых глаз, я закрою веки.

Он опустится сверху – меня с головой накроет цунами его тепла – и я подамся ему навстречу, в оставшиеся доли секунды успев подумать, что все это между нами уже давным-давно произошло, осталась, по сути, лишь формальность – сделать это на самом деле, но в эти ничтожные доли долей секунды успеет вспыхнуть запоздалый страх перехода последней границы и остаточное сомнение, не стоит ли повернуть назад, пока не поздно – но все эти мысли не успеют пронестись в голове, как станет поздно – он перейдет последнюю черту, и я почувствую себя так, словно оттолкнулась от берега и оказалась в открытом море, зависла между пространствами. В этот момент - только в этот момент - он впервые поцелует меня: это будет приветственный, ободряющий поцелуй спасателя, выловившего тебя в волнах и поднявшего из глубин на воздух, манипуляция реаниматолога, вдохнувшего жизнь в замершие, затопленные водой альвеолы.

Он будет прижимать мои руки к кровати, чтобы не дать мне возможности как-то воспользоваться ими. Легко – руками, легко – губами, легко – телами, - он же захочет, чтобы я любила его своим разумом.

Но в какой-то момент мне станет нетрудно выдерживать его взгляд. Я открою глаза и буду смотреть на его лицо надо мной, на его плотно сжатые губы, напряженные скулы, потемневшие, увлажнившиеся у корней волосы. Моего взгляда не выдержит он – чуть захлебнувшись стоном, он зажмурится и опустится на меня, продолжая прижимать мои руки к кровати – но теперь словно из боязни не удержать, упустить, потерять меня. И единственное, чем я смогу попытаться дать ему понять, что я никуда не исчезну – это изо всех сил постараться усилить этот поток, это мощное излучение, которое исходит от меня – излучение моего восторга, моей нежности, моей благодарности, моего наслаждения от пребывания в электрических прожилках его наэлектризованного биополя, и моего счастья от его пребывания в моих.

Я так нестерпимо хотела ощутить тяжесть его тела, прохладу его гладкой кожи, запах жасмина, почувствовать его успокаивающееся дыхание в моих волосах, что казалось – еще немного - и я смогу сверхъестественной мощью своего желания реализовать, материализовать его рядом, сдвинуть пласты реальности и заставить их сложиться нужным мне образом, воплотить свою фантазию в жизнь, наделить ее телом, теплом и пульсом.

Он закончил свой телефонный разговор и встал, чтобы выключить свет, - и только по тому, что меня разбудили звуки его шагов, я поняла, что незаметно для себя погрузилась в необычайно яркий красочный сон.

Первое, что я увидела, открыв глаза следующим утром – огромную луну в окне. Луна утром, пусть даже и таким темным, да еще и такая крупная – это было настолько фантастическое зрелище, что я, закутавшись в одеяло, спустилась вниз, надеясь застать там Андрея Ивановича и поделиться с ним этим своим ошеломительным астрономическим наблюдением.

На самом деле я хотела, конечно, немного другого - чтобы он увидел меня с открытыми плечами, а луна была лишь прекрасным поводом появиться перед ним в таком виде: эстетический экстаз объяснял и извинял бы то, что под его воздействием я «потеряла голову» и думать «забыла» о приличиях. 

Но внизу никого не было.

Я надела джинсы и футболку, ужасно жалея, что не взяла с собой платья – оно не должно было понадобиться мне здесь, в богом забытой деревне в лесу, но сейчас мне его очень-очень не хватало – мне хотелось, чтобы он увидел меня в красивом платье, - а еще больше мне хотелось, чтобы он увидел меня без него.

g8y2c oIf14

Я молола кофе, когда от него пришло сообщение о том, что он снова уехал на гидроэлектростанцию: в течение нескольких последовавших часов я, до слез растроганная его способностью тревожиться о пустяковой женской простуде больше, чем о лютующем циклоне, не на шутку грозящем глобальным катаклизмом, получила от него еще несколько посланий с вопросом о моем самочувствии.

За завтраком я подумала, что мне следовало бы позвонить в редакцию и предупредить о том, что я задерживаюсь – имело смысл предупредить об этом и моего молодого человека.

Вообще-то, у нас с ним были довольно своеобразные отношения: мы не жили вместе – он жил с матерью, встречались два-три раза в неделю, на ночь оставались друг у друга и того реже, спокойно переносили расставания, довольствуясь перепиской в соцсети, периоды, когда не удавалось увидеться в течение нескольких недель. Мне было с ним неплохо, но и плохо без него мне не было тоже. Меня более чем устраивали такие взаимоотношения, позволявшие сохранять практически неограниченную свободу и независимость, но которые, вместе с тем, можно было предъявить как свидетельство своей "женской состоятельности" и использовать в качестве убедительной и не обидной причины для отказа воодушевленным претендентам на мою взаимность в случае возникновения таковых в поле зрения.

Но мне категорически не хотелось никому звонить. Это было все равно что разрушить всю эту волшебную атмосферу, позволить проникнуть сюда, внутрь, в мое тайное убежище, в мой сказочный мирок, на мой уютный необитаемый остров чему-то чужеродному, постороннему, совершенно здесь невообразимому и неуместному: забавно, как быстро моя обычная жизнь стала для меня чем-то настолько не моим.  

Я в раздумьях крутила телефон в руках – я не пользовалась им три дня и успела здорово отвыкнуть от него: я смотрела на предмет в моей руке, веселясь от того, что пытаюсь вспомнить, какие манипуляции необходимо произвести, чтобы совершить звонок, - как в этот момент в дверь постучала и вошла Наталья Петровна.

- Ну, как ты тут? Андрей Иванович просил проведать тебя. И как ты умудрилась так расхвораться? – Тетьнаташа покосилась на мои ботинки у входа и короткую курточку на вешалке. – А, все ясно! Форс мороза не боится, а мороз форс е*ет!

Я совершенно несдержанно расхохоталась.

- Носитесь с ним туда-сюда целыми днями, волочитесь, как гавно пад лаптем! Дома вам не сидится! - Тетьнаташа разделась и прошла на кухню, где начала выгружать на стол какие-то баночки и контейнеры.

- Ты сегодня должна была уезжать? Что называется – плыу-плыу, а каля берега усрауся, - произвольно смешивая белорусскую и русскую речь, продолжала костить нас в хвост и в гриву Наталья Петровна, я давилась смехом: мне в одночасье полегчало уже от одного ее присутствия.

- Я тут травок тебе заварила. Попьешь, - она кивнула на поставленный на стол термос.

- И иди, ляг, натру тебя еще маленько! Температуры нету?

- Небольшая.

- Тогда можно. Господи, грудка-то цыплячья! Сколько в тебе килограмм? Весишь, как петух! – комментировала Наталья Петровна, втирая мне в кожу какую-то умопомрачительно ароматную мазь. – Обед у вас тут есть хоть какой?

- Я нормально себя чувствую, Тетьнаташ! Я смогу приготовить что-нибудь!

- Сможет она! Принесла вам там – котлетки, супчик грибной, винегретик – поешь! Слышишь? Не «дакай» мне! Знаю я вас! И если что понадобится – звони, не стесняйся, - она написала на листке свой номер телефона. - И травки пей. Пей, слышишь? Завтра еще принесу!

Какое-то время она еще копошилась на кухне, производя ревизию холодильника и шкафчиков и бубня себе под нос что-то вяло-негодующее. Когда она ушла, у меня возникло ощущение, что комнату покинула целая толпа народа.

Опомнившись, я поняла, что даже не поблагодарила свою врачевательницу: ее помощь и внимание были такими необъятными и неожиданными, что я просто не успевала осмысливать происходящее – к тому же моя благодарность была настолько всепоглощающей, что простого «спасибо» казалось как-то отчаянно мало...

Я налила принесенного мне отвара, в богатом букете которого узнала только нотки фенхеля, и, немного посомневавшись – не будет ли это выглядеть как-то «не так» – решила все же немного прибрать в доме.

Я всегда любила делать уборку. В детстве меня неизменно завораживал вид моющих полы санитарок, за работой которых я наблюдала каждый раз, сидя в коридоре поликлиники в ожидании приема у врача.

Коридор абсолютно пуст: в поликлинику я всегда выбиралась уже перед ее закрытием, до последнего оттягивая свой поход по причине увлеченности и занятости каким-то гораздо более важным и интересным делом. Обезлюдев, просторное помещение напоминает разгерметезированную покинутую космическую станцию. Шаги редких припозднившихся пациентов отзываются неестественно гулким эхом. Лучи садящегося солнца подсвечивают толстомясые листья растений в пудовых кадушках у окна.

Шаркая шлепанцами, уборщица водит шваброй по полу, периодически переставляя железное ведро с водой: медитативное шарканье время от времени взрывает звонкий звякающий звук металлического донышка о каменную поверхность. Шарк-шарк-шарк - звязг! Санитарке не нужно отодвигать скамейки - ножки у них тонкие, высокие, поверхность пола вся доступна и так. Затоптанный, пыльный, серый, он становится влажным, чистым и начинает блестеть, словно покрашенный свежей краской: фигура со шваброй рисует на мраморной глади недолговечное полотно, картину не маслом, но водой. Грязное становится чистым, запущенное - обжитым и ухоженным, неосвоенное - освоенным, некрасивое - красивым.

Больше всего в жизни я люблю эту трансформацию. Делать некрасивое красивым. Создавать красоту. Это и есть творчество, и это и есть самая настоящая магия, колдовство.      

Я выливала воду во дворе, когда увидела возвращающегося Андрея Ивановича. Он был не один: с переводчиком Алексеем и двумя финнами. Я запоздало усомнилась в позволительности допущенного мной самоуправства – внутри даже возник смешной мимолетный позыв как-то «замести следы» и вернуть все, как было, но Андрей Иванович, похоже, новых порядков в своем жилище не заметил или не придал им значения. Он помогал гостям раздеться – в гостиной сразу стало многолюдно и шумно.

- Как ваше самочувствие? – первым делом поинтересовался он у меня. – Наталья Петровна заходила?

- Да. Спасибо, мне намного лучше!

- Морошковой настойки надо грамм сто, - предложил радикальный подход к лечению Алексей, Андрей Иванович взглянул на меня с немым вопросом, я пожала плечами – раз надо, значит, надо.

Он достал из холодильника две бутылки: себе и нашим гостям он налил по рюмке водки. Я разложила тетьнаташины заготовки по тарелкам, и все расселись за столом. Финны, не понимая языка, прислушивались к нашему разговору, на всякий случай вежливо кивая головами и улыбаясь.

Морошковая настойка была чуть чересчур сладковатой, но все равно очень вкусной.

- Андрей Иванович сам делает, - объяснил Алексей и перевел, постукивая пальцами по бутылке с настойкой, свои слова финским гостям - те уважительно закивали в ответ.

Андрей Иванович польщенно улыбался: настолько лишенный какого-либо тщеславия он, как оказалось, трогательно гордился этим своим нехитрым мастерством.

- Ну, понеслась душа в рай! - "хукнув", Алексей опрокинул содержимое рюмки в рот и выпил одним большим смачным глотком.

- А это что? – аппетитно жуя полным ртом, вдруг потянулся он за чем-то на полке.

В руках он держал фотографию в рамке, на которую я тоже почему-то не обращала внимания раньше. Фото было небольшое, девять на тринадцать, и старое, не черно-белое, а коричневое. На нем были изображены молодая девушка в шубке, стильных солнцезащитных очках и шляпке, а рядом с ней – очень элегантный взрослый мужчина в пальто и шляпе.

- Это моя мать и дед – ее отец.

- Ух ты ж боже ж мой! Это ж какой год?

- Конец шестидесятых где-то, наверное.

Алексей переводил, показывая фото финнам, те с готовностью откликались оживленными репликами.

- Они выглядят, как актеры старых европейских фильмов! – искренне восхитилась я.

- Мой дед работал здесь, на этом шлюзе. Но в те времена все было совершенно по-другому. Даже в небольших поселках уровень жизни ничем не отличался от жизни в городе. Здесь были доступны абсолютно все культурные и прочие достижения цивилизации.

- Покажи ей, кстати, патефон, Андрей Иванович! - предложил Алексей, разливая по опустевшим рюмкам холодную прозрачную жидкость.

Андрей Иванович встал и принес из комнаты небольшой чемоданчик. Мы освободили место на столе, чтобы он смог поставить на него принесенное устройство. Внутри под крышкой в специальном кармашке обнаружилось несколько совсем старых пластинок, поцарапанных и с многочисленными сколами на краях.

- Рудольф Стамбола. «Тоска любви», - прочитал Андрей Иванович название композиции, записанной на одной из них.

Он завел ручкой пружину и опустил на черный диск держатель с толстой иглой на конце. Раздались характерные потрескивания и шуршание, сквозь которые не без труда можно было расслышать звуки старомодного танго.

- Вот так оно все, - щелкнул языком Алексей. – Это только так кажется, что в деревне все забитые. Забитые да не забитые! Тут рядом, двенадцать километров отсюда, живет мой давнишний друг, фермер. Мы с ним вместе служили на флоте. В деревне больше нет ни одной живой души. Раньше там хоть бабки жили. Самой моложавой на тот момент, как он туда переехал, было уже за семьдесят. Он помогал им, продукты привозил им из города, траву косил в огородах. Сейчас там только они с женой вдвоем остались – а он все равно обкашивает все дворы и улицу, за ничейными домишками следит – это его родная деревня. Он натащил в одну избу всякой всячины и устроил в ней настоящий музей, водит теперь туда всех желающих. Они с женой разводят коров, раньше у них стадо под тридцать голов было, сейчас чуток поменьше, но все равно порядком. Держат они свою скотину прямо в брошенных деревенских сараях. Когда про них узнали финны, надарили им техники: чего у них сейчас только нет! Трактор, газонокосилка, доильные аппараты, генератор. У них там такая красотища, что любо-дорого! Он продает творог, молоко, масло – развозит по окрестным деревням. Ну вот нравится ему. Нравится так жить. Так вот, к чему я это все: все туристы, которые к нему приезжают, удивляются - они с женой строго каждый вечер топят баню. Чистота у них в доме идеальная. Всем же кажется, что раз ты работаешь на ферме, то, не за столом будет сказано, в навозе должен быть по колено. Стирать в расколотом корыте и готовить на костре. Ничего подобного – у него все при нем. Стиральная машинка, посудомоечная, плита, компьютер. И полный порядок кругом – даже в пустой деревне: в городе вашем такого порядка нету! Дома там такие необычные, кстати, Иванович, ты не обращал внимания? Совсем небольшенькие такие избушечки.

- Я слышал, что там раньше селились репрессированные, а им как будто запрещалось строить нормальные дома, - с сомнением в голосе отозвался Андрей Иванович.

Алексей начал повторять весь свой рассказ на финском - его иностранные слушатели, не скупясь на одобрение, кивали головами в знак заинтересованности и понимания того, о чем он говорил.

Сразу понравившийся мне Алексей нравился мне все больше и больше.

Андрей Иванович сидел, откинувшись на спинку стула, заметно уставший, наслаждающийся отдыхом, расслабленный и удовлетворенный, и слушал Алексея не перебивая, соглашаясь с ним во всем и явно получая удовольствие от его компании и всего происходящего.

- Вот есть такие люди, - снова обратился к нам Алексей. - Мой дед был охотником. На рейсовом автобусе отъезжал он подальше от деревни, сходил в лесу, а потом дальше – на лыжах, по тридцать километров наматывал. Браконьерничал – как без этого! Без этого никак: если по лицензии охотиться, так там перепадало тебе – с гулькин нос. И вот застрелит он лося, прямо в лесу разделает тушу, куски мяса в целлофан – и в реку, чтоб не испортилось. А потом – он запоминал место – потихоньку таскает эти куски домой. А однажды он оставил тушу у дедка одного в ближайшей глухой деревне. Мать рассказывала, как он ее, двенадцатилетнюю, отправлял на автобусе в эту деревню за дичью. Зима, ночь, а от дороги через лес еще километра два пилить. И она ездила, на автобусе, потом через лес, потом – с тяжеленными авоськами – назад. По несколько часов ждала автобуса на трассе. Второй дед – отцовский – рыбачил, сетки ставил, и зимой тоже. А зимой сеть доставать из воды нельзя – она замерзает мгновенно, а потому рыбу выбирали из ячеек прямо в проруби, прямо по локоть в ледяной воде в тридцатиградусный мороз. Но рыбачил до последнего, только за пару лет до смерти перестал в озеро ходить, а умер он в восемьдесят девять, земля ему пухом! Вот хотелось ему. Надо ему это было. Вот так раньше жили.

- Раньше рыбы много было, - немного невпопад поддержал разговор Андрей Иванович. - Дед рассказывал, что форель в этом озере они прямо с берега топором глушили.

- Да, слышал такое, - легко согласился со сменой темы Алексей. - Это сейчас плотины по всей реке, рыбе не подняться. А раньше, да, – кишела. Как сейчас помню: у деда в погребе всегда стояла бочка кваса, бочка моченой морошки, бочка меда и - бочка засоленной красной и несколько мешков сушеной рыбы, и не какой-нибудь там паршивой корюшки – щуки!          

Он снова начал переводить свой монолог осоловевшим от тепла и водки финнам.

Мы с Андреем Ивановичем обменялись взглядами и улыбнулись друг другу. Какой-то неожиданно теплый и задушевный складывался вечер, и я ни в малейшей степени не кривя душой тоже получала от нашего застолья невероятное удовольствие. Алексей приподнял бутылку - все безоговорочно поддержали его негласное предложение - и налил всем еще водки.

Мне запомнилось, как однажды один знакомый охарактеризовал своего друга следующим образом - «он очень качественно пьет водку: вдумчиво». Алексей тоже красиво пил водку – как-то "умело", "правильно" – как умеют очень немногие.

- Когда я приезжаю к своему приятелю-фермеру, он водит меня на его заповедные ламбушки в лесу. Там сначала надо по озеру плыть, потом, до следующего водоема, приходится перетаскивать лодки волоком по земле. Когда мы с ним добираемся, наконец, до нужного места, он с гордостью показывает мне свои секретные места, как будто это его личные угодья. У него вокруг дома нету забора, и возникает ощущение, что его владения – это вот все это вокруг. Берег озера, озеро, лес, ламбушки в лесу – вся территория, куда он может добраться. Он хозяин всех этих просторов. Смотритель, - этого своего рассуждения Алексей переводить не стал, впрочем, финны и не настаивали: захмелевшие, улыбчивые, они готовы были слушать все, что угодно, и на каком угодно языке - хоть на птичьем.

Посмотрев на часы, Алексей налил по последней рюмке водки.

- Ну что, пойдем мы уже?

Один из финских гостей коснулся его плеча, привлекая его внимание, и что-то сказал ему.

- У Антеро есть подарок для тебя, - обратился Алексей ко мне. – Он завтра занесет.

Тронутая до глубины души, я горячо поблагодарила своего нового финского знакомого через Алексея. Антеро неуклюже, но умилительно галантно поцеловал мне руку. Мужчины встали из-за стола и, по очереди одеваясь, стали выходить друг за другом на улицу. Я видела в окно, как Андрей Иванович с Алексеем курят, облокотившись о перила веранды.

Я убрала со стола и помыла посуду. Поставив патефон рядом с собой на полу, завела пластинку и под музыку начала растапливать камин.

- Как вы тут сегодня – не скучали? – с порога поинтересовался вернувшийся в дом Андрей Иванович, вешая куртку на вешалку. - Хотя, - он обвел взглядом комнату, - вижу, что вам тут особо некогда было скучать.

Мне было очень приятно, что он все-таки заметил чистоту и отдал должное моим стараниям.

- Как ловко у вас получается! – нежадный на похвалу, оценил он и мой талант кочегара.

Он сидел на диване, чуть подавшись вперед, опираясь локтями на колени, чтобы поближе рассмотреть мое ритуальное действо. От него вкусно пахло сигаретным дымом и морозной вечерней свежестью.

- Это было моей домашней обязанностью в детстве. Я растапливала котел, возвращаясь домой из своей злосчастной баскетбольной. Наскоро пообедав, я каждый раз садилась напротив открытой топки с чашкой кофе и книгой. Пространство маленькой котельной – оно все - вот, все перед тобой, все обозримо, и тут все подчиняется твоей воле и зависит только от тебя. Здесь тебе не прилетит мячом по голове, и не раздастся убийственного хохота. Я смотрела на полыхающее пламя, думая о том, что всю жизнь так не просидишь, и эти мысли вызывали у меня чувство тоски от безысходности.

- Почему?

- Я готова была просидеть так всю жизнь. Меня бы это вполне устроило. Но задумываться над тем, а почему, собственно, нет? - я начала только много, много позже – тогда же я еще принимала утверждения о невозможности этого, как должное.

Повисло молчание, и, чтобы не заставлять его произносить какую-нибудь бессодержательную банальность из тех, которые произносят лишь для того, чтобы заполнить неловкую паузу, я сама сменила тему.

- А вы кормите своего домового, Андрей Иванович?

- Да как-то нет... - улыбнулся он. - Мне кажется, он у меня парень уже взрослый, самостоятельный, сам знает, что да как... Вы знаете, к слову, что домовые - это боги - просто самых низких "чинов"? У древних славян-язычников существовала целая разветвленная иерархия божественных сущностей. В основном люди имели дело со своими персональными, семейными божествами, покровителями определенного дома и двора. Были также «общедеревенские» боги: к ним обращались по более весомым поводам. К верховным же богам практически не апеллировали - это были «жреческие», «шаманские», далекие, непонятные и неотзывчивые боги. А вот свои всегда были рядом, в зоне доступа, не чванливые и коммуникабельные. Наталья Петровна рассказывала, что ее бабушка частенько, по поводу и без, восклицала «бажок-татка» - что значит "папочка", или «божачкi мае» - во множественном числе и в уменьшительно-ласкательной форме: то есть, «божечек» - «божков» - было много и они были чем-то вроде... слегка выжившего из ума старика-отца, которого все на словах почитают, но на деле уже давно не воспринимают всерьез, или чем-то вроде неразумной домашней скотины, которую все любят и жалеют, но которую и довольно нещадно эксплуатируют, покрикивая и даже поколачивая в случае неповиновения. Так что отношения у наших предков с домовыми были, безусловно, хотя и самые нежные, но и весьма деловые вместе с тем.

Я опустила экран топки и еще раз завела старую пластинку.

- Не хотите потанцевать, Андрей Иванович? – легкомысленно предложила я, не сомневаясь, что он наверняка откажет, и что я ничем не рискую.

- Давайте потанцуем, - вдруг просто взял и согласился он.

Огорошенная, я – сидя у патефона на полу на коленях – посмотрела на него снизу вверх: он подал мне руку и помог встать. Отведя меня чуть в сторону – подальше от ценного раритета на полу - он прижал меня к себе: я почувствовала твердость его груди и бедер – и положил подбородок мне на плечо, касаясь виском моего виска.

Мы медленно кружили в центре гостиной: так танцевать умеют только взрослые мужчины - не ерничая, не скоморошничая от смущения, не конфузясь от своего неумения двигаться и не теряясь от близости партнерши, спокойно и «качественно» наслаждаясь музыкой и движением. На пол с дров накапало немного смолы, и я чувствовала, что прилипаю босыми ступнями к доскам, словно бы дом вот так простодушно, без жеманства, без всяких уловок и ухищрений, без попыток набить себе цену и прочих «ярмарочно-тщеславных» приемов пытался удержать меня, оставить в себе, себе. Ничего не видя перед собой, я смотрела Андрею Ивановичу за плечо, ощущая его дыхание, вдыхая запах табака, исходивщий от него, утопая в струйках тепла его тела, - как песня – я чуть не застонала от разочарования и огорчения – закончилась.

Он чуть отстранился от меня, внимательно осмотрел мое лицо, а затем приблизился и прикоснулся губами к моему лбу, на секунду застыв.

- У вас опять температура. Вам надо отдохнуть. Зря вы не дали себе сегодня отлежаться как следует. Мы обязательно потанцуем еще, когда вы поправитесь.

На подкашивающихся ногах я подошла к креслу и без сил опустилась в него. Андрей Иванович закрыл патефон и отнес его в комнату, откуда вернулся с какой-то книгой в руках. Положив книгу на диван, он подбросил в огонь еще немного дров и, устроившись на полу, откинулся спиной на диван позади него.

- Не надоело вам тут домохозяйничать? - вытянув свои длинные ноги и положив их одну на одну, он скрестил пальцы рук на животе, приготовившись слушать.

- Знаете, Андрей Иванович, как раз совсем недавно я готовила большой материал, собирать информацию для которого мне помогал мой хороший друг, руководитель одной общественной организации, - о лицах без определенного места жительства. Я разговаривала с самими бездомными в Доме ночного пребывания, встречалась с работниками соцслужб, занимающимися ими. Количество бомжей в наших городах переходит все мыслимые и немыслимые границы, но еще больше меня поразило то, с какой легкостью, словно бы даже не почувствовав, что что-то изменилось, люди оказываются на улице. Однажды, выбрасывая мусор, я увидела у контейнеров одного пожилого бездомного. Он вертел в руках, внимательно рассматривая, извлеченную из недр помойки сковородку. "Не хозяин был!", - вслух "журил" он бывшего владельца вещицы, ни к кому не обращаясь. - Тут молоточком всего-то пару раз пройтись..." Как же так выходит, что люди, созданные для того, чтобы жить в доме, умеющие делать по дому своими руками в самом буквальном смысле все, оказываются без дома?

- Продолжайте, я слушаю вас! - Андрей Иванович встал и прошел на кухню.

- Дом - это жизненно необходимое для человеческого существования условие. Это место, где чувствуешь себя защищенным от чужого влияния и манипуляции. "Крыша", "кров" - от "укрывать", "скрывать". В советские времена человека совершенно намеренно, сознательно, методично и целенаправленно лишали дома, насильно вытаскивая его во внешний мир. Общественные бани, общественные столовые, общественные туалеты без дверей в кабинках, а то и без кабинок вовсе, общежития, комбинаты бытовых услуг: советский человек был вынужден находиться на виду практически каждую минуту своей жизни. При всех, публично принимать пищу, стирать свое грязное белье, мыться и справлять свои более интимные нужды. Вы скажете, что сегодня тоже существуют общественные бани и рестораны, но это совсем другое. Сегодня поход в ресторан или в ту же баню - это вид досуга, развлечение, своего рода выход за рамки обыденного, нарушение нормы, к которому ты готовишься и который позволяешь себе не так уж и часто, далеко не каждый день во всяком случае. В советское же время это было повседневной, ежедневной будничной рутиной: не прекращающееся вынужденное нахождение у всех на виду в положениях и состояниях, совершенно не предназначенных для посторонних глаз. Именно поэтому сегодня люди так фанатично стремятся вынести из избы на публику буквально каждый момент своего существования, словно бы в те минуты, когда их никто не видит, они и на самом деле перестают существовать. Как фантомы, возникающие только в свете прожектора чужих глаз, и исчезающие, когда это прожектора нет.

Андрей Иванович вернулся с двумя бокалами, один из которых протянул мне.

- Любовь к дому всячески высмеивалась как проявление ограниченности, обывательского отношения к жизни и узости мышления. "Кухонная философия", "кухонная психология" - ярлыки, дискредитирующие чье-либо высказывание и самого оратора целиком и полностью. Хотя именно кухня - это самое уютное место в доме, концентрат домашнего "дабрабыта", как говорят белорусы, место, где всегда тепло и вкусно пахнет приготовленной едой. Но самое уничижительное оскорбление для современной женщины, которое только можно вообразить, - это обвинение в том, что она "домохозяйка". Хозяйка дома. Все самое стоящее внимание, имеющее смысл и общечеловеческое значение - за пределами дома. Твой же дом не имеет значения. Твоя семья не имеет значения. Ты сам по себе не имеешь ни малейшего значения. Человек, лишенный чувства ценности своего дома, лишен чувства собственной какой-либо ценности, а именно такой человек - идеальный воин, ни в грош не ставящий свою жизнь и неукоснительно исполняющий любые приказы, это молчаливая безропотная рабочая сила, - то есть, аккурат то, что и требовалось страшной стране, ведущей войны или находящейся в состоянии непрерывной подготовки к ним. Ничто не проходит без последствий, а дьявол, как и бог, - в мелочах. У бывшего советского человека психология бездомого, "обездомленного" существа, не просто готового обходиться без дома - в принципе не умеющего, не наученного жить в нем. "Я умираю от бессмысленности и скуки на работе, но я с ужасом думаю о том, что меня могут уволить: не представляю, что я буду делать дома!", "Обязательно нужно ходить на работу, иначе ведь можно сойти с ума, сидя дома в одиночестве!", "Я ненавижу свою работу, но я умерла бы, если б меня заперли дома в четырех стенах!" - я много раз слышала подобные сентенции. Большинство людей не могут работать дома, не могут самостоятельно в одиночку тренироваться дома - только в спортзале с тренером, желательно деспотичным. Им нужно, чтобы кто-то их заставлял, "мотивировал", угрожал, запугивал, уговаривал - принуждал работать, принуждал заниматься спортом, принуждал жить. И им обязательно нужно быть в толпе: всем вместе "весело шагать по просторам" и "напевать только хором". Но самое парадоксальное во всем этом то, что если ты все-таки расхрабришься и отважишься на уединение, окружающие без промедлений с остервенением начнут обвинять тебя в том, что ты прохлаждаешься дома, в то время как все остальные вынуждены убиваться на работе, потом и кровью добывая себе хлеб насущный.

Андрей Иванович не отрываясь смотрел на меня. Я еще не видела у него такого взгляда: почти физически ощущалось, как вызревала и готовилась вот-вот вскрыться его решимость снова предложить мне то, что я практически вымогала у него, когда он этого не предлагал, и чего трусливо начинала избегать, едва почувствовав его намерения попытаться предложить мне это еще раз. Словно какие-то злые центробежные силы не давали мне приблизиться к нему, провоцируя неминуемое отдаление от притягивающего к себе объекта.

Не-чужими друг другу люди становятся не так скоро. Не сразу.

- Что это за книга, Андрей Иванович? – малодушно-торопливо метнулась я в сторону я от опасной темы.

Я видела, что он не был разочарован, и была безгранично благодарна ему за это. Он не подгонял мою эволюцию, не торопил и не подталкивал меня ни к чему, не направлял, ничего не вымогал и не требовал, не возлагал на меня надежд и не пытался скрыто управлять мной путем навязывания чувства вины за эти свои неоправдавшиеся надежды.

Человеческие отношения на девяносто процентов - это заданная эволюцией и естественным отбором невыносимая, пошлейшая толкотня локтями за свой крохотный пыльный клочок под солнцем, на который, что самое противное, никто и не зарится. Бессознательно, машинально, инстинктивно люди используют голову ближнего одним единственным образом: как ступеньку в гонке на вершину пищевой цепи, всеми способами старясь выбить конкурента с дистанции, дискредитировать, исказить его слова и действия таким образом, чтобы выставить его в максимально невыигрышном свете. Обвиняя в самых невообразимых, зачастую несуществующих грехах, они способны ввергнуть - и без всякой жалости и сострадания ввергают - тех несчастных, кто принимает их слова за чистую монету, в черный бездонный ледяной колодец не совместимого с жизнью чувства вины, стыда, страха, бесчисленных сомнений и самонеприятия.

Общение с людьми - это как комната с кривыми зеркалами, в каждом из которых ты видишь не свое отражение, а уродливое искажение - в каждом зеркале разное, но неизменно уродливое. Каждый контакт с другим человеком – микротравма, каждый выход из дома – это автоматная очередь по решету твоей самооценки.

Он прощал мне мои на самом деле имеющиеся оплошности и слабости, мою неуверенность, растерянность и беспомощность, - он извинял меня. "Из-винить" - это извлечь из вины, вытащить из смертоносных глубин на свет божий: непривычная к подобному состоянию невесомости, не умеющая быть в нем, я не быстро училась этому - с закономерными осечками и промахами.

Ты и сам с неумолимой беспощадностью подносишь зажженную спичку к собственноручно профессионально сложенному вороху хвороста под своими ногами - «ауто-аутодафе» - достаточно более чем.

Не надо дополнительно извне.

Я прекрасно понимала, что он не хотел перемен в своей жизни, но был согласен попробовать, дать шанс, посмотреть, что из этого всего может выйти. Вместе с тем, в случае, если все останется на своих местах, он, я знала это, спокойно вернется к своему состоянию удовлетворения не изменившимся положением вещей. Давая мне почувствовать, что согласится с любым принятым мною решением, он создавал тем самым самые благоприятные условия для того, чтобы это мое решение было взвешенным и обдуманным, а не принятым под воздействием невротической убежденности в том, что ты обязан любой ценой оправдать чужие чаяния, не подвести и не подкачать. 

Хочешь быть со мной - будь со мной. Не хочешь быть со мной - не будь. Только реши, наконец, чего же ты хочешь.

 - «Мцыри», - Андрей Иванович взял книгу и бездумно наугад открыл ее.

- Вам нравится? – мне было неинтересно говорить о «Мцыри», но теперь уже не оставалось ничего другого.

- Это одно из немногих по-настоящему любимых произведений школьной классики. В школе наш учитель литературы – из тех педагогов, чье уважение очень хотелось завоевать, – пообещал поставить «отлично» сразу за год тому, кто выучит всю эту поэму наизусть.

- И вы выучили?

- Только семь глав, увы. Больше не осилил. Но я до сих пор хорошо их помню.

Я смотрела на него, пытаясь телепатически передать, внушить ему - я сделаю это! Я все сделаю, но не сейчас: сейчас это будет выглядеть так, словно я говорю то, что он в некотором смысле вынуждает меня сказать - и вынуждать меня к чему, в свою очередь, вольно и невольно снова и снова вынуждаю его я.

Завтра. Я сделаю все завтра.

- Вы можете почитать мне немного, Андрей Иванович? 

Он поднялся с пола и, устроившись на диване, начал листать страницы в поисках начала текста.

Я смотрела на его, думая о том, что больше всего в жизни хочу оказаться с ним рядом. Положить голову ему на плечо, слушать вибрацию от его голоса в его грудной клетке и биение его сердца под своим виском.

Чувствуя, как начинает частить пульс, я вдруг поняла, что готовлюсь к осуществлению этого своего еще не до конца осознанного самой замысла.

Прежде всего следует поставить подальше бокал, чтобы не опрокинуть и не споткнуться об него, что было бы очень комично. Затем нужно как-то успеть юркнуть между ним и спинкой дивана – до того, как он сообразит, что происходит, и успеет сесть, сделав тем самым воплощение задуманного мною плана невозможным. А потом, когда я нырну ему под руку, будет уже поздно как-то препятствовать мне, и ему останется только оставить все, как есть.

Сердце билось в ребра так, будто я собиралась совершить какое-то преступление. Стараясь ничем не выдать своих намерений, я встала и не быстро, но и не медля, подошла к дивану и, присев, наклонилась, приподняла его руку и скользнула под нее в заветное углубление.

Места было совсем мало, я едва помещалась между ним и спинкой дивана и вынуждена была удерживать себя на весу, чтобы не наваливаться на него всем телом. Какое-то время – ужасно, как мне показалось долгое – ничего не происходило, я даже – ощущая, как сильно он напрягся - успела подумать, что не имела права настолько не считаться с его желаниями и мыслями на этот счет, и что если он сейчас меня осадит, наверное, мне будет и поделом. Я уже совсем было приготовилась к тому, что он вот-вот все-таки выберется из-под меня и встанет, и я окажусь в преглупейшем положении, как вдруг с огромным облегчением почувствовала, что он подвинулся, давая мне расположиться поудобнее.

Я обмякла тяжелым бесформенным комом. Его напряженная от неожиданности рука расслабилась и опустилась на мое плечо.

Обнимая меня одной рукой, второй придерживая «стоящую» у него на груди книгу, он продолжил читать.

За окном то и дело взревал ветер, в камине догорало пламя, было чуть тесновато и жестковато, той части тела, что прижималась к нему, было тепло, даже жарко, но не укрытой верхней поверхности было холодно – парадоксальное ощущение одновременного жара и озноба - но я чувствовала себя как у бога за пазухой.

Я проснулась ночью на диване одна: я не заметила, как уснула, и не почувствовала сквозь сон, как Андрей Иванович ушел, укрыв меня одеялом и выключив свет. Переходить в свою комнату я не стала - проснувшись на минуту, больная, как никогда еще счастливая, - я только сняла джинсы, в которых уснула, и снова погрузилась в сон, представляя, будто он по-прежнему рядом.

 

 

Иди ко мне

 

 

Проснувшись утром, я взяла градусник, чтобы померить температуру.

Сквозь чуть приоткрытое окно в комнату струился свежий воздух: чистый, со вкусом родниковой воды, «округлый», «полнотелый», «гладкий», «упругий» и «питкий», если взяться описывать его терминами сомелье, - его хотелось зачерпнуть ложкой и проглотить, предварительно раздавив о верхнее небо, как нежный десерт из маскарпоне.

Иногда, лежа в кровати в своей городской квартире, я вдыхала втолкнутый в комнату порывом ветра запах уличной влажности и всякий раз внутри все радостно откликалось на счастливое узнавание – «пахнет, как из бабушкиного сада в деревне!». Однако в следующую секунду в комнату проникала – вваливалась – еще одна, более тяжелая, а потому чуть запоздавшая фракция воздушного потока – запах газа из огороженного «садка» газовых колонок во дворе: каждый раз я вынуждена была вставать, чтобы закрыть окно, потому что невозможно было дышать.

За окном шумела река, время от времени свистел, рискуя нагнать воды и расплескать все окружающие водоемы, ветер.

В городской квартире ты тоже постоянно слышишь звуки. Шаркающие шаги и надсадный кашель соседа над головой, крики ссоры в неблагополучной квартире на первом этаже, стоны страстной соседки за стеной справа, ты слышишь даже вибрацию поставленного в режим без звука телефона соседа слева. Ты безостановочно получаешь информацию о частной жизни совершенно посторонних тебе людей, о которых ты ничего не хочешь знать, и знать о которых тебе не надо, но ты снова и снова получаешь эти ненужные тебе сведения.

Но самое тошнотворное это то, что ты то и дело слышишь, как соседи сверху спускают воду из бачка. И эта вода проносится сквозь твое жилье. Опять и опять твое жилище, твой личный микрокосм пересекают эти потоки. То есть у тебя над головой – там, где у человеческого существа должно быть небо и ничего больше, - пирамида чужих унитазов. А за спиной – насквозь проржавевшие, затромбованные склизким студнем смрадные трубы. Многоэтажный городской дом – словно супер-организм с кровеносной системой из канализационных труб-сосудов с пульсирующими в них сточными водами, которые качает «сердце» - насосные станции гигантских очистных сооружений. Даже жить на берегу отстойника для человеческого организма не настолько противоестественно, как в городской многоэтажке, где вокруг него со всех сторон, сверху, над головой, и снизу, под ногами, постоянно циркулируют стоки, которые город испускает, сбрасывает в окружающий мир мегатоннами, как исполинская корпорация по производству отходов жизнедеятельности. Снова и снова шумят нечистоты внутри стен твоего жилища и ты непроизвольно начинаешь воспринимать другого представителя одного с собой вида исключительно так: только как непрерывно и бесперебойно функционирующего производителя наполнения для оплетающей твои стены паутины канализационной системы.

Чувство освобождения и облегчения, которое испытываешь, оказываясь на природе, вырвавшись из загазованной городской тесноты, – это даже не столько эйфория от простора и свежего воздуха, сколько экстаз от чувства избавления от не прекращающихся вибраций канализационных стояков многоквартирных домов.  

Однажды мне приснился кошмар: я видела во сне пустую ночную гостиную в родительском доме, в которой нет стен. Висит черное окно над полом – прямо на самой пустоте, на фоне светящихся точек звезд на полотнище черного неба, и входная дверь рядом. Она заперта, но стен нет и ночь, уличный холод и сам космос могут вот-вот вверзиться внутрь. Запертая дверь вызывает иллюзию закрытого пространства, но она ни от чего не изолирует.

В детстве ты приходил домой, слышал щелчок вошедшей в свое углубление собачки замка входной двери за спиной - и весь мир оставался снаружи. Тебе не было до него никакого дела, и у тебя была благословенная возможность ничего о нем не знать. Сейчас ты не можешь защититься от него никак. Мир вваливается в твой дом со всем своим неохватным брюхом с растянутым переполненным кишечником, круша все твои стены и сплющивая твои креслица, столики, книжные полки и камыши в банке на тумбочке у кровати.

Ты лишен всех своих магических панцирей, слоев и защитных аур: голее голого, со всеми своими секретами.

Электронный градусник запикал у меня подмышкой и я достала его. Температуры не было.

Я встала, приняла душ, оделась и отнесла в спальню свое одеяло. Позавтракав, я включила компьютер и некоторое время работала с редким наслаждением, уже даже немного отдающим одержимостью.

Телефон лежал рядом на столе и я то и дело вспоминала, что нужно позвонить в город и дать знать, что со мной все в порядке, но эта мысль снова и снова исчезала в странных провалах памяти: я забывала про это, не успев продумать эту мысль по всей «длине» до конца.

Единственный, кого мне на самом деле не хватало, по ком я действительно скучала, и кого забрала бы оттуда сюда, это был мой кот.

Закончив работу, я немного позанималась растяжкой. Я не тренировалась несколько дней, но, несмотря на это, мышцы не задеревенели, были пластичными, мягкими и податливыми.

В моей комнате в съемной квартире заниматься мне приходилось, располагаясь по диагонали: в положении шпагата одна моя нога упиралась в угол под письменным столом, вторая - в противоположный под кроватью.

Как-то одна знакомая состоятельная пара, уезжая на отдых, попросила меня пожить в их большом частном доме и присмотреть во время их отсутствия за их тремя котами и многочисленными цветами. Вернувшись в свою коморку после двухнедельного проживания в просторном коттедже, первое время я чувствовала себя как слон в посудной лавке: я то и дело ударялась об углы стен, над слишкой низкой для моего роста столешницей разделочного стола мне приходилось сгибаться в три погибели, а потолок я доставала пальцами, встав на цыпочки и слегка потянувшись. И тем более шокирующим казалось мне воспоминание о том, что раньше я никогда не ощущала себя так - мне вполне хватало места. Тесные городские квартиры искажают твое представление о собственных размерах: ты начинаешь воспринимать себя как нечто гораздо меньшее, чем ты есть на самом деле. Как дерево бонсаи, которому не дали достичь его истинных, заданных природой параметров.

На уборку дома и готовку уходит два-три часа. На полноценную качественную тренировку нужно как минимум полтора-два. Чтобы написать несколько страниц, нужно часов шесть-восемь – хотя бы. А еще есть кино и книги. Любимые близкие люди. Коты. На все суток не хватает катастрофически.

Я не люблю жить быстро. Страшно не люблю бежать, задыхаясь, давясь вдохами, когда начинает болеть желудок, словно бы организм пытается запастись кислородом, используя для этого все свои складские хранилища, даже для хранения воздуха совсем не предназначенные. Не люблю давиться едой на ходу, глотать, не прожевывая, когда через десять минут ты не можешь вспомнить, что ты ел и ел ли вообще. Ненавижу делать несколько дел одновременно, мне до слез жалко времени, которое в промышленных масштабах самым бездарным образом тратишь на преодоление городских расстояний и бесконечные городские очереди. Я страшно психую и готова разрыдаться от бессильной ярости из-за вечных проволочек, когда приходится откладывать то, что хочешь делать, ради того, что непредвиденные обстоятельства вынуждают тебя делать, подрывая все твои планы, что в городе случается сплошь и рядом.

Я ненавижу толпу, ненавижу командные виды спорта, ненавижу любую коллективную работу и все виды гонок, и пуще прежнего - гонку вооружений.

Возвращаясь домой вечером, я чувствую себя так, словно бы мое лицо потрогало множество грязных рук, и эта грязь застыла на коже глиняным слепком, от тяжести которого болят все лицевые мышцы и даже кожа под волосами.

В детстве ты просыпался утром и просто жил. А сейчас ты занят только тем, что снова и снова ведешь нескончаемые внутренние диалоги с рокочущей темнотой в зрительном зале перед тобой, объясняешься, оправдываешься, извиняешься за свое существование перед незваным столпотворением в твоей голове, защищаешь от поругания свои маленькие святыни, раз за разом терпя поражение, не сумев перекричать набившихся в твою жизнь глумливых злорадных завсегдатаев кунсткамеры, которым доступно единственное удовольствие – подрисовывать первичные половые признаки портретам в учебнике.

Я не говорю о том, что все должны любить одиночество и мечтать сбежать на шлюз, и я не говорю о том, что у всех желающих такая возможность есть. Речь не о готовности бежать - о способности осознать, что ты имеешь полное право на это, если ты этого хочешь, и если такая возможность у тебя есть. Альтернатива есть всегда.

А окно нужно еще и для этого: чтобы не дать забросать камнями и грязью твое жилище.

Успокойся, закрой окно и отойди от него.

Я заканчивала обедать, когда Андрей Иванович написал, что задерживается, и передал мне требование Натальи Петровны прислать меня к ней за пирогами. Одевшись, я отправилась выполнять поручение.

Из дома Натальи Петровны на всю деревню пахло свежеиспеченным хлебом: она готовилась встречать гостей - дочку с зятем, и ей было не до меня: мне даже стало как-то себя немного жалко.

- Не зачахла тут? Не соскучилась в нашей глуши? Когда уезжаешь? Уже ждешь не дождешься, наверное? – Тетьнаташа приветствовала меня, не отрываясь от работы: сосредоточенная, она усердно мяла и то и дело смачно шмякала об столешницу солидный колоб теста.

- Да нет, Тетьнаташ… Я не хочу уезжать, - я присела на стул у стола.

- Ничего себе! Во дает девка! Что, правда, что ли? Так оставайся! У нас тут хорошо, природа, свежий воздух… - дежурно, формально нахваливала она преимущества деревенской жизни. - В городе ты где живешь? На съемной квартире?

- Да, втроем с друзьями снимаем трехкомнатную квартиру – у каждого по комнате.

- Ну, это не жизнь, конечно. Как говорила моя бабка «у сваей хатцы магу i усрацца». А кавалер у тебя в городе есть какой?

Бывают люди, в присутствии которых сила притяжения земли словно бы возрастает втрое, твое собственное тело наливается свинцовой тяжестью, и все движения и мысли начинают вязнуть, как в смоле. Сверхплотные черные дыры, рядом с которыми все становится тяжело: тяжело дышать, тяжело думать, тяжело держать открытыми неподъемные веки.

А есть люди, способные разбавить самый концентрированный сгусток «тяжести», растворить самый безнадежный тромб тревоги и страха, сделать невесомым любой придавивший тебя камень. Тетьнаташа была из таких удивительных сущностей – рядом с ней возникала необыкновенная легкость и непоколебимая уверенность, что проблем нет. Вообще никаких. Все на своих местах. Все идет своим чередом. Все, как надо. Все хорошо.

- Ну, какой кавалер… Такой…

- Ну-ну, - "беззлобно-укоризненно" покачала головой Наталья Петровна. – Знаем мы эту вашу современную любовь. Моя бабка называла это «як сгроб, так i уеб».

Я рассмеялась, глядя на Наталью Петровну с нескрываемым обожанием.

- А работа?

- Что работа... От работы кони дохнут! - попыталась я отшутиться в тетьнаташином духе. - Работу я могу и тут работать. Писать можно везде.

- Ну так и оставайся. Мне будешь помогать. Уж как-нибудь прокормим тебя! Женихов тут тебе, правда, нету. Андрей Иванович хороший, но старый уже для тебя…

Я прикусила губу. Скажи нечто подобное кто-то другой, и я неизбежно бы смутилась, рефлекторно застыдившись своего «плохого вкуса» и незавидного выбора. С Натальей Петровной ничего даже отдаленно похожего я не ощутила.

- Он очень мне нравится, Тетьнаташ! – я говорила громко и членораздельно, чтобы у нее не осталось шанса не расслышать меня, а у меня самой – возможности поджать хвост, дать задний ход и отказаться от своих слов, притворившись, что я этого не говорила. - Очень-очень!

- Во дает, а! – наконец-то, я смогла сообщить что-то, заслужившее ее внимание: она даже отвлеклась от своих пирогов и, прищурившись, посмотрела на меня в упор своими «ведьминскими» угольками.

Все ее анализаторы сканировали мое лицо, изучая, насколько правдиво мое скандальное заявление.

- Хотя сколько ему – сорок пять? – она вернулась к своему тесту. - И в шестьдесят некоторые детей стругают пачками! – я едва не зажмурилась: физиологичные тетьнаташины формулировки и его имя казались мне компонентами совершенно не сочетаемыми, а их противоестественное соединение - почти кощунственным.

Если б он только услышал, о чем мы сейчас говорим!

- И заумный он слишком. С прибабахом. Хотя все вы, городские, с прибабахом, прости, господи, что скажешь! Что, и замуж за него пошла бы? Тебе самой-то сколько?

- Двадцать семь почти.

- Так-то пора бы уже, конечно. Давно пора!

«Замуж». «Брать замуж». «Выходить замуж». «Хочу замуж». «Возьмите меня замуж» – я прогоняла по своим вкусовым рецепторам это выражение, пытаясь определиться со своим отношением к нему.

- Пошла бы, Тетьнаташ. Если б взял.

- Еще бы он не взял!

- Пока не зовет.

Наталья Петровна горестно вздохнула, но, как выяснилось, не от сожаления по поводу моих безответных чувств.

- Он был женат. Не знаю, что там произошло… слышала только, что она на себя руки наложила. Лет десять тому. Она была… немного того, - моя рассказчица покрутила пальцами, перепачканными в муке, у виска. – Но он не разводился с ней. Жалел, говорят, сильно, возился с ней, лечил, из петли вытаскивал. Что-то же ей не жилось... Много вас, таких, сейчас развелось. Давно это было. Девочка у них совсем маленькая была еще, когда это случилось.

- У него есть дочь? – так вот с кем он так долго беседовал по телефону тем поздним вечером!

- Есть – он не говорил? В Финляндии живет – с матерью Андрея Ивановича. Она забрала ее к себе сразу после всего этого. Отца евоного тоже уже нет – умер от рака несколько лет назад. Один он тут. А дочке его лет четырнадцать, кажется, он поздно женился. Сам он сюда переехал после того случая. Он хороший был юрист, очень, к нему и сейчас приезжают без конца, зовут в город, просят взяться за то или другое дело – он отказывает всем. Деньги-то у него есть – он хорошо зарабатывал, ему сейчас хватает – что ему тут надо? Жена ему надо.

Вот оно что. Образ жизни «неуспешного» человека могут позволить себе только по-настоящему успешные люди.

- Хороший он. Заумный только сильно.

Я непроизвольно тяжело вздохнула.

- Влюбилась? – «понимающе» посмотрела на меня Тетьнаташа.

«Влюбилась». «Любить». «Люблю». «Я люблю его». «Я люблю вас». «Я люблю тебя». «Любимый».

Я утвердительно кивнула.

- Так, может тебе это надо, – Тетьнаташа порылась в своих изобильных шкафчиках-закромах и протянула мне маленький блестящий квадратик с узнаваемым колечком внутри.

- Тетьнаташ! – взмолилась я. – Что это? Уберите, ради бога!

- От же шаленая! А чего красная-то такая сделалась? Что вы, что вы! Можно подумать, в этом доме не е..утся! - я чувствовала, что мне становится не на шутку дурно от смущения.

- Откуда у вас это?

- Что я по-твоему, совсем темная, что ли? У меня все есть!

- И что, берут?

- Берут. Твой никогда не брал, - Тетьшаташа откровенно наслаждалась моим стеснением, с характерным деревенским азартом язвительно забавляясь моей «городской» интеллигентской рафинированностью.

- Пойду я уже, Тетьнаташ!

- Пошла уже? Пироги ж не забудь! - она кивнула на приготовленные для меня свертки на столе. – И чай с облепихой в термосе – ты тот мой термос не принесла?

- Забыла.

- Забыла она! Завтра верни оба! Точно не надо? – она снова махнула блестящим шелестящим квадратиком.

Я отрицательно помотала головой, с трудом сдерживая смех.

- Значит - любовь, - «почтительно» кивнула она, «отдавая должное» величию чувств.

Я вышла на улицу.

На пожухлой траве блестела алмазная "икра" холодной, хрустально прозрачной росы, небо было насыщенно-синим: это была характерная позднеосенняя синева, на глазах «плотнеющая», наливающаяся фиолетовостью.

У высоких деревянных ворот одного из дворов возвышалась двухметровая деревянная скульптура – колоритный языческий идол, оцепеневший страж времен, уставившийся куда-то за границы мира своим неживым взглядом. Вдалеке лучом маяка пронзал туманный осенний сумрак свет из окна Андрея Ивановича, и внутри, как раскрывшийся цветок, распустилась ассоциация.

...Вечер, глухой, как сейчас, ноябрь, я бегу по деревенской улице к дому бабушки. Ничего не видя в темноте, наступаю в лужи, ветер стряхивает на меня холодные капли с ветвей деревьев вдоль дороги, я продрогла до костей и боюсь деревенских собак, скулящих в беспросветных дворах. Ветер зачинщиком травли толкает в спину, словно приглашая тем самым остальные составляющие ненастья - дождь и грязь - присоединиться к измывательству. Кажется, эта дорога никогда не кончится, но вот, как протянутая сквозь кромешную мглу рука бога, мелькает этот придающий силы жить проблеск.

Свет в окне родного дома.

Дома, где тебя ждут.

Дома, в который ты можешь войти и спастись от всей непогоды мира.

Дома, ради которого ты готов в одиночку в челноке через озеро в шторм.

Знакомая калитка. Скрежетнул засов. Дверь. Ты внутри. Холод и осень остались снаружи. Тепло и светло и умопомрачительно пахнет "бабкой": мое любимое, специально к моему приезду приготовленное бабушкой кушанье из запеченной в печи натертой на мелкой терке в кашицу картошки.

И распахнувшая объятия большая, как богиня-мать, прародительница мира, фигура встречающей бабушки:

- А мае ж ты дзiцятка!.. 

- Как вы себя чувствуете сегодня? - заметно обрадовался моему появлению Андрей Иванович.

- Намного лучше, спасибо. На улице сейчас так хорошо - я с удовольствием бы прогулялась. Как вы на это посмотрите Андрей Иванович? - стоя, не разуваясь, у входа, я протянула ему переданные Натальей Петровной гостинцы.

- Погода может ухудшиться в любую минуту. Но давайте попробуем.

Он отнес свертки на кухню, оделся и мы вышли на улицу.

У дома Натальи Петровны стояла машина – прибыли ее долгожданные городские гости. Она сама и дородная молодая женщина, очевидно, дочь, возились у закрытого багажника.

- Еще одна! Это ж надо додуматься! Вырядилась она! Куртейка на рыбьем меху. У сраку па розум схадзi! Зима на носу, а она с голой жопой ходит! - Наталья Петровна решительно дергала дверцу багажника, безуспешно пытаясь открыть его.

- Мам, пусти, дай сюда, - пыталась отодвинуть родительницу от машины ее владельца, судя по всему, не уступающая матери темпераментом.

- Не учи батьку детей делать! – огрызалась Тетьнаташа, все же чуть отходя в сторону.

Увидев нас, молодая женщина приветственно махнула рукой - Андрей Иванович помахал в ответ, но подходить мы не стали: чтобы не мешаться.

Мы неспешно брели по деревенской улице мимо заброшенных домов с провалившимися крышами, покосившимися стенами и выбитыми стеклами: смотришь и насквозь видишь через окно на противоположной стене - небо, поле и стена леса за ним. Когда-то дом был обитаем, едва вмещал в себя изобилие жизни, звуков и движений, от которых стены ходили ходуном, а сейчас опустел, вынули из него сердце с венами с кровью в них, изъяли легкие с воздухом, даже обиды и горечи в нем не осталось - вся растеклась сквозь проемы, проломы, прогнившие щели, осела вокруг на скелетах деревьев засохших садов, на обломках зубов заборов, на оплетенных паутиной, по-кладбищенски буйно разросшихся лопухах и крапиве. Брошенный дом, брошенный, тут летом живут дачники, пустой дом, пустой, сложившийся пополам, словно бы ему переломили хребет, дальше еще пара жилых летом домов. Открытые калитки заросших дворов: калитку оставляли открытой, когда по улице двигалась похоронная процессия, чтобы душа, летящая за гробом, не заплутала, не отстала и не осталась бы здесь, где ей нельзя больше быть. Бабушка всегда ревностно следила, чтобы в обычные дни калитка была строго-настрого закрыта, а на ночь еще и подпирала ее камнем.

Над нами, совсем низко, скальпелем вспарывая ткани неба, проскользил по небу самолет: несколько секунд спустя деревенскую тишину сотрясла догоняющая свой источник звуковая волна.

- Я помню, как в детстве мама будила меня среди ночи, чтобы ехать на самолет. Полет на море для советской семьи был не просто поездкой на отдых - это была демонстрация высокого статуса и благосостояния, люди готовы были родину и душу продать за это. А мне из этих поездок запомнилось только одно. Эта ненормальная, сводящая с ума, кошмарная ночная нервотрепка. Недосып, страх опоздать на самолет, страх забыть билеты и документы, страх не взять с собой необходимые вещи и лекарства, страх забыть выключить свет и плиту, не предусмотреть чего-то и оказаться в ситуации, когда ты не сможешь это исправить: полет на море всегда был для меня пароксизмом ужаса от состояния покидания дома. Я не люблю и не умею плавать, боюсь всякой морской живности, мне невыносимо скучно лежать на пляже, я плохо переношу жару, но мне даже в голову не могло придти, что... я не люблю море и не хочу никуда лететь. Как можно не любить море? Все хотят на море! Все нормальные люди любят море! Как-то я прочитала в собственном журнале статью своего коллеги: он писал о том, что перед каждым полетом у него случается серьезнейшее расстройство желудка на нервной почве - он боится террористов, которые могут взорвать самолет, боится, что у пилота окажется клиническая депрессия и он разобьет судно, боится, что у самолета откажет двигатель. Но, не в себе от своих многочисленных фобий, посиневшими губами, он, как заговоренный, все равно продолжал твердить: перелет – это романтика, сильнейшее удовольствие из всех возможных, едва ли не единственное, что имеет право считаться универсальной общечеловеческой ценностью. Сегодня путешествия возведены в культ, фетишизированы, как будто фотографии разных городов, в которых ты был, делают тебя каким-то более чего-то «достигшим», чего-то «добившимся» и состоявшимся.

На небе, совсем низко над горизонтом висела полная луна: мне еще никогда в жизни не доводилось видеть ее настолько яркой и огромной.

Я хорошо помню свои ощущения, когда я первый раз оказалась в чужой стране. Я прилетела поздно и вселилась в отель уже ночью. Измученная изнурительным перелетом, я подошла к окну и увидела на небе луну. Я помню, как сжалось все внутри - так сильно, что стало трудно дышать и было почти больно. Вокруг все было чужое, все было не такое, не так, не мое. Не мой воздух, не мое тепло, не моя темнота, не моя вода, не мои деревья, не такие запахи, не такие животные, не такие птицы – все, абсолютно все было душераздирающе не так. И только луна была тем единственным, что было знакомым, родным - единственным, что было «так, как дома». Ребенком я смотрела на луну из окна своей детской спальни и думала о том, что далекий пустой холодный космос – он весь там, снаружи, "вне" - в каком-то не. А я в. Смотрю из этого в на космос. Стоя у окна отеля на другом конце земли я чувствовала себя так, словно я снаружи - смотрю из космоса и не могу разглядеть неразличимую микроскопическую точку своего дома где-то бесконечно далеко внизу: он где-то там, в недосягаемости, светится родное окошко, горит настольная лампа в маленькой комнате: мама сидит одна - отец давно спит - читает книгу. Мне никогда не было так одиноко, как в ту ночь: это было всепоглощающее ощущение космического сиротства. На многие тысячи километров вокруг - ни единой живой души, которой было бы до тебя дело. Вокруг течет жизнь абсолютно чужих, как инопланетяне, незнакомых людей, которые спешат, со всех ног бегут в свои теплые норки, предвкушая вкусный домашний ужин. И только ты один сидишь гордый и напыщенный от того, что находишься так далеко от родного дома, из которого рвешься вон, как из тюрьмы. Для меня ни один город мира не стоит того, чтобы вставать ради него посреди ночи. Ни один город мира не стоит того, чтобы даже ненадолго лишить себя возможности видеть свою семью, писать, заниматься спортом, гладить своих котов, оставить себя без всего того, без чего ты не мыслишь своего существования и самого себя.

- Познать весь мир можно не выходя за пределы своего двора? – процитировал Андрей Иванович.

- Более того, мне кажется, что только так его и можно познать. Я читала одну очень интересную статью о том, что заключенные советских лагерей, не имея лекарств, от зубной боли спасались, прикладывая к запястью разжеванную кашицу чеснока. Терпимое жжение отвлекало их от гораздо более сильных страданий: смещая фокус внимания, они «обманывали» мозг, заставляли тот сконцентрироваться на менее значимой проблеме, отчего возникало заблуждение, что той другой, по-настоящему серьезной проблемы, нет. Путешествия – это постоянно смещенный фокус внимания – на явления и вещи, не имеющие непосредственно к тебе самому ровным счетом никакого отношения. Современный человек напоминает мне взрыв сверхновой: погибая, изношенная выгоревшая звезда сбрасывает свою оболочку, и это облако газа еще долго расходится прочь от эпицентра, распыляясь в космической пустоте. Звезды уже миллионы лет как нет - есть только это все больше и больше рассеивающееся в межгалактическом пространстве скопление атомов, которое, если смотреть на него невооруженным глазом, неотличимо похоже на звезду. Глядя на многих людей я испытываю нечто подобное: пустоту, вокруг которой – разреженное облако пыли. Пыли в глаза. Люди механически превозносят те или иные вещи, даже не пытаясь понять, действительно ли они любят это, или же просто не решаются не любить то, что любят поголовно все вокруг, что "предписано" любить. Потому что признания в нелюбви к общепризнанным ценностям вызывают у окружающих подозрения в твоем психическом здоровье: все делают вид, что не слышали твоих святотатственных слов, и начинают избегать заговаривать при тебе о твоих извращенных предпочтениях, как в присутствии тяжелобольного стараются не говорить о смерти.

Мне часто снится дом бабушки. Бабушки давно уже нет в живых, и дома давно уже нет. Но и без своего физического воплощения он существует в виде особым образом структурированного под- и надпространства. Оказываясь во сне в этом доме, я всякий раз отдаю себе отчет в том, что что он не материален, и что присутствие бабушки, которое я физически ощущаю в нем -  это не бабушка, а такое же уплотнение протоплазмы. Твой дом, твой сад, река у твоего дома - это целостный и гармоничный микрокосм, твоя семья, твои коты, твои домовые - суперорганизм, это все - взаимосвязанные атомы одной неделимой кристаллической решетки. Каждое покидание дома разрушает эти структуры, рвет неразрывные связи, разбрасывает разрозненные обломки на расстояния в сотни световых лет.

Люди мечутся по чужим чердакам в поисках блюдца с молоком, но они ищут их там, где их подавно нет, в то время как полные до краев блюдца в их собственном доме давно покрылись толстой шапкой плесени.

- Не хотите попробовать? - выдернул меня из моих мыслей голос Андрея Ивановича: во дворе одного из заброшенных домов громоздилось диковинное сооружение - массивные брутальные качели из неотесанных бревен.

- Ого! Что это? Хочу конечно!

- Мы ходим сюда с дочкой, когда она приезжает ко мне летом на каникулы. Ей очень нравится.

Я с некоторой опаской устроилась на сиденье донельзя необычного аттракциона, и Андрей Иванович начал раскачивать тяжелую махину.

- Почему вы все-таки решили уехать, Андрей Иванович?

- Вы знаете, с некоторым удивлением для себя я понял, что никогда не задумывался об этом, пока не появились вы с вашими расспросами и попытками достать из меня душу, - он с ироничным укором посмотрел на меня. – Возникло желание - я уехал.

- Вы никогда не жалели об этом?

- Мне здесь хорошо. Человеку ведь и не нравится состояние абсолютного комфорта и безопасности. Ему нравится чувство опасности, которой удалось избежать. Чувство миновавшей тебя чаши сей. Я читал об одном исследовании: у людей, выигравших в лотерею большие суммы денег, оказался неожиданно низкий уровень серотонина в крови - они не испытывали радости, потому как их угнетала обида, что они не выиграли, хотя могли бы, намного больше. В то время как у жертв дорожных аварий, несмотря на полученные ими травмы, уровень серотонина в крови был парадоксально высоким: они чувствовали себя счастливыми, так как осознавали, что все могло закончиться для них гораздо, гораздо более трагически. Северяне, живущие в довольно-таки малопригодных для человеческой жизни условиях, намного острее ощущают простые маленькие радости жизни. Просто отопить дом и согреться – вот тебе уже и занятие на день, и смысл жизни, и счастье. Только тот, кто попадал в шторм, способен оценить маяк, - раскачав меня, Андрей Иванович отошел в сторону и стоял, подпирая плечом одну из бревенчатых опор.

Некстати вспомнив наш разговор с Тетьнаташей, я поперхнулась зародившимся смехом и закашлялась.

- Что вас так рассмешило? - насторожился Андрей Иванович.

- Я вспомнила нашу сегодняшнюю беседу с Натальей Петровной.

- Боюсь себе даже представить!

- Нет, на самом деле это было очень весело.

- О чем вы с ней говорили, если не секрет?

- Ох, лучше вам этого не знать!

- Она отговаривала вас связываться со мной ввиду того, что у нас большая разница в возрасте?

- Как вы догадались?

- Наталья Петровна не оставляет своих надежд женить меня. Вас она тоже наверняка восприняла в качестве потенциальной долгожданной невесты.

Я закрыла лицо рукой.

- Почему вас это так смущает? – улыбнулся он.

- Просто... ее формулировки… это все так не вяжется с вашим образом…

- Почему? Я обычный живой человек. А слова – это просто слова.

- Как человек, работающий со словами, я не могу так легкомысленно и неаккуратно обращаться с ними, не могу недооценивать их потенциальной энергии. Максим Грек, которого вы, к слову, недавно вспоминали, двадцать лет провел в заточении в царских казематах за неправильную форму глагола, которую он по незнанию употребил в своем переводе. Жители средневековья свято верили, что изменяя слово в тексте, ты, ни много ни мало, и в реальности меняешь то, что это слово обозначает, а убирая слово, ты и вовсе можешь уничтожить и само явление. Древние славяне считали слова такой же физической составляющей человека, как части его тела. Болтливость всегда страшно порицалась: расходуя слова, болтун как бы расчленял и расходовал самого себя. Для меня «называние» – это всегда вербальная магия, всегда немного «создавание» того, что ты произносишь. Что не названо – того нет, что было озвучено – стало материальным, стало, как минимум, колебанием воздуха, - а кто может предсказать, какие изменения спровоцирует это колебание, какие процессы запустит?

- И тем не менее вы поразительно бесстрашно произносите многие довольно рискованные вещи, - качели постепенно остановились и он присел рядом со мной.

- Это только с вами, Андрей Иванович. С вами я почему-то очень смелая. Хотя на самом деле я ужасная трусиха.

- Вот уж на трусиху вы не похожи точно!

Он повернулся ко мне и посмотрел на меня.

Какое-то время мы сидели рядом, касаясь друг друга плечами и просто молча смотрели друг другу в глаза. Не отводя взгляда, не произнося ни слова, не пытаясь передать друг другу какое-нибудь невербальное сообщение. Я смотрела на него, потому что мне нравилось смотреть на него, только и всего. Мне было достаточно просто видеть его.

Ироничный пучок лучиков в уголках умных, проницательных доброжелательных глаз. Прозрачные драгоценные «камушки» радужек. Усталые бороздки у уголков губ.

- Какая же вы красивая.

- Давным-давно, Андрей Иванович, когда мне было лет семь, во время одной из прогулок по городу родители разыграли меня, - его комплимент сработал, как спусковой механизм: я начала свою заранее заготовленную продуманную речь, которую мысленно репетировала все утро, и которую никак весь вечер не могла решиться начать, не зная, как подступиться к ней. - Я устала, раскапризничалась и то дело отставала, отказываясь идти дальше. В какой-то момент мама с папой решили проучить меня и спрятались за углом одного из высотных домов. Я до сих пор отчетливо помню, как я, ничего не соображая от сильнейшего испуга, кружилась вокруг своей оси, исследуя окружающее меня пространство в поиске родителей. Вокруг меня кружилась карусель из множества незнакомых лиц, домов, деревьев. Это была довольно жестокая шутка, я страшно испугалась, хотя все это длилось совсем недолго и отец все время выглядывал из своего укрытия, чтобы не выпускать меня из виду. Более того: я видела его улыбающееся лицо, кажущееся размытым из-за слез, застилающих мне глаза, но я не сразу сообразила, что уже увидела его. И продолжала вращаться вокруг своей оси. Повсюду были пятна, смазанные затуманенные пятна. И только лицо отца, выглядывающее из-за угла, было контрастным – его глаза, его подстрекательская улыбка, воротничок его рубашки с расстегнутыми верхними пуговицами. Наш мозг всегда безошибочно выхватывает из общего информационного потока интересующий его фрагмент. Даже если мы не сразу отдаем себе в этом отчет и какое-то время не осознаем, что эта информация мозгом уже получена, это знание в нем уже есть. Это как блеснувший свет маяка: ты еще не знаешь, каков он, этот маяк, и как выглядит мыс, на котором он стоит, но ты точно знаешь, что он – маяк - там есть. Когда я нашла в интернете фотографии вашего шлюза, - я заметила, как он весь подобрался, начиная догадываться, что сейчас произойдет: мне даже показалось, что он хотел остановить меня, не дать озвучить, назвать то, что уже есть, после чего делать вид, будто этого нет, у нас с ним больше не получится.

- На тех снимках были вы в группе туристов, Андрей Иванович, и, глядя на эти снимки, я чувствовала тоже самое. Одно четкое лицо в окружении размытых пятен.

Он набрал в легкие воздуха, явно собираясь что-то возразить, но я успела опередить его.

- Я не хочу уезжать, Андрей Иванович. Я хочу остаться здесь. Я хочу быть с вами.

В этот момент зазвонил мой телефон: я взяла его с собой, когда отправилась к Тетьнаташе за пирогами, чтобы иметь возможность читать сообщения от Андрея Ивановича, если он напишет мне.

Случись выброс воздуха из недр земли, разбрасывающий во все стороны валуны и деревья, сойди лавина с гор, прорвись, разорвись в клочья плотина и залей все вокруг ледяной водой - и то это не было бы таким разрушением, нивелированием всех переплетений биополей, которые возникли между нами.

Звонил мой Илья и я просто омертвела. Я ведь так и не собралась позвонить ему.

Плохо справляясь с не подчиняющимся мне телом, я извинилась, встала и отошла в сторону.

- Это нормально? Нормально вообще? Ты где? Я два дня не могу дозвониться до тебя! Ты где? Что вообще происходит?

- Я заболела. Сильно. Мне пришлось немного задержаться.

- А позвонить? Позвонить предупредить? Взять в белы рученьки телефон и нажать на кнопку вызова? – мой собеседник был взвинчен до неистовства, что было на него совсем не похоже: я никогда не видела его таким.

- Да ладно тебе… Тут плохая связь. Ты же сам говоришь, что не мог дозвониться, - я разговаривала, стараясь не размыкать рта, чтобы Андрей Иванович не мог услышать и прочитать что-либо по губам, но мне казалось, что прямо по воздуху, прямо по темному экрану неба большими буквами «бежали» субтитры моего телефонного разговора - и я готова была провалиться сквозь землю во всех смыслах этого выражения.

- Ты знаешь, что тут с ума все сходят? Ты вообще думаешь, что делаешь? Ты что вообще творишь? Ты должна была вернуться вчера!

- Так получилось. У меня все в порядке, не волнуйтесь...

- Когда ты вернешься?

- Скоро.

- Скоро?! Слушай, ты хоть понимаешь, как это выглядит? Когда ты приедешь? Что там у тебя происходит?

- Я посмотрю расписание. У меня высокая температура. Я все объясню тебе, когда вернусь. Можно, я перезвоню тебе завтра?

Оторопевшая трубка несколько секунд молчала.

- Ты понимаешь, что ты даже не извиняешься?

- Прости. Прости, пожалуйста. Просто это... не по телефону... Я перезвоню, - я нажала на отбой и отключила телефон.

Я понимала, как безобразно по-хамски веду себя, но в ту минуту у меня совершенно не было эмоционального ресурса на деликатность и чувство вины.

Я смотрела на Андрея Ивановича, не имея ни малейшего представления, что сказать. Я не могла врать ему, а говорить правду было… как-то поздно.

- Вас заждались. Да и вы, наверное, ужасно соскучились? – скрипнув качелями, он встал, делая вид, что все случившееся его ни в малейшей степени не касается. - Завтра я отвезу вас в город.

- Это звонили из редакции… - все-таки попыталась соврать я. - Все нормально, просто я забыла предупредить, что задерживаюсь… Ничего страшного…

Он кивал головой, словно бы веря мне.

- А у кого вы оставили вашего кота? – вдруг ни с того, ни с сего спросил он.

Я болезненно поморщилась.

Кота я оставила у своего только что так катастрофически не вовремя случившегося телефонного собеседника.

- Я давно хотела... Я собиралась расстаться с ним, - выдохнула я, понимая, что все плохо, все очень плохо.

- Идемте. Холодно, а вы еще не здоровы.

Я шла за ним, всеми своими рецепторами ощущая его закрытость, его сейфовую невскрываемость – он был весь отгорожен от меня, этот канал, так приветливо, так радушно распахнутый - захлопнулся, все мои протуберанцы, все мои мысленные мольбы и взывания, которые я посылала ему в спину, облизывали глухую железную стену до неба.

Погода, как он и предсказывал, ухудшалась на глазах, быстро темнело, снова поднялся ветер. Набежавшие, набрякшие холодным снегом тучи кулисами закрыли поднявшуюся выше и уменьшившуюся в размерах луну: она едва просвечивала оттуда, из своей темницы, сквозь чуть более тонкие участки штормовой черноты. В какой-то момент "кулиса", движимая ветром, сместилась, медленно «наехала» на луну одной своей прорехой: сначала в дыре показался тоненький «серп», затем - «полумесяц» и, наконец, весь лунный диск - словно бы неведомое безразличное божество безучастно взглянуло на безынтересный ему мир - и снова закрыло свое сонное неумолимое око.

Вернувшись домой, Андрей Иванович принялся молча растапливать камин.

- Андрей Иванович… Пожалуйста. Можно мы поговорим?

- Хотите чая? – он был предельно безэмоционален.  

- Нет, спасибо, я не хочу чая.

- Анисовой настойки?

- Андрей Иванович, я не хочу уезжать.

Что дальше говорить? «Я вас люблю»? «Я хочу отношений»? «Возьмите меня в жены»? «Я ваша навеки»? «Можно я буду вашей?»? «Я готова, я могу, я согласна, я хочу заняться с вами любовью»? Что говорят в таких случаях, как формулируют такого рода предложения и просьбы?

Он подошел к шкафчику, наполнил два бокала и, вернувшись к дивану, опустился рядом со мной, совсем близко, прижимаясь ко мне теснее, чем когда-либо за все эти дни – он больше не боялся моей близости, он сделался невосприимчив к ней.

- Следите за тем, о чем вы молитесь, ибо вы можете это получить, - он протянул мне бокал. - Вы всегда молитесь без опасений…

- Андрей Иванович, я не смогу сейчас поддержать обмен репликами с глубоким двойным смыслом, - перебила я его: я слишком паниковала, чтобы вести себя благопристойно и «хорошовоспитанно».

- …быть услышанной, - не обращая внимания на мои попытки принудить его к нужному мне разговору, закончил начатую фразу он.

- Я не хочу уезжать.

- Это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой.

- Но это так.

- Сдается мне, вы не ведаете, что хотите натворить.

- Я буду писать. Я могу даже зарабатывать.

Он скривился, всерьез рассердившись на меня за мое подозрение, что он боится финансовой ответственности за меня.

- Мне не будет скучно здесь, - продолжала я опровергать его потенциальные возражения. - Я буду водить экскурсии. К маяку. Как вы.

Я никогда не оказывалась в ситуации, когда я не могла бы добиться от мужчины того, что мне было от него нужно. Нет, совсем не потому, что мужчины не могли устоять перед моим безотказно действующим на них очарованием, и не потому, что я была слишком горда для того, чтобы просить - все намного проще: мне банально никогда ничего от них не было нужно.

Гордость - это лишь отсутствие желания, потребности и заинтересованности - и в тот момент я являлась ярким доказательством этого: демонстрируя полное ее отсутствие, я самым недвусмысленным образом умоляла его не прогонять меня, с тоскливой ясностью все больше понимая, что своей цели я не достигну.

Он не провоцирует, не дразнит меня, не играет со мной, он действительно все для себя решил, и я не смогу его переубедить – переубедить в том, что я не такая, какой снова и снова столько раз за все это время так глупо, так по-дурацки оказывалась.

Теряя остатки надежды, я повторила свое заклинание:

- Андрей Иванович, пожалуйста… помогите мне сформулировать то, что я хочу вам сказать. Я… я не хочу уезжать.

На какое-то время повисла пауза.  

Что же он скажет на этот раз? «Я не могу»? «Мне надо подумать»? «Я не хочу, чтобы вы оставались»? «Все не так просто»?

Он посмотрел на меня, будто предоставляя мне еще немного времени на то, чтобы угадать его ответ, после чего озвучил свой традиционно непредсказуемый вариант:

- Я вас понимаю.

Осознание, что все потеряно, все кончено, - это как разбившийся дорогой бокал у твоих ног: секунды, доли секунды, доли долей отделяют тебя от того мгновения, когда он, красивый и целый, был в твоей руке, а вот ты уже смотришь на месиво осколков на полу, понимая, что случившиеся изменения необратимы, назад в прошлое, несмотря на его такую непосредственную близость, не впрыгнуть, эта цепь порвалась, и ее конец, который ты еще так хорошо видишь, неостановимо удаляется, погружается в глубокие черные воды невозвратимости.

В окна барабанили жесткие струи холодного-холодного промозглого северного дождя.

Пламя в камине наполняло комнату сухим запахом тепла.

Тепло имеет запах: иногда оно пахнет человеческой кожей, залитой жаром унижения, злыми слезами, испаренными испепеляющей жаждой мести, и капельками крови, выступившими на растрескавшихся обветренных губах, прокушенных от жгучего чувства вины за желание зла тому, кому зла ты желаешь меньше всего на свете.

Бывают ситуации, которые кажутся настолько пугающими и недопустимыми, что ты даже на секунду не можешь представить себя в них.

А потом ты оказываешься в такой ситуации и вдруг осознаешь, что легко выдерживаешь происходящее – ты вдруг осознаешь, что выдержишь и не такое.

Что ж…

Что ж.

В конце концов, я не могла не понимать, что и так получила намного, намного больше, чем могла мечтать неделю – прошла всего одна неделя? - назад, когда мы еще только договаривались об этой встрече. Встретить человека, которым ты бы мог настолько сильно восхищаться, - само по себе очень, может быть даже самое приятное переживание в жизни, безотносительно того, находится объект твоего восхищения в зоне твоего личного пространства или нет, - а он дал мне возможность испытать это удовольствие – как никогда еще интенсивное – по полной.  

В конце концов, все действительно не так просто. Может, я действительно сбежала бы отсюда через месяц, через полгода, через год – вряд ли, конечно, но кто может знать такое наверняка?

В конце концов, иногда вполне достаточно просто помечтать. Просто помечтать, «попредставлять», пофантазировать, прожить все пусть в вымышленном, но зато идеальном мире. Реальный человек всегда нарушает все твои «режиссерские» замыслы, говорит не то и делает все не так, невпопад, от смущения и стеснения ли, от растерянности, сомнений, подозрений, напряжения, недоверия, боязни подвоха, обмана или насмешки, - так или иначе, но в реальности всегда обязательно будут и неуклюжесть, и казусы, и ситуации, когда чувствуешь неловкость за партнера и за себя, ощущающего неловкость за него, и неловкость за его неловкость за тебя…

В мечтах же все всегда проходит гладко, как по маслу, без сучка и задоринки.

Нельзя жить в мечтах? Мы все и так живем в мечтах. Сбегаем в них, как на старый шлюз. Забиваемся туда, как маленький зверек в норку, и трясемся там от обиды, боли, одиночества, неисчислимых неодолимых детских страхов, саморазрушительной нелюбви и жалости к себе.

И, в конце концов, здесь и впрямь нет условий для создания семьи. Хотя, забавно: над женщиной саркастически посмеиваются за то, что пока мужчина еще не успел додумать немудрящую мысль «какие ноги», женщина уже мысленно вышла за него замуж и родила ему троих детей, но, стоит тебе принять какое-либо решение, не учитывающее интересов будущих потомков, как тебя сразу же обвинят в безответственности, безалаберности и преступной халатности.

Впрочем, мне эту проблему все равно не предстояло решать.

Я представляла, как выйду завтра на вокзале, и меня оглушит шум города, от которого я успела порядком отвыкнуть. Я вернусь в свою съемную комнату, и соседи будут без интереса расспрашивать, как прошла поездка. В понедельник я приду в редакцию и буду просить прощения за свое непозволительно пренебрежительное отношение к работе, преувеличивая серьезность своего недомогания и непреодолимость препятствий, помешавших мне позвонить.

Потом я даже смогу засесть за работу - поначалу мне придется изрядно помучиться, но постепенно материал начнет поддаваться мне: сама на это не рассчитывая, я напишу вполне добротную и читабельную статью.

Вечером я позвоню девчонкам, чтобы сходить после тяжелого рабочего дня куда-нибудь выпить вина и рассказать им уморительную историю о том, как я не смогла соблазнить мужика. Все будут от души хохотать, ведь я здорово это умею – с потрясающей самоиронией рассказывать всякие анекдотичные случаи из жизни. Старая добрая та самая я, с которой так весело и психологически комфортно.

Мы непременно помиримся с Ильей – и мне даже не придется долго объясняться и оправдываться: к тому моменту, когда я приеду за своим котом, он уже остынет и сам попросит о встрече. Ему всегда было скучно и лень выяснять отношения, обижаться и находиться в состоянии ссоры. Гораздо больше ему нравилось просто лежать рядом, смотреть какое-нибудь кино, язвительно комментируя увиденное и искренне наслаждаясь остроумием друг друга. Первое время он, конечно, для проформы будет поглядывать на меня с немыми упреками, однако, увидев мое пуленепробиваемое безразличие, очень скоро он эти свои атаки прекратит. И все у нас будет как раньше, и я даже не буду испытывать ни малейшего чувства вины за случившееся, потому что мне, как я уже сказала, будет все равно.    

И только долго незаживающие ожоги на пальцах и въевшийся в мою одежду запах каминного дыма будут иногда внезапно напоминать обо всем: я не стану стирать эти свои вещи, подсознательно избегая видеть и трогать их, чтобы не бередить душу, - и каждый раз, когда я случайно наткнусь на них и меня обдаст волной этого их запаха, мне придется кусать губы, чтобы не завыть, как раненое животное, что выглядело бы слишком мелодраматично.  

9QWsPeuejhY  

Сидя в своей комнате перед раскрытым ноутбуком, я слышала, как в дом вошел Алексей: его голос «изъял» меня из города, с которым я уже постепенно «срасталась» в своих мыслях.

- Антеро и Пентти уехали – они заходили попрощаться с вами, но дома никого не было. У них завтра с утра поезд. Антеро просил передать тут кое-что твой жене.

- Она не моя жена.

- Ого! Поссорились, что ли? Слушай, раз так, можно тогда я за ней приударю маленько? Уж больно хорошенькая! Ладно-ладно, шучу! Помиритесь, дело ж такое!

Я почувствовала, как к горлу подступил комок.

Я слышала, как мужчины негромко разговаривали какое-то время, позвякивая бокалами на кухне.

На столе стояли мои камыши в банке, постель пропахла моим кремом для тела и тетьнаташиными волшебными настоями и снадобьями: завтра здесь все останется на своих местах, все будет так, как сейчас, и так же будет шуметь плотина, и старый шлюз будет ждать ремонта и своей второй жизни, а он будет водить к маяку разных изображающих из себя любительниц дикой природы пустоглазых пустоголовых посредственностей, быть может, даже будет доставать для них патефон, и коллекция керосиновых ламп так и будет стоять, где стоит, незамеченная теми, кто неспособен ее оценить, - только меня здесь больше не будет.

И тут я разрыдалась.

Мой смотритель шлюза, мой любимый, мой удивительный, ну что же ты, ну как же ты так? Если ты меня сейчас отпустишь – они там убедят меня, я поверю им, что все только к лучшему, что все как раз хорошо закончилось, что я молодец – потому что поступила разумно, не наделала ошибок, не совершила непоправимого. А я буду поддакивать им, давясь слезами и дрожа от нарастающего ужаса, в какие неприятности я могла по глупости встрять – и моя убежденность в том, что мне только по счастливой случайности удалось избежать серьезных проблем, будет нарастать, окаменевать, пока я вовсе не перестану ощущать, как сильно я скучаю по тебе, как страшно мне тебя не хватает, как ты нужен мне и как я без тебя несчастна.

Я уткнулась в подушку, чтобы заглушить рыдания, чтобы он не подумал, будто я, как ребенок, плачем пытаюсь шантажировать его. Слезы выталкивались бурным потоком, горячие, накопившиеся, передержанные, воспаленные, - когда я услышала стук в дверь. Я вскочила с кровати, лихорадочно вытирая глаза, хотя в этом не было необходимости: слезы в одно мгновение высохли.

- Можно войти? – раздался за дверью его голос.

- Да, - разрешила я еще до того, как он успел произнести свой вопрос до конца: он вошел в мою комнату еще до того, как я успела разрешить.

Я видела, что он немного пьян, и это было очень трогательно: не прятать свою слабость могут позволить себе только по-настоящему сильные люди.

Он подошел к кровати и устало опустился на нее, бросив рядом какой-то сверток, не объясняя, что это – ему было не до него, но я догадалась, что это был тот самый переданный мне Алексеем финский подарок.

Он смотрел на меня с видом человека, который приготовился сделать то, что он запрещал себе делать и не сделать чего не мог. И вот, сам себя не одобряя, сердясь на нас обоих: на себя - за свою неспособность противостоять моему притяжению, на меня - за притягательность, - он сдался и подписал пакт о капитуляции, снял и сложил всю свою броню.

Продолжая смотреть на меня с немым укором, он начал молча расстегивать рубашку, чуть замешкавшись с пуговицами на рукавах.

Я часто-часто дышала, даже не пытаясь справиться с дыханием: все равно это было бесполезно.

Сняв рубашку, он отложил ее в сторону, на валявшийся на кровати сверток, и несколько секунд смотрел на меня.

Красивый, полуобнаженный, живой, теплый, родной.

- Иди сюда, - позвал он, глядя мне в глаза. – Иди ко мне.

Другие материалы в этой категории: « Тебя кто-нибудь просит? Начало четвертого »

Дополнительная информация